— Он выстаивает каждую службу и трудится, не жалея сил, в часы, отведенные для работы, — сказал Кадфаэлю попечитель лазарета, брат Эдмунд, глядя вслед новоприбывшему брату, который брел к повечерию по освещенному ласковым вечерним солнцем монастырскому двору. — И ведь ни разу не обратился за помощью ни ко мне, ни к тебе… Да, хотелось бы, чтобы он выглядел получше, а то исхудал-то как — кожа да кости. И бледный какой — на лице ни кровиночки…
   За Хумилисом, словно тень, следовал его преданный спутник, молодой и проворный, готовый в любую минуту поддержать старшего друга, если тот оступится или пошатнется.
   — Этот малый знает о нем все, — заметил Кадфаэль, — только рассказать не может. Но если бы и мог, все равно не вымолвил бы ни слова без дозволения своего господина. Как ты думаешь, может, этот парнишка сын одного из арендаторов Мареско? Наверное, что-то в этом роде. Паренек воспитанный и грамотный. Латынь знает почти так же хорошо, как и его господин.
   Сказав это, Кадфаэль подумал, что вряд ли правильно называть чьим бы то ни было господином человека, отрекшегося от мира и избравшего себе имя Хумилис — «униженный».
   — Знаешь, что мне пришло на ум, — нерешительно промолвил Эдмунд, — а что если это его родной сын? Хумилис, похоже, из тех, кто способен любить и оберегать свое потомство. И парень этот тоже любит его и восхищается им — а как же не любить отца, да еще такого?
   Что ж, может, это и правда, подумал Кадфаэль. Оба рослые, статные, да и в чертах, пожалуй, есть некоторое сходство. Впрочем, к Фиделису никто толком и присмотреться-то еще не успел: парень старается как можно меньше попадаться на глаза. Трудновато, видать, пообвыкнуть ему на новом месте, не то что Хумилису, — недостает ни жизненного опыта, ни уверенности в себе, вот и переживает по молодости лет. Он потому так и льнет к Хумилису, что тот стал для него единственной опорой.
   Оба новоприбывших монаха работали вместе в одной каморке — хранилище рукописей. Было очевидно, что брат Хумилис может выполнять только сидячую работу, к тому же он выказал большое искусство в копировании и украшении манускриптов. Однако Хумилис быстро утомлялся, рука его могла дрогнуть при начертании тонких орнаментов, и брат Радульфус распорядился, чтобы Фиделис неотлучно находился при нем, помогал ему и подменял по мере надобности. Почерк обоих оказался удивительно схожим, как будто Фиделис долго перенимал у Хумилиса его искусство, хотя, возможно, юноша научился этому быстро, движимый любовью к своему наставнику и стремлением во всем ему подражать.
   — Я прежде никогда не задумывался, — рассуждал вслух брат Эдмунд, — в каком необычном и замкнутом мире живет человек, лишенный голоса, и как непросто понять его и тронуть его душу. Я поймал себя на том, что в его присутствии говорю о нем с братом Хумилисом, как будто этот парень ничего не слышит и не понимает, и мне стало стыдно. Но как к такому подступиться — я, право, не знаю. Раньше мне не приходилось сталкиваться ни с чем подобным, и я, по правде говоря, малость растерялся.
   — Всякий бы растерялся, — поддержал его Кадфаэль.
   Верно подметил Эдмунд — он и сам это чувствовал. Бенедиктинский устав предписывал монахам избегать суесловия и говорить по возможности тихо, но это одно, а вечное молчание брата Фиделиса — совсем другое. Братья, обращаясь к нему, стараются использовать побольше жестов и поменьше слов, будто парень и впрямь не имеет ни слуха, ни разумения. А на самом деле он сметлив, чуток и слух у него острый. И вот что странно, подумал Кадфаэль, немые зачастую понятия не имеют о звуках, оттого что не издают их. Этот же грамотен, даже сведущ в латыни, и стало быть, умом его Господь не обидел. Возможно, юноша онемел не так уж давно — мало ли какой недуг может повредить язык или гортань. А если даже он нем от рождения, то не в том ли дело, что сухожилия под языком слишком натянуты? И в таком случае не попытаться ли исправить это — упражнениями или с помощью ножа?
   «И чего это я лезу, куда не просят!» — сердито оборвал себя Кадфаэль, отбрасывая прочь мысли, которые все равно ни к чему не могли привести. К повечерию он отправился в покаянном расположении духа и, превзойдя требования устава, сам провел остаток вечера в молчании.
 
   На следующий день братья и послушники направились в плодовые сады — собирать пурпурно-черные сливы, которые как раз подошли к порогу нежной спелости. Часть этих фруктов братия употребит в пищу свежими, остальные же будут заготовлены впрок. Брат Петр выварит из них густое темное повидло, оно хранится долго и может сгодиться при выпечке пирогов с маком. А если провялить сливы под солнцем на сушильной сетке, то получатся клейкие сладкие тянучки.
   У Кадфаэля в его маленьком садике тоже было несколько сливовых деревьев, но в основном плодовые деревья аббатства были высажены в большом саду, раскинувшемся в плодородной долине вдоль берега реки. Собирали фрукты монахи помоложе, а помогали им мальчишки-послушники и ученики монастырской школы. Не секрет, что полные пригоршни слив отправлялись за пазуху едва ли не чаще, чем в монастырские корзины, однако Кадфаэль предпочитал делать вид, что этого не замечает.
   Разумеется, в такую чудесную погоду да при такой веселой работе никто не собирался требовать соблюдения обета молчания. Задорные мальчишеские голоса звенели в ушах Кадфаэля, когда он процеживал вино у себя в сарайчике или пропалывал и поливал грядки. Ребячий гомон радовал его слух. Порой в шумной многоголосице монах узнавал знакомые голоса — легкие и звонкие. Вот ясный, радостный зов брата Руна, самого молодого из новичков, всего два месяца как принятого на послушание. Парнишке всего шестнадцать, и ему еще не выстригли тонзуру — сперва надо пожить в монастыре и поразмыслить как следует, не было ли твое решение отречься от мира необдуманным порывом. Однако кто-кто, а брат Рун, похоже, не раскается в своем выборе. Когда паренек приплелся в аббатство на праздник Святой Уинифред, он был скрюченным калекой, страдавшим от невыносимой боли, но сподобился чудесного исцеления. Высокий, гибкий и стройный, теперь он радуется жизни, и радость его передается окружающим. Сейчас, надо думать, одно его присутствие радует того, кто рядом с ним собирает сливы.
   Брат Кадфаэль подошел к ограде, чтобы лишний раз взглянуть на парнишку. Тот, кто некогда был убогим калекой, вскарабкался на дерево и, устроившись среди ветвей, ловкими пальцами срывал сливы, да так сноровисто, что даже не запачкал рук. Свесившись с дерева, он складывал фрукты в корзину, которую держал молодой монах, стоявший спиной к Кадфаэлю, так что тот не сразу его узнал. Но когда юноша повернулся, чтобы поудобнее подставить корзину Руну, оказалось, что это брат Фиделис.
   Капюшон его был откинут, и Кадфаэль впервые смог рассмотреть его лицо при ярком свете дня. Похоже, немота Фиделиса ничуть не смущала Руна — он трещал без умолку, хотя ответом ему было молчание. Рун со смехом склонялся к своему напарнику, а Фиделис глядел на него с улыбкой. Свешиваясь с дерева, Рун протягивал Фиделису фрукты, а тот тянулся вверх, и руки их при этом соприкасались.
   В конце концов, подумал Кадфаэль, так оно и должно быть. Молодость отважна и без колебаний идет на то, на что умудренные опытом люди могут решиться лишь после долгого раздумья. К тому же большую часть своей короткой жизни Рун сам страдал от недуга, но, к счастью, он не озлобился и, избавившись от него, хочет поделиться хотя бы малой толикой своего счастья с обреченным на молчание собратом. Остается лишь возблагодарить Господа за то, что у мальчугана доброе сердце.
   В задумчивости Кадфаэль вернулся к своим грядкам, вспоминая лучистую, ясную улыбку того, кто имел обыкновение укрываться в тени. Лицо у юноши было овальным, с резко очерченными чертами, высоким лбом и выступающими скулами и с нежной кожей цвета слоновой кости. Здесь, в саду, Фиделис выглядел ненамного старше Руна, хотя на самом деле ему, должно быть, больше двадцати. Волнистые каштановые с рыжинкой волосы венчиком окружали тонзуру, широко расставленные серые глаза под полукружиями бровей, казалось, излучали свет. Ничего не скажешь, миловидный юноша — будто слегка затененное отражение лучезарной красоты Руна. Словно полдень и сумерки сошлись вместе.
   Когда брат Кадфаэль, отложив мотыгу и лейку, направился к вечерне, сборщики фруктов еще продолжали трудиться, хотя основная работа была уже сделана. На монастырском дворе стояла обычная для этого времени суета: братья возвращались из садов, паломники толпились у странноприимного дома и конюшен, а из церкви доносились мелодичные звуки маленького органа — брат Ансельм решил до начала службы опробовать новый кант.
   Брат Хумилис сегодня работал в хранилище рукописей один — должно быть, он сам отослал юношу в сад, чтобы тот поработал на свежем воздухе, иначе Фиделис ни за что бы его не покинул. Кадфаэль собрался было заглянуть к брату Ансельму, посидеть с ним с четверть часа, пока не зазвонят к вечерне, — поговорить о музыке, а то и поспорить. Но как только он вспомнил о немом юноше, которого старший друг по доброте душевной отпустил порадоваться солнышку в обществе сверстников, перед его мысленным взором тут же предстало изможденное лицо брата Хумилиса — замкнутое в своем горделивом одиночестве. Кто знает, а может быть, вовсе не гордыней, а смирением продиктовано его одиночество? Недаром он назвался Хумилисом — наверное, и вправду стремится к уединению и безвестности. Но тщетно: слава его была слишком громкой, и теперь в аббатстве не было человека, кто бы не знал, кто такой брат Хумилис. Напрасно он пытался скрыть свое имя — будь он нем так же, как Фиделис, и то ничего бы не вышло.
   Отказавшись от своего первоначального намерения, Кадфаэль повернул к хранилищу рукописей, окна которого были обращены на юг, чтобы в них дольше стояло солнце. Брату Хумилису подобрали самое светлое помещение, в котором долго не темнело. Здесь стояла тишина, издали доносились лишь мягкие, приглушенные звуки органа брата Ансельма.
   — Брат Хумилис… — негромко позвал Кадфаэль, подойдя к порогу.
   Со стола свешивался смятый лист пергамента, горшочек с золотой краской упал на каменный пол, забрызгав его капельками золота. Брат Хумилис лежал ничком, навалившись грудью на стол; правой рукой он вцепился в столешницу, чтобы не соскользнуть на пол, а левую крепко прижимал к низу живота. Он уронил голову на манускрипт, над которым работал, и перепачкался в алой и голубой краске. Глаза Хумилиса были закрыты и не просто сжаты, а стиснуты от труднопереносимой боли. Он терпел ее молча, не проронив ни звука и даже не позвав на помощь, — иначе сюда уже сбежались бы монахи из соседних келий.
   Брат Кадфаэль осторожно коснулся его руки. Бледные, с голубыми прожилками веки поднялись, и на Кадфаэля взглянули блестящие, умные глаза, в которых застыла боль.
   — Брат Кадфаэль… — выдохнул больной.
   — Не шевелись, полежи спокойно минутку, — отозвался Кадфаэль, — я сбегаю за братом Эдмундом в лазарет…
   — Нет, не надо! Брат, помоги мне… добраться до постели. Это пройдет… Это со мной не в первый раз… Поддержи меня и помоги выбраться отсюда! Я не хочу, чтобы меня видели…
   Отвести Хумилиса в дормиторий можно было через церковь, не выходя во двор. Так было быстрее, чем добираться до лазарета, и к тому же не привлекло бы внимания, а Хумилис больше всего стремился избежать разговоров о своей персоне. Силы его были на исходе, и ему удалось подняться лишь усилием воли. Кадфаэль поддерживал его, крепко обняв рукой за талию, а Хумилис обхватил травника за шею. Незамеченными они прошли через церковь, где царили сумрак и прохлада, и медленно поднялись по лестнице.
   Оказавшись наконец в своей келье, брат Хумилис рухнул на постель и безропотно подчинился заботам Кадфаэля. Сняв с больного рясу, Кадфаэль увидел, что сквозь полотняные подштанники выступило пятно крови, смешанной с гноем, которое тянулось от левого бедра к паху.
   — Рана загноилась, и ее прорвало, — раздался спокойный голос Хумилиса. — Это все из-за долгой поездки верхом… Прости, брат, я понимаю, что это зловоние…
   — Мне все-таки придется привести Эдмунда, — прервал его Кадфаэль. Он развязал тесемки и поднял рубаху, намереваясь осмотреть рану. — Попечитель лазарета должен знать об этом.
   — Хорошо… Но больше никому ни слова. Зачем тревожить остальных?
   — Кроме, конечно, брата Фиделиса? Он-то, наверное, знает?
   — Да, он знает! — отозвался Хумилис, и лицо его озарила слабая улыбка. — Его нечего опасаться — даже если бы он мог что-то разболтать, то все равно не стал бы этого делать. А все мои хвори и болячки для него не тайна. Но не тревожь его сейчас, пусть отдохнет до окончания вечерни.
   Убедившись, что брату Хумилису полегчало и с лица его исчезла гримаса боли, Кадфаэль оставил его лежащим на спине с закрытыми глазами и поспешил вниз, чтобы до вечерни успеть найти брата Эдмунда и привести его к больному.
   Возле садовой ограды стояли корзины, доверху наполненные сливами. Их уберут отсюда, когда служба закончится, а сейчас вся братия уже на подходе к церкви. Это и кстати! Пусть-ка Фиделис убедится в том, что и кое-кто другой может позаботиться о его господине. Глядишь, паренек и проникнется доверием к тем, кто помог Хумилису в трудную минуту.
   — Я так и знал, что скоро ему потребуется наша помощь, — заявил Эдмунд, торопливо поднимаясь по главной лестнице. — Старые раны, в них, видно, все дело… Я смекаю, тут от тебя будет больше толку, чем от меня, — ты ведь сам бывалый вояка.
   Колокол, созывавший к вечерне, смолк. Когда братья подходили к ложу больного, до них донеслись первые звуки начавшейся службы. Хумилис медленно приоткрыл тяжелые веки и улыбнулся.
   — Братья, простите, что причиняю вам беспокойство…
   Хумилис снова закрыл глаза, предоставив врачевателям делать с ним все, что они считают нужным. Они осторожно сняли с него белье, и взору их предстала страшная рана. Частично зарубцевавшийся шрам тянулся от бедра, где рубец был глубоким, почти до кости, потом проходил через живот и заканчивался глубоко в паху. В нижней части рана наполовину затянулась, от нее осталась лишь бледная борозда, но выше, на животе, края ее разошлись и воспалились — побагровевшие, они сочились гноем и кровью.
   Годфрид Мареско вернулся из Крестового похода живым, но был искалечен, как видно, без надежды на исцеление. «Боже мой, — подумал Кадфаэль, — даже к несчастным прокаженным с изуродованными лицами и скрюченными пальцами, призреваемым в богадельне Святого Жиля, судьба была менее сурова». По характеру раны он понял, что побудило прославленного воина уйти в монастырь. Древний род Мареско пресекся, ибо не могло быть побегов от этого благородного древа. Годфрид не мог стать мужем, но мужество его заслуживало восхищения.

Глава третья

   Брат Эдмунд побежал в лазарет за чистым бельем и теплой водой, а Кадфаэль устремился в свой сарайчик за необходимыми снадобьями, бальзамами и мазями. Он решил, что завтра обязательно нарвет свежей, сочной буковицы, чистеца и болотного вереска, целебные свойства которых сильнее, чем у отваров, которые он заготовил про запас. Но на первый случай сгодится и то, что есть под рукой. Еще надо будет набрать вербейника, крестовника лугового и папоротника, который змеиным языком кличут, — эти травы очищают и вяжут, нет ничего лучше для заживления старых загноившихся ран.
   Слава Богу, ходить за этим добром далеко не надо, растет под каждым кустом на лужайках вдоль берегов Меола.
   Кадфаэль и Эдмунд тщательно очистили открытую рану тряпицей, смоченной отваром чистеца и буковицы, и, удалив гной, смазали ее бальзамом из тех же трав с добавлением полевого шалфея и алзины. Сверху они наложили чистую льняную повязку и туго перебинтовали рану. Принес Кадфаэль и средство, унимающее боль, — вино, в которое был добавлен сироп, вываренный из травы святого Иоанна, и чуть-чуть макового отвара. Брат Хумилис лежал неподвижно, предоставив целителям делать свое дело.
   — Завтра, — пообещал Кадфаэль, — я соберу побольше таких же трав и разотру их в кашицу. Это здорово помогает, получше всяких отваров. Заживет твоя рана. А часто ли с тобой такое происходит, с тех пор как ты был ранен?
   — Нет, не часто, но если перетружусь, бывает, — с трудом вымолвил Хумилис посиневшими губами.
   — Значит, тебе нельзя переутомляться. А рана твоя уже затягивалась прежде, заживет и на сей раз. Чистец, брат, не зря в народе заживихой прозвали. Теперь отдыхай. Тебе придется полежать здесь денька два-три, пока рана совсем не закроется, а если вздумаешь встать да ходить раньше времени, может опять открыться — тогда хлопот не оберешься.
   — По правилам его бы надо поместить в лазарет, — вмешался брат Эдмунд, — пусть лежит там сколько угодно — никто его не побеспокоит.
   — Так-то оно так, — согласился Кадфаэль, — да только мы его уже перевязали и уложили, и чем меньше он будет двигаться — тем лучше. Как ты себя сейчас чувствуешь, брат?
   — Получше, — отозвался Хумилис, и на лице его появилась слабая улыбка.
   — Болит уже не так сильно?
   — Да почти совсем не болит, — через силу ответил больной, с трудом подняв веки. — Вечерня, должно быть, уже кончилась. Не надо, чтобы брат Фиделис тревожился, куда это я подевался. Пусть приходит сюда — он и не такое видел.
   — Я схожу за ним, — вызвался Кадфаэль и без промедления отправился разыскивать юношу. Восхищаясь стойкостью Хумилиса, он понимал, что как лекарь сделал для него сегодня все, что мог, и теперь больному лучше побыть в обществе друга.
   Брат Эдмунд семенил следом за Кадфаэлем по лестнице и возбужденно говорил:
   — Как ты думаешь, это можно вылечить? Чудо, что он вообще жив остался! Ты когда-нибудь видел, чтобы человек выжил после того, как его чуть ли не напополам разрубили?
   — Такое случалось, — ответил Кадфаэль, — хотя и нечасто. А подлечить его можно, рана должна закрыться. Но он должен беречься, иначе она снова откроется.
   Монахи ни словом не обмолвились о необходимости сохранить случившееся в тайне — это подразумевалось само собой. Годфрид Мареско не желал, чтобы знали о его ранении, — это было его право, которое следовало уважать.
 
   Брат Фиделис стоял под аркой, глядя на выходивших из церкви братьев, и в глазах его росла тревога, ибо он не видел среди них своего друга. Припозднившись в саду, он, как и другие сборщики слив, поспешил к вечерне, полагая, что Хумилис уже в церкви. И сейчас, нахмурив брови и сжав губы, он дожидался его во дворе. Вот последний монах вышел из церкви и прошел мимо. Не веря своим глазам, Фиделис проводил его взглядом, и в этот момент к нему подошли Кадфаэль и Эдмунд.
   — Фиделис! — позвал брат Кадфаэль.
   Юноша обернулся. На лице его, наполовину скрытом под низко надвинутым капюшоном, вспыхнула надежда — он догадался, о ком пойдет речь. Он, должно быть, понял, что Кадфаэль принес не лучшие вести, но все же это было предпочтительнее неизвестности. Видно было, что он готов ко всему.
   — Фиделис, — мягко сказал Кадфаэль, — брат Хумилис у себя в келье, мы уложили его в постель. Не тревожься, мы о нем позаботились, сейчас он отдыхает. Он спрашивал о тебе, так что ступай к нему.
   Но юноша медлил, он растерянно переводил взгляд с Кадфаэля на Эдмунда, видимо, не зная, кто из них двоих главный. Спросить он не мог, но глаза его были достаточно красноречивы. Брат Эдмунд понял его.
   — Худшее уже позади, — сказал он, — брат Хумилис обязательно поправится. Ты можешь ухаживать за ним: я попрошу, чтобы тебя освободили от всех других обязанностей до тех пор, пока ему не полегчает настолько, что его можно будет спокойно оставлять одного. Я поговорю об этом с приором Робертом. Если твой наставник чего-нибудь захочет или возникнет какая нужда, приходи ко мне — напишешь, в чем дело, и получишь все, что требуется. Но за перевязки не берись — этим будет заниматься брат Кадфаэль.
   Юноша кивнул, но не тронулся с места: в его обеспокоенных глазах застыл еще один мучивший его вопрос.
   — Нет, — торопливо промолвил Кадфаэль, — больше никто не знает, и никого нет надобности в это посвящать, кроме, понятное дело, отца аббата, который вправе знать все о своих чадах. Но больше никто не узнает, поверь нам, как поверил брат Хумилис.
   Фиделис смутился, но лицо его просветлело. Он благодарно и почтительно поклонился и, не мешкая, пошел к лестнице. Кто знает, сколько раз приходилось ему ухаживать за больным Хумилисом, полагаясь только на свои силы? Он и сейчас корил себя за то, что не оказался в этот момент рядом с другом, ибо поначалу опасался разглашения тайны.
   — Я загляну туда до повечерия, — сказал Кадфаэль, — посмотрю, спит ли он и не нужно ли дать ему еще снадобья. А заодно прослежу, чтобы паренек не забыл принести ужин не только Хумилису, но и себе. Интересно, где он выучился врачеванию, — ведь в Хайде он выхаживал Хумилиса один и не робел браться за это, значит, был уверен, что справится.
   Ну, а коли брат Фиделис знаком с лекарским делом, подумал он при этом, то мог бы подсобить в приготовлении снадобий. Небось и сам бы не отказался чему-нибудь новому поучиться. А где есть общее дело, глядишь, и общий язык найдется, хотя бы и с немым.
 
   Брат Фиделис неустанно заботился о больном: он приносил еду, кормил его, умывал, брил и находился бы при нем неотлучно, если бы Хумилис сам время от времени не отсылал его подышать свежим воздухом или в церковь, на службу, помолиться Господу за них обоих. За эти пару дней, по мере того как Хумилису становилось лучше, он все чаще приказывал Фиделису пойти отдохнуть, и тот безропотно ему повиновался. Рана затягивалась, она больше не гноилась и подсыхала благодаря целебному действию свежеприготовленных снадобий. Фиделис с радостью видел, что дело медленно, но верно идет на поправку. Исполненный благодарности, он помогал Кадфаэлю делать перевязки, не меняясь в лице при виде изувеченного тела, — беда Хумилиса не была для него тайной.
   Кто же он? Преданный слуга семьи? Родной сын, как предположил Эдмунд? А может, просто случайно повстречавший Хумилиса молодой монах, очарованный его благородством и мужеством и решивший остаться с ним до конца? Сколько Кадфаэль ни ломал над этим голову, он не мог найти ответа. Молодость порой способна на поразительное самопожертвование, готова отдавать все свои силы и лучшие годы жизни во имя любви, не требуя ничего взамен.
   — Я вижу, ты интересуешься моим юным другом, — промолвил брат Хумилис, обращаясь к Кадфаэлю, который поутру менял ему повязку. (Фиделис в этот ранний час вместе со всей братией был у заутрени.)
   — Это правда, — признался травник.
   — Но ты ни о чем не спрашиваешь. Вот и я тоже никогда не расспрашивал его ни о чем. Свое будущее, — задумчиво произнес брат Хумилис, — я оставил в Палестине. Всем, что у меня было, я пожертвовал ради служения Всевышнему, и надеюсь, что жертва эта не была напрасной. А с этим юношей я познакомился в Хайде, он вступил в орден как раз тогда, когда подходил к концу срок моего послушничества, который был короче обычного в силу моего положения. И я благодарен Господу за то, что Он послал мне этого юношу.
   — Да что ты говоришь, — удивился Кадфаэль, — как же немому удалось сообщить капитулу Хайда о желании принять постриг? Может, кто-то другой заявил прошение от его имени?
   — Нет, он подал письменное прошение. Сообщил, что отец его стар и хочет быть уверенным в том, что будущее сыновей обеспечено, а поскольку земля должна была отойти к старшему брату, он, младший, желает вступить в орден. Он внес за себя вклад, но самой лучшей порукой стала его ученость и прекрасная рука — видел, какой у него почерк? Более я о нем ничего не знаю — много ли услышишь от немого, но того, что знаю, мне достаточно. Он заменил мне сына, ибо Господь не сподобил меня стать отцом.
   — Я вот еще о чем подумал, — сказал Кадфаэль, бережно накладывая свежую повязку на почти затянувшуюся рану, — может быть, причина его немоты только в неправильном строении языка? Он ведь не глух и речь хорошо понимает. Немые по большей части и глухи, а у него слух очень острый. К тому же Фиделис сообразителен и все схватывает на лету. При этом он грамотен и, как ты сам сказал, прекрасный писец. Думаю, если бы он стал учиться у меня ремеслу травника, то быстро усвоил бы то, на что у меня ушли годы.
   — Я его ни о чем не спрашиваю, — промолвил брат Хумилис, — так же как и он меня. Господь свидетель, я понимаю, что должен был бы удалить его от себя. Что за прок ему нянчить да ублажать калеку? Фиделис молод, ему бы трудиться на солнышке, а не хоронить себя здесь. Но прогнать его у меня не хватает духу. Вздумай он сам оставить меня, я не стал бы его удерживать, но пока он со мной, я не перестану благодарить за это Всевышнего.
   Погода по-прежнему стояла чудесная, на небе не было ни облачка, и закрома заполнялись щедрыми дарами лета. Розовые бутоны распускались в полдень, а к вечеру увядали от жары.
   Виноградные лозы наливались янтарной спелостью.
   А тем временем на юге армия королевы смыкала кольцо вокруг сторонников императрицы, в одночасье превратившихся из осаждающих в осажденных. Дороги в Винчестер были перерезаны, припасы туда не поступали, и в городе начался голод. Но о том, что творилось на юге, в Шрусбери знали немного: редкие путники приносили отрывочные вести, а здесь пока царили тишь да благодать.