Как будто бы это было для нее знаменательное событие типа получения награды или аттестата зрелости.
   То есть решилась стать кем-то, не будучи до сих пор никем.
   Дальнейшие события не заставили себя долго ждать. Настенька опять позвонила и сказала, что они с Викочкой голодают, тетя Валя не открывает свою дверь, деньги кончились.
   — Приезжайте, я вас хоть покормлю в буфете,— сказал Алексей Петрович первое, что взошло ему в ум, и назавтра к вечеру семья приплелась, сияющая, худая Настя в обрамлении сухих светлых волос, которые подчеркивали костлявость лба, и дикая Маугли Вика, которая тут же стала есть макароны большой ложкой, помогая себе пальчиками.
   Маленькая Вика была как две капли воды похожа на свою бабку, умершую Ларису Сигизмундовну, как будто бы это Лариса Сигизмундовна явилась с того света хмуро наблюдать за событиями, не в силах ничего сделать по малости возраста и просто не понимая тут ничего.
   Полусонная, еще живая семья напиталась остатками (буфет уже закрывался), причем Настенька почти не ела, а ребенок ел жадно, про запас, и был бледен и как-то прозрачен, особенно одутловатые щечки.
   Алексей Петрович видел перед собой как живую Ларису Сигизмундовну, интересную женщину, как она в тот самый первый раз взяла его с собой за город и повезла к Валентине вместе с дочкой Настенькой. И он теперь, столько лет спустя, с отчаянием попавшего в ловушку все допрашивал Настю, все уговаривал ее идти к нему работать вахтером, с восьми утра сутки, трое суток выходной, буду кормить тебя и девочку хотя бы, а Настенька с улыбкой на окостеневшем лице, покачивая невольно головой, ковыряла вилкой холодные макароны и говорила, что сил нет, вообще встать трудно, что тетя Валя с ней не разговаривает даже по телефону.
   Алексей Петрович, сорокалетний мужчина с уже седеющими от жизни висками, проводил в результате эту семью на троллейбус, дал малую толику денег на электричку, сам он тоже не сделал большой карьеры, все проваливался как на болоте в этой московской жизни, в которой и сам понимал так же мало, как тогда, когда приехал и поступил в аспирантуру и поехал за город пить чай с прекрасной дамой из Москвы с сияющими глазами и роскошными золотыми волосами. Что он запомнил: она сидела в электричке веселая, с маленькой дочерью Настей, самым большим своим сокровищем, и все было у них впереди, было весело на подступах к прекрасному городу.
   Людмила Стефановна Петрушевская
   Шато, о шато-шато, ударение на «о», при звуках этого слова сердце раскрывается, в него заползает седой туман утра, открытое ведь стояло окно в шато всю ночь, и к завтраку, когда седая Нина постучала, комната там, за дверью, была полна тумана, так казалось, слесарь вскрыл замок, а в номере царил туман, молчание, сырость, тело находилось на полу, рука вытянулась в сторону тумбочки, на которой лежали спасительные таблетки, и застыла. Не достал рукой, упал, а потом туман заполз и укрыл его с головой, Нина увидела тело как бы в тумане. Шато, такой двухэтажный дом отдыха, пансионат, постояльцы гордо называли его шато, замок по-французски. Нина и Сергей тут были старожилы, они что ни лето нежились в деревянных покоях, у каждого с течением времени образовалось по отдельному номеру, так было удобнее Сереже. Сережа к своим седым годам страстно влюбился, буквально как мальчик, влюбился тут, в шато, несколько лет тому. И поехало-пошло: гулянки по берегу, по улочкам, на лодке на острова, вечером вино в номер и тихо сидят без седой Нины, тихо-тихо. Она не за стенкой, а через лестничную клетку, совсем далеко, даже за поворотом. Так Сергей устроил, якобы не было комнаты рядом. И так она его и нашла, через три номера на четвертый, сквозь вскрытую дверь голым на полу, кровь остановилась в жилах. Не успел надеть пижамку. Холодно, холодно ему было.
   Седая Нина вообще была резкой, гордой, вечно равнодушной к мужу женщиной, это он ее любил и за нее цеплялся, не она. Все знали. Это именно Сережа, никто его не звал, ушел от мамы в жуткую квартирку Нины, где она гордо коротала жизнь с дочкой и своей мамой, и он туда вселился, буквально ушел из дома после одного семейного разговора. Он тогда привел к маме в свою огромную, барскую, композиторскую квартиру эту нищую Нину, редкостную красавицу с косой, очи как звезды, зубы белой скобочкой когда улыбается, улыбалась редко. Матери Сережи, певице меццо, Нина ошибочно улыбнулась, ослепительно блеснула белыми зубами, а мама Сережи была сама красавица, оперный театр, малые роли, и она не приняла Нину. Нина все как бедняк сразу поняла и вышла вон из богатого дома, не пролив своих слез, а Сережа, минута прошла, выскочил вон и, о удача, именно в ту сторону, где уже брела Нина, неизвестно о чем размышляя. Он ее обнял, прижался щекой к плечу как сыночек, и так и ушел с ней туда, в полуподвал, к новообретенной теще и малолетней новой дочери. Сережа пылал любовью много лет, пылинки сдувал, отчитывался во всем по телефону, при полном равнодушии Нины, которая иногда говорила посторонним: «Я не люблю Сережку». Так точно она и сказала, когда с Сережиной работы позвонили (он состоял в музыкальней организации как певец без голоса на должности редактора афиш и программок, а также был на подхвате, когда надо было встречать гастролеров и т.д.) — то есть Нине позвонили и сказали, что Сережа лежит в городе Симферополе без памяти в больнице, диагноз такой-то. Женщины с Сережиной работы привезли ей деньги на билеты в Симферополь и обратно, в первый раз посетили дом и обнаружили дверь в квартиру настежь (в композиторскую как раз квартиру, куда Сережа все-таки привел Нину, так как мать свалилась и нужен был женский уход, а потом случились и похороны). Дверь в эту квартиру стояла настежь, красавица Нина была пьяна в дым и сказала ту самую фразу растерявшимся и затем обозленным бабам. То есть «я Сережку не люблю». В силу этого высказывания и общего состояния дел бабы не передали Нине деньги, побежали сами купили билет в ту сторону и буквально сунули в симферопольский поезд бледную, протрезвевшую Нину с небольшой посылкой и деньгами на обратную дорожку. Риск был, конечно, большой, что Нина исчезнет на первой попавшейся станции, но все обошлось, т.е. жена посетила мужа. Правда, просидев у постели тяжелобольного один день, следующей же ночью она, как выяснилось, отправилась назад, неизвестно почему. Все были в шоке.
   А то, чего не знали музыкальные дамы, было известно довольно широко, то есть что Нина да, была пьющая, даже в свое время побывала чуть ли не в зоне и пить научилась там же. То есть на самом деле все было не так просто, мама Сережи в свое время разъясняла желающим: эта Нина, сам Сереженька рассказал дома подробно, выпала хорошая минутка, как телефон доверия,— эта Ниночка якобы попала в молодости на одного красавца-антиквара и буквально пошла за ним и в Сибирь, как жены декабристов, то есть прямо поселилась недалеко от его зоны, по эту сторону колючей проволоки. Такая фантастическая была как будто история. Был подвиг. А антиквар, выйдя на волю, немедленно с треском прогнал Нину, после чего ее и подобрал Сережа, хотя между ним и антикваром был промежуточный тенор, у которого все они пили, второй подъезд, царствие небесное. Так что Сереженька подобрал близлежащую даму, так выражалась в шутку престарелая мамаша, близкая к алкогольно-оперным кругам. Уф. И мало того, Сереженька ведь был сам сильно пьющий мальчик, в молодости пропал голос, когда от него ушла жена, няня из «Евгения Онегина», контральто, погодите, и Кончаковна из «Князя Игоря». Жена не прославилась уйдя, прославился ее новый муж, баритон, затем родилась дочь колоратурное сопрано, но это уже было за границей. Это другое. А Сереженька, сраженный своим недугом, потерял голосок, и так небольшой, но поставленный, пригодился бы для неаполитанских песенок и оперетты «Сильва», возможно, партия Бони. Но учился он (это уже посторонние голоса говорили) не по силам. Ему надо было на отделение музкомедии, а его сунули в консерваторию, и из-за известных родителей его там презирали все эти валенки-провинциалы, студенческая среда, малограмотные самородки, тенора, вчера слезшие с трактора, люди из-под армейской песни и пляски. Природа слепа, голоса распределяются не по заслугам родителей, а по случайности, Сибирь-Пенза, деревня-горы, а на столицу приходится ничтожный процент, тем более на музыкальные семьи. Еще пианистов-скрипачей можно воспитать с яслей, метод известный, запирают с инструментом или смычок ломают о спину. А голос поди воспитай. Сереженьку тем более его слепо верящая мать растила вокалистом, берегла, даже не пускала петь в хоре в музыкалке, пусть пройдет ломку голоса не напрягаясь. Его пока что учили на пианиста. И что? Только Сереженька охрип, огрубел, начал подавать признаки тенора, как началось это пьянство. Связался с компанией сынков. Мать из милиции не вылезала. В четырнадцать лет вообще привел домой женщину лет под двадцать, провел в свою комнату. Был инцидент. Мать кричала на весь подъезд, задавала вопросы. Выяснилось, что женщина ждет ребенка от ребенка же. Мать, тоже умная, дала ей денег отдельно от Сережи и нашла врача, женщина удалилась, у Сереженьки был кризис, он ушел за ней следом, а отец хорошо решил, тоже ушел из семьи к балерине из соседнего подъезда. Взял только машину и сберкнижки. Но быстро умер там. Даже не разошедшись. Нате вам! Сереженька без денег был девкам не нужен и вернулся, но не отец же, отец ушел как раз с деньгами, так что Сереженька застал мать в вое. Так что вот такая была древнейшая история. И Сережа знал что делал, когда ушел из дома навеки и вернулся только когда мать не могла шевельнуть языком в знак протеста.
   В родную музыкальную организацию Сережа возвратился из Симферополя через месяц как ни в чем не бывало, веселый, добряк, красавец, поддатенький, несмотря на больную печень, жизнь потекла дальше, он регулярно звонил с работы «Нинуле», отчитывался, а дамы понимали, что там за Нинуля отвечает и в каком виде. Однако, когда Сережа позвал их на свой день рождения, дом оказался в идеальном содержании, единственно что, полотенце на кухне было сильно захватанное, а так вся композиторская квартира, все сущее — полы, мебель, рояль и фисгармония, а также люстры, даже стекла и подоконники — сияло не сиюминутной чистотой. Здесь не делали «Потемкина», решили дамы, не убирались наспех, заталкивая под диван носки б/у. Стол ломился. Пила хозяйка, однако, умеренно. Счастье глядело из глазок хозяина, невинных голубых гляделок на розовом фоне.
   Так оно и было. Жизнь у Сережи пошла великолепная, как только преставилась его мать-мученица, последний год бессловесно подвергавшаяся уходу старательной невестки. Проводил он маму трагически, рыдал не скрываясь, прощался со своим прошедшим, со всей неудачной жизнью, а новое будущее присутствовало тут же, в виде красавицы, уже заматеревшей, крутобокой, которая все организовала идеально, и свою ту дочь содержала в дисциплине, выдала ее замуж за кого она себе недотепа нашла, за офицера, которого вскоре услали оборонять границу.
   Нина не работала, стирала, гладила, кормила мужа, вылизывала квартиру до пылинки, а бутылку прятала вообще идеально, с утра ничего незаметно, а к ночи валится на кровать бревном. Сереженька бивал Нину по щекам, стремясь согнать с кровати, где она находилась поперек, допустим, но нет. Частенько она в том спала в чем ходила, но и ходила в халате и ночной рубашке. Утром он просыпался под запах кофе, завтрак подан, ваша светлость. Вечером приходил — мы лежим бревном, обед на плите. Бутылки нету.
   Денег почти не оставалось уже, но тут получилась вереница умерших родственников, сначала отошел немолодой двоюродный Сережин брат, который, бросив свою совершенно разоренную квартиру, ухаживал за их общей теткой, свежепарализованной. После его безвременного ухода эта сестра матери Сережи недели две продержалась в живых, противоречила вежливо и не позволяла себя переодеть, держалась со стыдливостью новобрачной, т.е. отвергала позорное судно и все подтыкала под себя какие-то тряпочки, пока работали руки. Нина безотказно выполняла всю санитарскую работу, кормила чужую тетушку с ложечки, ловко всовывая в полумертвый ротик кашу и, затем, поильник с компотом, меняла белье, стирала в тазике, яростно боролась с возами старья, заполонившими теткину квартиру при полной, видимо, безучастности немолодого покойника алкоголика-племянника. Его доля имущества тут выражалась в батарее несданных бутылок на полу. Бутылки Нина вымыла до блеска, утром Сережа их видел, прозрачный батальон на подоконнике, дембеля в строю без бескозырок, а уже к вечеру был кошмар: полумертвая Нина на диванчике бревном, мертвая тетка как мраморное изваяние на подушках. Ни одной бутылки в доме, Нинуля сдала и напилась.
   Таким образом, освободились и были проданы две двухкомнатные квартиры. Недорого, ибо в ужасном состоянии.
   И тут-то и появилось шато, знакомые очень хвалили этот пансионат, бывший дом отдыха оперного театра, не хвалили, а прямо хвастались, и Сереженька и Нина в первый же отпуск сгоряча въехали в люкс, а вокруг роились певцы-танцоры, пошли умные разговоры, все знали знаменитую фамилию Сереженьки, так что: и беседы за ужином, и после, и прогулки, и дорогой коньяк, хрустальные рюмки, ночные поездки на такси в ресторан за бутылкой, денежки полились рекой из щедрой руки Сереженьки, Нина гордо присутствовала и пила не отказываясь.
   Затем проявился — сначала незаметно, невольно, потом все ясней — артист балета на ранней пенсии, яркое дарование с тремя ролями в анамнезе, трудная дорога. Зажимали, не давали танцевать «Видение розы». Сын, оказалось, соседей по дому. Бегал под ногами, рос и вырос до пенсионера.
   Сереженька как музыкальный человек со связями вдруг загорелся устроить ему участие в гастрольной поездке к нефтяникам на их собственные скважины в тайгу, в богатые болота. Все получилось! Но это уже был июнь следующего года.
   Танцор возвратился еще более недовольный чем раньше, и тут виноватый во всем Сереженька не ударил в грязь лицом, деньги полетели как листовки с самолета. Ибо Арсюшу (имя розы) обманули в болотах с гонораром, не на что было ехать в шато, и уж тут номер-люкс Сережи и Нины как-то перерос в два номера-люкс, второй для Арса и его трудяги-жены (вязка свитеров на заказ). Жена Арса была стройная, красивая, содержала мужа уже много лет, подрастала их дочь, тоже без колес совершенно, только смотрела телевизор, ела чипсы и пила «Коку», пятнадцать лет. Дважды в неделю ходила на местную буйную дискотеку. Отец чуть не с ружьем должен был ее встречать. Но не встречал, не успевал подсуетиться, мать всякий раз опережала его. Пляска смерти, супружеская борьба, как заметил однажды умный Арс, читайте Стриндберга! Да, соглашался Сереженька, да, имя этому Нина, имя розы Арс.
   На следующее лето Сережа взял для себя и жены два номера. Выходило даже дешевле чем люкс. А то Нина не может спать, мы своими беседами ей мешаем.
   Целый день все равно вместе, а на ночь прощаются — и по номерам.
   Сколько бы выдержал кошелек Сережи это двойное напряжение, неизвестно, но ушла из жизни теща, царствие небесное. Опять осталась новая квартира. И она пошла тоже на оплату последующих лет в шато.
   О шато-шато, приветливый персонал, о балетные и оперные, встречаются как ветераны после зимы, их все меньше, возникают новые, посторонние, чужедальние, какие-то дикие с деньгами, дорогими машинами, из каждой тачки дурацкая музыка.
   Нина, что называется, не задавала вслух главного вопроса своей жизни, куда вообще ушла любовь. Она не то чтобы терпела муки, мытарилась, плакала и металась, нет. Она вела себя мужественно, оплачивала теперь уже из своего кармана роскошную жизнь, стараясь не думать о бедной дочери, лейтенантской жене, у которой не осталось буквально ничего для жизни, никакого уголка, комнатки, ниточки.
   Практически было так, что деньги состояли в общем семейном употреблении, в сумке Нины, и Сереженька когда хотел, протягивал руку. Предыдущие-то средства тратили вдвоем! Хотя Нина давала по степени состояния, иногда мало. Сереженька зло шутил: «На тебе рубль и ни в чем себе не отказывай!» Однако, когда положение Нины было бревнообразное, Сереженька брал сколько надо и осторожно защелкивал номер жены, чтобы кто-нибудь не воспользовался. Где она теперь хранила бутылки, его мало волновало, он кипел и плавился на огне своей любви, он торжествовал победу и иногда проговаривался с каким-то упоением: «Я живу тут с одним уже два года, теперь это уже можно говорить, но как он растолстел! Был милый мальчишка!»
   Арс, как и Нина когда-то, слегка брезговал этой безудержной любовью, но, как видно, уступал натиску, Сереженька уже был опытным завоевателем, знал отмычку. Арс был слаб на денежку, но брал с условием как бы взаймы.
   Однако же финансов не хватило надолго, и пришлось по старым следам у того же дилера продавать материнскую квартиру, покупать поменьше, да и ее сдавать иностранцам, а самим до лета, до выезда в шато (где Арс не ускользнет, нет!) куковать в снятой квартиренке, где оба они — Нина и Сережа — были заперты как два птенчика в клетке. Арс не пошел бы никогда в такой мерзкий угол, а к Арсу в его большую квартиру было не сунуться за любовью, там царила вязка свитеров, пара собак и дочь, уже студентка платной юридической академии (догадайтесь кто платил).
   В снятую квартирку несчастные супруги ввезли только самое необходимое, белье, одеяла, одежонку, полотенчики, без чего не прожить, омниа меа, все свое. Нина взяла привычку отучаться от курения, поскольку страшно кашляла, и грызла каленые семечки. Сережа с его больной печенью слышать не мог этого лузганья, плевков, убегал в город, искал встреч с Арсом. Гулял вечером в компании с его собаками и выслушивал печальные новости, что с шато летом не выйдет ничего (деньги будут, вставлял Сережа), но дело не в деньгах, Анюту (дочь) надо отправлять в Шотландию на языковые курсы, вот что. Все покупают турецкую дешевку, свитера жены лежат без движения. Чистая шерсть не нужна, овец клонируют, вообще полный тарарам. В балете танцуют вообще голые, художникам по костюмам как жить?
   Причем от переговоров в пустом подъезде Арс уклонялся как девушка. Раз как-то вяло свистнул но морде, неполной ладонью. Сереженька пошел домой убитый, у Арса кто-то есть (художник по костюмам?). Потащился к своему спящему бревну, в чистую квартирку, где, однако, неистребимо попадались под ногу и хрустели одиночные экземпляры лузги.
   Но настала весна, произошел договор, что девочка поедет в Шотландию на две недели, а зато Арс в шато, один. («Боже, сколько же я всем должен!»)
   Долго собирались из своей квартиренки Сережа с Ниной. Предстояло сгрести все вещички, распихать по чемоданам, сумкам, пакетам одежду, две подушки, ужас! И мелочи, кишочки, потроха, разбухшую аптечку в виде мешка тоже. Чета ехала не из собственного дома, собственного дома и не было, его сдали, предстояло вернуться туда только через месяц, сейчас там еще обитал господин из Калькутты, очень приличный, не к нему же волочь подушки.
   Попали в ловушку, переругивались, несчастные, немолодые, больные, ему предстояло умереть следующей ночью, ей спустя полгода. Сереженьке светило только одно — что там, на Рижском вокзале, у стоянки такси его будет ждать Арс, договорились, он поможет, донесет чемоданы. Сереженьке нельзя было таскать, слабое сердце. Арс, Арс, пело больное сердечко.
   Доволоклись вдвоем с женой до вызванного такси, в несколько приемов спустили из покидаемой квартиры имущество, особенно угнетали чашки-чайники-тарелки, упакованные в старый фанерный ящик, вещь немыслимого безобразия и весом в пуд. Господи твоя воля. Стыд какой. Но бросать — как же можно бросать, это старый материн фарфор, Кузнецов и сыновья. Квартиранту не оставишь, вообще подозрительный экземпляр, побьет. Со смехом объяснить Арсу, антикварный ящик с антикварной посудкой. По оценке тянет на десять тысяч долларов такой сохранный сервиз. Музеи не смогут купить! Так Сереженька планировал рассказать Арсу. Он много чего хотел ему рассказать, но не смог, Арс их не встретил. На вокзале наняли носильщика. Бревну было все равно, это Сереженька следил за ящиком. У вагона Арса не оказалось тоже. Сережа нес в кармане билеты в отдельное их с Арсом купе СВ. Нина должна была ехать по соседству, неся в кармане обязательную порцайку (порцию по-лагерному) семечек.
   За десять минут до отхода поезда больное сердце Сереженьки, стоящего на перроне, дрогнуло: Арс появился, ведя под руку престарелую аккомпаниаторшу, концертмейстера Зою Джафаровну из их прежнего дома, довел это дрожащее земноводное до соседнего вагона, влез следом за ней с какими-то чемоданами.
   Сереженька утешился, Арс его увидел, перейдет через тамбур и будет в их общем купе. Вагон и место ему сказаны. Сереженька спокойно вошел в свой вагон, стал засовывать под сиденье ящик с посудой, подушки как молодой закинул наверх. Поговорить! Проговорить хоть всю ночь, все ему рассказать! Горе ты мое, он скажет. Он так иногда говорил в хорошую минутку. Сам ты горе ты мое толстое. Партийная кличка «Щеки».
   Сереженька не стал больше ждать, лег.
   Арс не пришел.
   Арс любит не нас. Кто-то дал ему больше.
   Утром, после одинокой бессонной ночи, Сереженька тупо вышел на перрон, взяли носильщика, опять чемоданы, позорные две подушки и ящик (былых надежд), доползли до такси, зачем-то поехали. Нина молчала.
   Следующей ночью он лежал голый на холодном полу, окутанный туманом, хотел надеть пижаму, но не успел, умер с протянутой к лекарству рукой.
   Туман заполз в открытое окно, туман с озера, цветущая сирень вошла на балкон, полная луна пронизывала всю ночь своими лучами его комнату и освещала нищего, голого, мертвого человека, лежащего на самом дне, а затем, утром, к Сереженьке стала пробиваться его жена-сирота, пробилась, укрыла его одеяльцем, села в головах и так и сидела. Молча с ним говорила, как всю жизнь. Все ему рассказала.
   Людмила Стефановна Петрушевская
   Она была все время как бы тайно занята (секрет без разгадки: никакого знака наружу не поступало). Огонь, желтый, землистый, пробивался с ее лица, выдавал себя то в зенице глаза, то в цвете щек, то в запекшихся губах.
   Она знала, что за ней все время неустанно наблюдают многие, выдававшие себя (тоже было заметно) как-то особенно вывороченными белками глаз. Мелькало это белое и то темно-желтое, белое охотилось за желтым, желтое пряталось, темно-желтое, повторяю, цвета желтой глины.
   Как печной горшок, осторожно передвигала она свою голову, охраняя тайны этого горшка, заключавшиеся (очень просто) в том, что надо было этот горшок налить до краев водкой. Причем владелица горшка все время, двигая свой горшок в том или ином направлении, жила не в углу под лестницей, не в каморке, а в огромной квартире среди собственной семьи, среди детей, при наличии мужа и кучи знакомых, подруг и друзей: приходящие усаживались за стол, выставлялись бутылки, какая-никакая закуска, добрые лица выставлялись над столом как пустые бутылки, и печной горшок сиял добротой и своей тайной, целеустремленный темно-желтый горшок; пели песни, курили, спорили об искусстве (оба, и муж и жена, были художники), эти споры были не об искусстве, что как положить какой цвет рядом с каким, не любители сидели тут, а профессионалы, которым смешно обсуждать ремесло; о деньгах шла речь, о выставках, о заграничных идиотах кураторах и галерейщиках, об эмигрантах, которые на многое надеялись и получали вдесятеро больше подлинной цены, а потом гонорары и авторы завяли, поникли — за столом не говорились слова типа «без родной почвы», само собой разумеется. Само собой разумелось, что эмигранты завядали не от предательства, их предавала родная почва, отсылала, уже не держа корешки.
   Сидящих за столом родная почва не отсылала, редко отпускала в командировки зарабатывать какие-то деньжонки в марках, франках или фунтах, причем сидящие со смехом обменивались историями, как кого обманули там и там, и печной горшок (звали ее донна Анна неизвестно почему) не отзывался, горя своим теперь уже медным огнем, медью отсвечивали глаза и рот и даже светлые кудри, Анна хорошела на втором стакане — такая стадия — хорошела неотразимо, все вокруг теснее сбивались, пели, кричали, чувствуя свое братство, а потом донна Анна падала. Стукалась медным горшком об стол.
   Анну утаскивали, компания продолжала гудеть, ведь оставался еще и муж, добрый и мягкий, хороший брат-товарищ, вечно устраивал выставки, вернисажи со стаканчиками и бутылками, крутились проекты, Шорош давал деньги, знаменитый компьютерщик давал деньги, у мужа Анны они перетекали через руки, унавоживали почву для произрастания кураторов, постмодернистов, концептуалистов и неомилитаристов, кого угодно.
   Простой народ входил в темные галереи, где с тарелки на тарелку под светом верхних направленных источников света лилась, допустим, загадочная лента слов, которые надо было бы прочесть, дойдя до конца. Темнота, мрак, светящиеся белизной тарелки и т.д.
   Веселые проекты с хохотом представлялись Леопольду (прозвище мужа), за каждым проектом немедленно выстраивался ряд рабочих рук, протянутых за деньгами, затем выстраивался ряд столов на вернисаже, ряд бутылок на столах, ряды стендов, ламп, рам под стеклом, редкие фигуры посетителей, затем проект гас, залы пустовали, а за обеденным столом в доме донны Анны опять шли беседы под звон посуды, Леопольд собирался доставать деньги, и что-то опять начинало закручиваться, а печной горшок заполнялся.
   Нельзя сказать, что при этом дом был под паутиной, посуда немытая, а дети голодные, нет. Печной горшок молча действовал по утрам, приходили вереницы подруг, кто-то что-то делал, где много людей, там всегда найдется неприкаянная душа, за ночевку готовая мыть и драить, а уж послать за продуктами было легче легкого, и при этом Леопольдова мать, горемыка (которая не ходила к нему в гости и не могла залучить его к себе, обихаживала сама свой собственный угол, и то слава Богу), так вот, эта мать, жалея внучков, засылала к сыну в дом якобы нянь, свою агентуру, няни уживались неподолгу, но дети все-таки реально были обстираны, помыты и накормлены, младшие отведены и приведены, старшие наглажены и снабжены завтраками в рюкзак: такова была установка несчастной высланной бабушки, которая, разумеется, так и не смогла понять смысла этого брака.