Мы расстались с генералом, и я пошел к домику Лелюкова.
   Вдруг из боковой улочки, ведущей к базару, откуда доходили непроветренные запахи виноградного молодого вина, кислой язьмы и овечьей шерсти, вынеслась грузовая трехосная машина. Дверь кабины была полураскрыта, и оттуда высовывалась голова в приметной черной пилотке подводника. В кабинке сидел Яков, а сверху, придерживаясь за крышу кабинки, мотался низкорослый, но цепкий Баширов.
   Грузовик сделал крутой поворот, завизжали тормоза. Из кабинки выпрыгнул Яков.
   – Сережа… будь мужествен… – голос Якова дрожал. – Ранена Люся…
   …Возле дома Лелюкова толпились люди. Мы подбежали к калитке. Во дворе я столкнулся с Василем.
   Он охватил меня своими могучими ручищами, прижал к себе, как ребенка, заговорил отрывисто, несвязно:
   – Вот паразит тот Фатых! Вызвали его к командиру. Люся тут была… Ой, милочка, красотка, товарищ гвардии… Жахнул он из «вальтера»… по командиру, а попал в нее, в нашу дорогую Люсю… И я не углядел… да кто знал… Спасла командира… а я-то! Я?…
   Оттолкнув Василя, я бросился к дому.
   На диване навзничь лежала Люся, запрокинув голову на валик. Волосы ее упали, руки были прижаты к щекам, глаза полузакрыты. Я прикоснулся к ее руке и почувствовал слабое ответное пожатие ее теплых, влажных пальцев. Ее глаза широко раскрылись. Люся взглянула на меня с каким-то тревожным любопытством и немой укоризной…
   – Ты успокойся, – прошептала она, – я ничего… пустяки… Ты… ты успокойся…
   Лелюков потрогал меня за погон.
   – Встань, Сергей. – Он взял меня под руку и отвел к окну, сказал тихо: – Я вызвал его сюда… Он выслушал, выхватил пистолет. А Люся бросилась к Фатыху… Меня хотела загородить…
   Вошел Устин Анисимович. Неторопливо, по своей укоренившейся докторской привычке, тщательно вымыл руки щеточкой, которую он вынул из кармана своего пиджака, почистил ногти. Камелия подала ему чемоданчик. Он щелкнул ключиком, открыл замок, вынул оттуда халат, резиновые медицинские перчатки и глазами указал Камелии на инструменты. Она отобрала необходимое и ушла на кухню.
   Устин Анисимович надел халат, не завязывая тесьмой на спине, подошел к Люсе и тихо сказал:
   – Дочка… ничего… все бывает… Жизнь прожить… – не договорил и, резко повернувшись к нам, строго сказал: – А посторонних прошу… – он указал на дверь рукой, и рука его затряслась в неуемной дрожи.

Глава двадцатая
Волны пролива

   Наша градовская дивизия закончила формирование, чтобы итти в поход на Балканы.
   В моем распоряжении оставалось немного времени, чтобы отвезти в Керчь, на переправу, отца, Устина Анисимовича и Катерину, уезжавших домой.
   Люся лежала в военном госпитале в Феодосии. Там же поджидали меня отец и Устин Анисимович. Катерину я должен был захватить в Солхате, куда я заехал по пути из Симферополя.
   Кожанов прощался с Катериной на виду у всех, не стесняясь своих чувств. Он был в новенькой летней гимнастерке, которая топорщилась на спине и в рукавах.
   Погоны коробились на слабо подвязанных пуговках, тронутых по закрайкам купоросной ржавчинкой, – обмундирование доставили в сырых трюмах.
   – Новый-то покрой гимнастерок, – говорил Кожанов, чтобы чем-нибудь замаскировать горечь разлуки, – со стоячим воротом. В сорок первом начинали войну с отложным. А в этой рубахе и головы не повернуть.
   – Это чтоб ты на других не заглядывал, – добро усмехаясь, сказала Катерина, – гляди только на меня, прямо на меня, Петечка. Вот и не надо будет головой крутить.
   Баширов, тоже отправлявшийся по призыву с Кожановым в Симферополь, похаживал, помахивая хворостинкой. Ему не с кем было прощаться, ни с кем из девушек он не сблизился и потому наружно равнодушен был к затянувшемуся, по его мнению, прощанию.
   Наконец мы в машине.
   Впереди ровная линия шоссе, выкатанная до масленого блеска.
   Пригорюнившись, сидела Катерина.
   В Феодосии я забежал в госпиталь. Люся порывисто приподнялась на подушке, встретила меня сияющими глазами.
   – Мне совсем хорошо, – сказала она. – Папа едет в Псекупскую, приготовит наш дом, а потом я перееду туда, Сережа… И буду тебя ждать., ждать… – Ее щеки прикоснулись к моим рукам, и мне не хотелось уходить, хотя автомобиль давно уже гудел под окном.
   Над Керченским полуостровом дул холодный морской ветер, проносившийся через пустынные, плоские степи, тронутые уже сухой желтизной. То, что называлось плацдармом вторжения и бесконечно занимало нас в нашем партизанском царстве, сейчас предстало моему взору в своем скучном однообразии…
   Разорванные сталью широкие позиции Ак-Моная терялись где-то далеко, в зыбучем, панцырном накате Азовского моря, прильнувшего к серо-голубоватому, дымному горизонту. Ничто не тревожит теперь эту безмолвную степь, разве только чайки, ушедшие уже к Черноморью, или пролетит заблудший подорлик, скосив на ветровом потоке свои тонкие, как закрученные усы, крылья, да матово блеснет латунная снарядная гильза… Или далеко, как в мираже, появятся чумацкие упряжки, ползущие снова за разминированной сивашской солью, и потеряются в бледных разводах солончаков медлительные быки, покачивая длинными рогами.
   Возле Турецкого вала, с восточной стороны, рядом с шоссе, заровненным после немца, застыл подбитый танк «Чапаев». Танк, видимо, несся по шоссе на долговременный огневой бункер, и невдалеке от него снаряд германской пушки разворотил бок на фланговом маневре – гусеницы рванули пришоссейную полынную землю до самых ракушек и замерли. Сталь проржавела на изломах, краска облупилась от короткого, но смертного взрыва. Но и сейчас этот неподвижный танк авангарда приморцев был лих и героичен в своей стремительности.
   – Как конь на барьере, – сказала Катерина, – храбрые наши люди! Только, Сережа… Как бы так зробить, чтобы никогда такого не було? Будет так на земле?
   Вот и Керчь. Мы проехали возле заброшенных развалин старой крепости Еникале, остановились у переправы, у Опасной.
   Отец и Устин Анисимович пошли в горку, к рабочему поселку, где должен был быть их знакомый; ему-то они и хотели поклониться насчет перевоза.
   Темные воды Керченского пролива катились у моих ног. Тысячи военнопленных взрывали и раскалывали обрывистые берега: строили дорогу через пролив по новому мосту до песчаной косы Чушки, что на Тамани. Мост строили наши саперы: с той и другой стороны пролива стучали «бабы», забивая сваи.
   Какой-то солдат с топором за поясом вышел на песчаную отмель. Волны плескались о сапоги, и он веселым, озорноватым взглядом окинул пролив, будто собирался перейти его вброд. Это был Якуба. Широкоплечий, спокойный, земной, он соображал, как осилить мостишко в два с четвертью километра и не загубить лишнего материала.
   Я окликнул его. Якуба не спеша повернулся, узнал меня и неторопливо пошел ко мне.
   – Да вы ли это? Здравия желаю, товарищ гвардии майор!
   Я пожал черную, закованную в мозоли руку Якубы, и мы присели с ним возле огромных буртов снарядов, крытых брезентами, так и не использованных при штурме Крыма.
   – В саперах теперь я, – сказал Якуба, – два раза меня ковырнули осколки после нашей разлуки. Ничего, хорошее дело саперное: строим мосты, дороги, полустанки, телеграф тянем. На Сиваше на переправах работали. Сыпали дамбу, вязали понтоны… Ничего, удалось.
   Якуба достал из сумки от противогаза большую связку писем с заколками, и я узнал знакомый мне почерк жены Якубы.
   – Сама крутится в колхозе, – гордо сказал Якуба. – Управляются ловко.
   – Удивительно?
   – Нет, – он булькнул смешком, – ничего нет удивительного.
   – А как же иначе? – сказала Катерина.
   Якуба, нет-нет да бросавший на девушку любопытные взгляды, ответил:
   – Я и говорю: иначе быть не может… Куда? На Кубань?
   – В Ставрополье, – сказала Катерина.
   – Так земляки! – радостно воскликнул Якуба. – Везде ставропольца встренешь!..
   С пригорка по тропе спускались отец, Устин Анисимович и пожилой рыбак в рыжих сапогах и такой же порыжевшей дотла куртке.
   Рыбак повел нас над берегом к пристани, что выше Опасной переправы.
   Якуба проводил меня немного, сердечно попрощался и пошел по плещущему прибою к саперам, сгружавшим рифленые стальные балки для будущего моста.
   На пристани покачивался на волнах просмоленный от носа до кормы баркас с низко вырезанными бортами. На бортах его не оставалось следов надписи, все было зачернено варом, но и отец и я сразу узнали старый, знакомый баркас.
   – Так это же «Капитанская дочка»! – воскликнул отец и снял шапку, как будто здороваясь.
   – Знакомая? – удивился рыбак. – Приблудила лодка на хозяйство.
   – Так это же баркас с Кавказского побережья…
   – Пригнала, пригнала война, Иван Тихоныч. – В глазах рыбака вспыхнули веселые искорки. – Да потом какой разговор, там или здесь работать на этой посуде? Рыба, правда, разная, а ведь одно государство, Иван Тихоныч.
   Мы попрощались. Отец и рыбак сели на банки, за весла, Устин Анисимович – у руля. Я оттолкнул лодку, резво подплеснулась волна под ее черное, отяжелевшее днище. Взмах буковых весел, пропитанных солью добела, – и лодка скользнула в пролив. На той стороне, в лиловатом дымчатом прибое, виднелась песчаная коса Чушка, где, как палочки, торчали еще стволы зенитных орудий.
   «Капитанская дочка» пересекла стержень канала, сверкавший переливчатым серебром. Потом скзозь быстро текущие тучи брызнули лучи солнца и бросили на воду чешуйчатую золотую кольчугу.
   Это было на миг, солнце закрылось облаком, и лодка вошла в темную плоскую воду берегового, низинного замоя.
   «Капитанская дочка» достигла прибойной отмели того берега. На песок выпрыгнул отец, помог выйти Устину Анисимовичу и Катерине.
   Донадзе подошел ко мне.
   – Надо ехать, товарищ майор, чтобы пораньше добраться до Феодосии и заправиться в порту бензином. Там сейчас Михайлюк, он поможет. Это не только хороший водолаз, но и замечательный парень.
   Для Донадзе все люди, будь они даже убеленные сединами, были парнями.
   Вправо от нас быкообразными фортами поднимались развалины Еникале, обрезанные у подошвы колеистой, разбитой дорогой. За Еникале через бухту с затопленными судами виднелись, как убитые чайки, дома из аджимушкайского белого камня многострадальной Керчи.
   За городом, там, где сверкающий поток обсыпал брызгами подножье горы Митридат, поднималась тяжелая туча.
   Понтоны причалили у Опасной. Мы подъехали ближе. Скатывали кубанские мажары, пахнущие пшеничной соломой и горькими запахами полыней и богородицыной травки.
   Крикливые, возбужденные, сбежали с понтона смуглые кубанские девчата. Они стайкой уселись на незнакомом им берегу, притихли и глядели большими, любопытными очами на развалины крепости, города. Одна из девушек, с тугими косами, переброшенными на грудь, сказала с изумлением:
   – Так ось, девчата, ось це и есть та самая жемчужина – Крым?
   Девчата засмеялись и суетливо захлопотали возле своих мажар и коров. Делали все они быстро, споро, со смехом, искристо бьющим из них. Старые казаки покачивали головами, хмурились, не догадываясь, к чему веселье на этом пока еще безрадостном берегу. Они становились лицом к Кубани, к синей ломаной гряде Таманского Предкавказья, снимали шапки на расставанье и шли за обозом «в татары», как называли издавна казаки эти земли. Обоз, мелко перестукивая на железных осях, смазанных мазью из густого таманского мазута, потянулся к серым выщербленным камням старинной крепости Еникале.
   – Откуда, хорошие девчата? – спросил Донадзе, смахнув с головы свою замасленную шоферскую пилотку.
   – С Кубани.
   – А куда путь?
   – На какуюсь-то жемчужину! – крикнула озорновато, блестя глазами, девушка с косами.
   Все засмеялись. Она же серьезнее и тише сказала, поравнявшись с нами:
   – Переселенцы мы.
   – Из какой станицы?
   – С Запорожской и Фонталовской, с Таманского полуострова.
   Переселенческий обоз скрипел и пылил. Девчата на возах завели песню.

Глава двадцать первая
Анюта

   Анюта сидела на открытой террасе Яшиного дома ко мне спиной и, казалось, читала книгу. Литым венком лежала на затылке скрепленная шпильками ее пепельная коса, украшенная полевыми цветками. Подойдя тихо на цыпочках и заглянув через ее плечо, я увидел тонкие с желтизной пальцы, застывшие на круглых пяльцах у голубовато-блеклого шелкового цветка гортензии. Плечи Анюты дрогнули, но головы она не повернула. А когда я протянул свою руку через ее плечо, она отскочила к перилам террасы, приложила руки к груди, оброненный ею обручок пяльцев покатился по мокрым, недавно вымытым доскам пола.
   – Сергей! – воскликнула Анюта и закрыла глаза; ресницы ее подрагивали, грудь поднималась. – Как ты меня испугал!..
   Анюта поднесла руки к голове, пощупала лоб, волосы и потом уже, сделав ко мне шаг, поцеловала сухими губами.
   Из косо прорезанного кармашка полотняного платья она вытащила маленький, увитый кружевцами пахучий платочек, приложила к глазам.
   – Это ничего, Сережа. Не обращай внимания.
   Рука ее, державшая платочек, снова потянулась к глазам. На пальце я увидел тот самый перстень, который был у Анюты на сцене театра Солхата.
   – Я очень ждала тебя, Сергей, – сказала она сдавленным голосом, – очень ждала! Мне сказал Яша, что ты провожал папу.
   Я молча смотрел на нее.
   – А почему ты на меня так смотришь, Сергей? – спросила Анюта.
   – Ты сильно изменилась, Анюта, – сказал я и шагнул к ней, чтобы ее приголубить.
   Анюта торопливо ушла, а когда вернулась, лицо ее было влажное и на щеке белела ворсинка от полотенца. Я понял: она выплакалась, умылась.
   – Мне было очень трудно, Сергей, – сказала она, – тяжело… Но это все прошло, и главное – мы, именно мы, все сообща, победили их… Здесь, в Крыму… У меня есть много чего рассказать.
   – Расскажи, расскажи мне…
   Она быстро обернулась ко мне.
   – Меня вовлекло в какой-то водоворот и понесло и понесло… Я мстила за все: за тебя, за отца и маму, за убитого Колю, за Витю Неходу… Мне было все известно о нашей семье. Наше командование не отказывало мне в информации. Уже в Севастополе, вернее на Херсонесе, меня хотели убить. Меня спасли танкисты Илюши, и я убила подосланного по мою душу Бэкира. Ты знал его?
   – Да. Брат Фатыха?
   – А знаешь, кто сам Фатых?
   – Ну, знаю… Кто же?
   – Самый крупный турецкий агент. Только на Херсонесе мне стало известно все о вашем Фатыхе. Много мы не знаем. Как много можно было бы предотвратить, Сергей… – Она прикусила губу и пошла вниз по ступенькам, чуть согнувшись, как будто старательно выбирая дорогу.
   Я догнал ее, обнял. Мы шли рядом, молчали. Анюта смотрела прямо перед собой ясными, немигающими глазами.
   – Знай только одно. Помнишь, мы пионерами клялись честным ленинским словом? Когда в Симферополе командующий фронтом вручил мне орден Ленина… я взяла его чистыми руками…
   Мы остановились у ключа. Кипучий поток выбивался из-под обломка скалы, обвитого побегами ползучего плюща. Отсюда был виден огромный цветущий сад, окруженный кипарисами и тополями. Ветерок чуть-чуть гнул острые копья верхушек деревьев и разносил последнюю метель лепестков.
   Знойное маревцо будто подтачивало яблоневые разлапистые кроны, и весь сад, казалось, плыл в зыбкой волне, прозрачной и радужной, как крылья стрекоз.
   Анюта взяла мою руку и с какой-то торжественной печалью сказала:
   – Яша сделал мне предложение… остаться вот здесь, в совхозе. – Ее глаза смотрели куда-то далеко-далеко. – Ты знаешь об этом?
   – Да.
   – Пожалуй, я должна поселиться у яблонь, – сказала Анюта, – не надолго, не на всю жизнь, а покамест… Я хочу поселиться у яблонь, чтобы вот так волнами бежали цветы, как море, помнишь то море в нашем золотом детстве?
   Слезы навернулись у нее на глаза, и она стала прежней, милой сестренкой.
   – Анюта, – порывисто начал я, – мы поможем тебе, чтобы тебе было хорошо.
   – Мне будет трудно снова разыскать себя, – сказала Анюта, – но мне поможет Яша. Он хороший человек… Нам нужно не только восстановление города, дома, а вот надо еще восстановить… вернуть иногда утерянный смех… радость…
   Мы расстались с сестрой утром. В этот день я уходил с гвардейской дивизией Градова.

Глава двадцать вторая
Ответственность за грядущее

   Прошла война, пришел мир.
   На Балканах, освобожденных нами, мы пели песню балканских полков. Это была веселая песня победы и грядущих трудов.
   А потом к нам приехал генерал-полковник Шувалов. И он сказал нам:
   – Вам, молодежь, предстоит завершить дело Ленина – Сталина. Коммунизм – единственное опасение человечества от гибели. Возьмем недалекий пример, гвардейцы. Представьте себе, если бы в нашей стране тридцать лет назад не победила идея социализма, если бы лучшие люди того времени не пошли на штурм Зимнего, Перекопа, Красной Горки, если бы к этому времени не созрела наша страна, как далеко было бы сейчас отброшено назад человечество! Фашизм нес гибель миру. И мир был спасен от гибели прежде всего нами, товарищи! Вы с победой прошли по Балканам, гвардейцы! Вас видели София, Белград» Бухарест, Будапешт и изумленная Вена! Везде, где ни шли, вы сеяли семена коммунизма. Семена эти прорастут на землях Европы, как проросли они на нашей земле. И наша задача – уберечь эти ростки, чтобы цветы коммунизма зацвели и не были сожжены огнеметами и пламенем атомных бомб…
   Шувалов был очень взволнован: ведь он говорил свою последнюю речь полкам, которые прошли с ним от Сталинграда.
   …И вот я на родине. Отец работал в колхозе, он был уже стар. Был построен на том же месте новый дом. В озоем доме под цинковой крышей жили Устин Анисимович и Люся.
   В первый же день моего приезда мы с Люсей пошлы в местный Совет. Люся расписалась рядом со мной, подняла на меня свои счастливые светло-сиреневые глаза, и губы ее дрогнули в хорошей улыбке.
   – Ну вот, Сережа, и нашла я, наконец, своего сказочного королевича!
   Мы шли из Совета по аллее платанов, взявшись за руки, как дети. Позади шагали отец с матерью и прихрамывающий Устин Анисимович, то и дело прикладывающий к лицу белый платок. Безоблачно-ясно было просторное небо над хребтом Абадзеха, и чистый горный воздух вдыхали мы, как и тогда, на плато партизанской Джейлявы.
   Мы пошли с Люсей к Фанагорийке. За рекой косили, и оттуда тянуло пряным запахом свежего жнивья, а дальше, где в июльском зареве жатвы лежала прикубанская равнина, как корабли, плыли комбайны, и степные орлы кружились на знойном ветровом потоке.
   Новые участки для застройки опускались к реке, еще только окопанные канавами. Ямы для посадки деревьев чернели правильными рядами.
   Горный прозрачный воздух передавал самые малейшие звуки: и шорох камней под ногами скота на Фанагорийском перекате, и крик гусиной стаи, переплывавшей к крутому берегу, и тихое «тега-тега-тега», которым подзывала гусей девочка, стоявшая над обрывом.
   Мы шли с Люсей об руку по выгону, заросшему свежим подорожником. Много цветов цикория усыпали весенний травостой.
   Пронзительный мальчишеский свист прорезал прозрачный воздух. Чья-то стриженая, ершистая голова показалась на островке над красными прутьями верболоза. А возле наших ног, прихватив штанишки руками, прошмыгнул мальчишка.
   И все это: и река, и прутья верболоза, и этот мальчишка, напоминало мне далекие дни детства. Мы с Люсей говорили о судьбе нашего поколения.
   Жизнь наша тесно сплелась с судьбой нашего социалистического государства. Нам повезло в жизни. Мы видели мобилизацию сил в преддверии большого испытания, мы прошли твердым шагом по окровавленным полям войны, по полям Европы. На наших глазах начали подниматься из пепла города, снова зазвенели под колесами рельсы и стала плодоносить земля, политая кровью.
   – Что же дальше ты намерен делать? – спросила Люся.
   И я думал: «Может быть, мне демобилизоваться, как сделали многие мои товарищи, уйти из армии?» Страна строилась, и я испытывал желание работать, чтобы скорее залечить раны моей родины.
   Народ видел прах своих городов, большим напряжением всех своих сил, и моральных и физических, отогнал от себя зловещую птицу войны и теперь не хочет, чтобы она снова взметнула своими черными крыльями над его головой. Никто не хочет повторения того, что было! И я не хочу. Что же делать?
   Я вспомнил Карашайскую долину, нашу беседу с Лелюковым в крымских лесах, когда мы с остатками парашютного отряда уходили к фортам Севастопольской крепости. Да, в случае новой опасности для нашей родины мы должны вступить в битву, имея высшее образование, как и подобает воинам, идущим к вершине коммунизма.
   …И вот я в столице, в Москве.
   Я поднимаюсь по широким гранитным ступеням академии имени Фрунзе и вхожу в ее широкие двери.
 
    Горячий Ключ – Москва – Братцево.
    1946–1948 годы.