Слобода от сырости и отсутствия ремонта вся побурела и скорбно глядела запавшими окнами, как человек впроголодь. Собаки похудели и ночью молчали. И все шло в какую-то прорву; даже Филату жалко стало, и он готов был работать за самую плохую еду. Но Макар оставил ему пищи достаточно, потому что зимой занимался нужным ремеслом, работал на мужиков и в пище себе не отказывал.
   Макар не возвращался долго, и Филат скучал без дела – хомуты он давно пошил. Каждый день он ходил к Свату и Мише: тем совсем было худо, и они существовали только тем, что Филат приносил из своих остатков.
   А Филат приносил не остатки, а почти все, что ему полагалось есть у Макара, а себе оставлял одну хлебную горбушку и четыре картошки.
   – Да ты сам-то сыт? – спрашивал Сват. – Гляди, съесть нам немудрено, а ты ослабнешь!
   – Не ослабну! – стеснялся Филат. – Работы сейчас нету, а на одно дыханье много есть не надо.
   Сват обижался:
   – Сообразил – дыханье! Ты погляди на Мишу: он тоже одним дыханьем занимается, а может сейчас любого зверя съесть!
   – Могу! – лежа подтвердил Миша и вздохнул от аппетита.
* * *
   Однажды Филат испуганно проснулся. В закоулке кузницы, где он спал, было так темно, что Филат чувствовал себя безопасно. Ночь за бревенчатой стеной укрыла слободу тихой чернотою и спрятала ее из мира до утра. Ничто внятно не тревожилось. Сонные ямщики, должно быть, не раз меняли отлежанные бока. Захар Васильевич говорил Филату при починке плетня, что Настасья Семеновна как повернется ночью, так он летит на пол.
   – Да Настя моя еще не так толста, а у кого баба толстая – вот кому горячка! – рассуждал и смеялся Захар Васильевич.
   Но сейчас – совсем тихо; на улице нельзя услышать, как падают на пол мужья от ворочающихся, разопревших жен.
   Вдруг Филат вздрогнул и приподнялся, а потом услышал – раз за разом – резкую, скорую стрельбу и смутный шум далекого страха.
   Забывший сам себя, Филат никогда не видел окрестностей за околицей слободы, только помнил свою детскую деревню, где рос с матерью. Филату от работы некогда было опомниться и подумать головой о постороннем, – и так постепенно и нечаянно он отвык от размышления; а потом, – когда захотел, – уже нечем было: голова от бездействия ослабла навсегда.
   Поэтому Филат сейчас задрожал и испугался от непонимания стрельбы. Про войну он знал, но вообразить ее не мог ни по каким рассказам Миши.
   Стрельба утихла, зато явственно кричали люди. Филат догадался, что это на вокзале, и вышел наружу.
   Небо вызвездило, и Филат внимательно оглядел его. В таком внимании к ночному небу жила старая мечта Фила-та – заметить звезду в то время, когда она отрывается с места и летит. Падающие звезды с детства волновали его, но он ни разу за всю жизнь не мог увидеть звезду, когда она трогается с неба.
   Утром приехал Макар, – без угля и задумчивый:
   – Царя давно нету – на железной дороге дезертиры бунтуют... А мы сидим – ничего не знаем: народ шпалы со станции тащит, паровозы, говорят, артелям будут раздавать.
   Филату эта весть была такой чужедальней, что он не очумел от нее, как Макар, а только молчал от небольшого любопытства. Он смутно чувствовал, что плетни, ведра, хомуты и другие вещи навсегда останутся в слободе и какой-нибудь человек их будет чинить.
 
   К вечеру, как управился, Филат пошел к Свату, но встретил его с Мишей по дороге. Миша-гость шел весело и нес целый хлеб, а Сват глядел сам не свой от скрытого душевного движения.
   – Уходим, Филат! – печально сказал Сват. – Теперь прощай, раз слободе мы не надобны.
   – Да – ишь сукины дети! – угрожал Миша. – Хамье чертово: завзяли землю, живут на покое, а ты никому не нужен – ходи, блуждай!
   Проводил их Филат до вокзала и попрощался:
   – Может, придете когда, Игнат Порфирыч, слободу проведать?
   Филат глядел на отбывающих с покорным горем и не знал, чем помочь себе в тоске расставания.
   Сват тоже растрогался и смутился. У конца пути он обнял Филата и поцеловал его колючими усами в шершавые засохшие губы, которые целовала только мать, когда они были младенческими. Филат испугался поцелуя и жалобно сморщился от нечаянных, непривычных слез.
   – Но, обмокла баба, а то мужиком бы была! – уныло сказал Миша и потянул Свата. – Ну чего ты расстраиваешь человека, – он других людей найдет! Просто он блажной такой!
   Филат не сразу пошел к Макару, а дал круг и в тоске добрел до свалки. Хата Игната Порфирыча стояла теперь порожняя и смирная, но Филату казалось, что и стены и окна скучали по ушедшим – и скорбели от одиночества. Живой, милой и дорогой осталась опустелая хата, пропахшая людьми, бросившими ее. Филат постоял, потрогал дверь за ручку – ее каждый день брал Сват; поглядел в поле – его видел Игнат Порфирыч; прилег на пол – здесь спали они всю мрачную зиму – и отвернулся от душного отчаяния, которое нельзя было заместить никаким утешением.
   Ежедневно ходил Филат к своей хате на свалке и издали смотрел на нее привязанными, нежными глазами. Он безрассудно ждал, что дверь отворится, выйдет Игнат Порфирыч с цигаркой и скажет:
   – Заходи, Филат, чего ж ты на ветру стоишь! Я всегда тебе рад, кроткий человек!
 
   По ночам на станции иногда стреляли, иногда нет. А слобода запасалась продовольствием, срочно стягивая все недоимки с мужиков за прошлогодний урожай. Захар Васильевич лично ездил в деревню к своему арендатору и наказывал:
   – Время, Прохор, мутное, а ты мне пшена должен сорок пудов, вези, пока дорога заквокла, а то скоро распустит, тогда до самой фоминой недели не просохнет!
   – Да я уж не знаю, Захар Васильевич, как и быть? – сомневался Прохор, не теряя учтивости в словах. – Говорят, будто земля теперь даром мужику отойдет и с недоимками дело терпится!
   Захар Васильевич моргал от сердечного остервенения и слушал клекот своей разгневанной крови. Но говорил спокойно, чтобы осмеять мужика.
   – Новая власть не дурей старой, Прохор! Ты не думай, – там дураков сменили, а помещиков поставили – теперь еще крепче земля в их руках зажмется! Оно и верно: ты свой надел тоже даром соседу не откажешь! Революция – это одна свобода, а собственность тут ни при чем, – как была, так и останется!
   – Надел – дело малое! – отвечал и раздумывал Прохор. – Не о нем теперча речь. А один солдат меня страшил, чтоб никак не сметь аренду платить, а то новая власть провалится и война вся сначала пойдет...
   – Война не перестанет! – заявлял Захар Васильевич. – Война до конца германца будет идти! А о земле новых правов нету, Прохор, ты и думать забудь! А с пшеном не копайся, а то на будущий год на хутора землю отдам, – там народ несходней...
   – Да это дело ваше, Захар Васильевич! А с пшеном не задержу; как телегу на ход поставлю, так и буду в слободе... Зря болтают люди, а мы подхватываем, а кто же его знает, – как будет, никому не известно! Завтра на станцию пешим схожу – солдат поспрошаю!
   – Вали, Прохор, поспрошай, ноги у тебя не казенные и башка своя – никому не жалко! – сердился под конец Захар Васильевич и прощался.
   Ямщики в слободе загудели. Староста через день созывал сходы и направлял недовольство в законное русло:
   – С фронта дезертирии окаянной прет видимо-невидимо: врага отечества свободно пускают внутрь православной земли! Что же теперь делать, православные, когда и мужик даже обнаглел и чужую землю самовольно хочет от владельцев отнять! Таких уставов, по-моему, в законе нету! Но чтоб усечь нахальное самоуправство, нам нынче же надоть всем чином послать бумагу в губернию, чтобы там знали, что делается, и всем под той бумагой полностью и понятно расписаться!..
   Филат жил без охоты и усердия – без Игната Порфирыча у него не было никакого интереса. У Макара от смутного времени притихла всякая работа, и он скоро отказал Филату: сам, говорит, видишь – делать нечего, а вдвоем сидеть неважно – ступай по дворам!

7

   Посреди слободы стоял двухэтажный старый дом. Около него колодезь, а у колодца круглый сарай – темница для лошади. В той темнице целый день лошадь кружилась на узком месте, таская деревянное водило. На водило закручивались и раскручивались веревки, которые таскали бадьями воду из колодца. Вода сливалась в большой чан, а из чана напускалась в корыта. Из корыта крестьяне, приезжавшие в слободу на базар, поили лошадей по копейке с головы, а люди пили бесплатно.
   В двухэтажном доме жил владелец колодца Спиридон Матвеич Сухоруков с женой Марфой Алексеевной и двумя детьми – мальчиками.
   Филата Макар на прощанье сытно покормил, поэтому Филат зашел на колодезь воды испить. Но вода из чана не текла, а у двери темного сарая стоял Спиридон Матвеич и злобно глядел на прохожего.
   – Колодца не копал, а пить хочешь, бродяжий сын! Подойди-ка сюда!
   Филат подошел.
   – Куда идешь? – спросил Спиридон Матвеич.
   – Вышел работенки поспросить! – ответил Филат.
   Спиридон Матвеич отошел сердцем:
   – Бродите вы тут, материны дети, только землю зря ногами карябаете! Иди, я тебя к коню поставлю – мой холуй на деревню бунтовать ушел!
   Филат очутился в темном сарае, где, зажмурившись, стояла худая лошадь.
   – Чмокай на нее, чтоб она ходила! – сказал Спиридон Матвеич. – А сам наружу поглядывай: даром народ не пои – бери по копейке с воза, а с иного две!
   Лошадь побрела по кругу, от натуги наливая кровью тощие жилы. Изредка она замирала и становилась: тогда Филат на нее чмокал – и лошадь дергала водило.
   Шли темные часы, и Филата начала морить тесная и безответная тоска. Он выходил наружу, слушал, как хлопают и опрокидываются в чан полные бадьи, и осматривал пустоту глухой улицы. Видно было просторное поле, где светилась весна, но там ни один человек не шел. Филат грустно вспоминал Игната Порфирыча, но участь лошади, таскающей воду из колодца, была еще беспросветней – и Филату делалось от этого легче.
   По ночам Филата клали в чулане, через стенку со спальней хозяев. Отвыкший спать в помещениях, Филат мучился от духоты и пугался потолка – ему казалось, что потолок снижается, как только он закрывает глаза.
   Постепенно – навстречу лету – всходила трава и наряжалась в свои цветы молодости. Сады вдруг застеснялись и наскоро укрылись листвой. Почва запахла тревожным возбуждением, будто хотела родить особенную вечную жизнь, и луна сияла, как огонь на могиле любимых мертвецов, как фонарь над всеми дорогами, на которых встречаются и расстаются люди.
   Филат с жалостью гонял свою лошадь и задумывался в темном сарае. Лошадь к нему привыкла и ходила без понуканий, поэтому Филат целые дни сидел самостоятельно – без всякого дела, лишь иногда принимая копейки от мужиков-водопойщиков. В ленивом или бездельном человеке всегда вырастают скорби и мысли, как сорная трава по бросовой непаханой почве. Так случилось и с Филатом; но голова его, заросшая покойным салом бездействия, воображала и вспоминала смутно, огромно и страшно – как первое движение гор, заледеневших в кристаллы от давления и девственного забвения. Так что, когда шевелилась у Филата мысль, он слышал ее гул в своем сердце.
   Иногда Филату казалось, что если бы он мог хорошо и гладко думать, как другие люди, то ему было бы легче одолеть сердечный гнет от неясного тоскующего зова. Этот зов звучал и вечерами превращался в явственный голос, говоривший малопонятные глухие слова. Но мозг не думал, а скрежетал – источник ясного сознания в нем был забит навсегда и не поддавался напору смутного чувства. Тогда Филат шел к лошади и помогал ей тащить водило, упирая сзади. Сделав кругов десять, он чувствовал качающую тошноту и пил холодную воду. Воду он любил пить помногу, она почему-то хорошо действовала на душевный покой – свежесть и чистота. Душу же свою Филат ощущал, как бугорок в горле, и иногда гладил горло, когда было жутко от одиночества и от памяти по Игнате Порфирыче.
   В сарай часто забегал Васька – восьмилетний сын Спиридона Матвеича, охальный и умный мальчик. Филат его ласкал по голове и что-нибудь рассказывал. Васька тоже рассказывал, но особенное:
   – Филат, мамка опять на горшок садится, а отец ругается...
   – Ну, пускай, Вась, садится, она, может, больная и ветра на дворе боится! – объяснял Филат.
   – Нет, Филат, она нарочно делает, чтоб отцу не продыхнуть: она такая блажная, – правда!
   Филат начинал про другое – про Свата и Мишу-солдата. Но мальчик, послушав, опять вспоминал:
   – Мать вчера чугунок со щами пролила, а отец ей как дернул рогачом по пузу... А мать кричит, что у ней краски тронулись, правда! Отец говорит:
   «Крась крышу, шлюха», – а мать не полезла на чердак, а легла на койку и плачет! Она всегда у нас притворяется!..
   Филат мучился от слов мальчика и думал про себя: «Вот нас теперь трое – лошадь, я и мать мальчика». Тоскливое горе раскололось на три части – и на каждого пришлось меньше.
   Однажды Васька прибежал рано утром и закричал:
   – Филат! Иди погляди – мамка в сенцах опять села, а отец на дворе кулеш поел, нам ничего не оставил!
   Филат успокаивал мальчика, но самому было нехорошо.
   После обеда Филат пошел в дом – ему нужно было взять денег у Спиридона Матвеича на новую веревку для бадьи.
   Из сеней он услышал дикий издевленный крик Васьки и шепчущий голос его матери, которая хотела, наверно, ублаготворить ребенка и не могла.
   – Дай свечку, зараза! – кричал Васька грозные слова, как большой. – Кому я говорю?! Дашь или нет – долго мне дожидаться? А то сейчас самовар на пол свалю, подлая тварь!
   Мать ему быстро и испуганно шептала:
   – Вась, ну не надо, Вась! Я сейчас найду тебе свечку – ты же сам ее вчера всю сжег... Я пойду за хлебом – куплю тебе новую...
   – А я тебе говорю – ты спрятала свечку, проклятая сатана! – хрипел Васька и шевелил что-то гремящее, должно быть самовар.
   – Ну, Вась, у меня же нету свечки – я куплю тебе ее...
   – А я говорю – дай сейчас же! А то – вот тебе...
   За этим загремела медь, и полилась шипящая вода: Васька сволок на пол самовар.
   – Я же тебе говорил, чтоб дала, а ты все не давала! – уже спокойно объяснил Васька происшествие.
   Филат осторожно открыл дверь и вошел в кухню, чувствуя свое бьющееся сердце и срам на щеках.
   На табуретке сидела молодая женщина и плакала, прижав к глазам конец кофты.
   Васька сердито глядел на живой кипяток и не сразу заметил Филата, а когда увидел, то сказал матери:
   – Ага! Ты что наделала? Я вот отцу скажу – самовар полудили, а ты его на пол! Пусть только отец придет – он тебе покажет!
   Женщина молча плакала. Филат испугался больше сына и матери и забыл, зачем он пришел. Женщина торопливо взглянула на него одичалыми черными глазами и вновь спрятала их под веки. Она была худа и очень красива – смуглая, измученная, с лицом, на котором глаза, рот, нос и уши хранились, точно украшения. Неизвестно, как это все уцелело после родов, детей, мужа и такой губительной судьбы.
   Другой мальчик, поменьше Васьки, сидел в углу и неслышно плакал вместе с матерью. Филат заметил, что он больше похож на мать – черный, с мягким настороженным лицом, будто постоянно ожидающим удара.
   Спиридона Матвеича, очевидно, дома не было – и Филат без слов ушел.
   В большие праздники Филат ходил либо к Макару, либо так просто в поле. Макар говорил, что революция, как дождь, стороной где-то прошла, а Ямской слободы не тронула, и больше что-то ничего не видать и не слыхать: не то все кончилось, не то ливнем льет над другими местами.
   – Да нам все равно! – беседовал Макар. – На всех богатства недостанет, а вот хлеба скоро не будет, тогда все само укротится!
   – А на станции народ все едет? – спрашивал Филат.
   – Едет, Филат! Дуром прет – вся война в хаты бежит! Да что ж, не без конца воевать – народ наболелся, теперь его не трожь!
   Филат подолгу засиживался у Макара и все интересовался, пока тот не начинал зевать и указывать:
   – Ты бы шел, Филат, нам с тобой сегодня отдых полагается, а то меня чего-то на немощь тянет!
   Филат уходил и замолкал до будущего праздничного дня.
   Зеленый свет лета уже смеркался и переходил в синий – свет зрелости и плодородного торжества. Филат наблюдал и думал о том, что скоро начнут снижаться такие высокие полдни, а лето постареет и станет коричневым, а потом желтым и золотым – таков цвет седой природы. Тогда слобода опять сожмется в домах и в четыре часа дня будет запирать свои ставни и зажигать керосиновый свет.
   Слобода считала дни до уборки урожая и гадала – привезут аренду мужики или нет. Спиридон Матвеич был злой человек, изверг для домашней жены, но имел проницательный ум, когда беседовал с соседями у колодца.
   Ямщики приходили к нему даже нарочно – спросить, что он думает о своей земле.
   – Теперь земли у меня нет! – отвечал Спиридон Матвеич. – Мужики отъемом взяли – в расплату за войну...
   – Да ведь правов-то новых еще не вышло, Спиридон Матвеич! – убеждал себя и собеседника ямщик. – Они хамством взяли, а не по закону!
   Спиридон Матвеич мрачно осматривал голову говорившего, на которой остался лишь ободок волос. Он всегда наливался тяжелым гневом против глупости человека.
   – Ты волос, должно быть, не от ума терял, а от греха, Ириней Фролыч! Хамство прячется тогда, когда сила царства его пугает, а теперь какое, к черту, у нас царство? Паровозы и то хотели по деревням растащить, а то земля: земля – первая вещь!
   – Значит, ямщикам смерть приходит? – смирно спрашивал Ириней Фролыч.
   Спиридон Матвеич делался серьезным до печали.
   – Умирать еще погодим, Ириней. Я думаю, расправа будет наша, а не ихняя.
   – А аренду-то ждать в нынешнем году аль в будущем?
   – Совсем не жди! – говорил Спиридон Матвеич. – И думать забудь – ни с какой арендой мужик теперь не явится, сам чем-нибудь промышляй!
   Филат слушал и начинал понимать простоту революции – отъем земли. В ямщиках он давно заметил злую скрытую обиду и большой тревожный страх. Но страх в них день ото дня рос, а злоба таяла и превращалась в смирное огорчение, потому что в мужиках происходило наоборот: обида выросла в злую волю, а воля вела войну с помещиками – пожаром и разгромом.
   Ямщики думали, что и слободе несдобровать, но потом поняли, что они – мелкие землевладельцы, а у мужиков и без них много хлопот.
   Филат стал сосредоточенней глядеть по сторонам, хотя ничего легкого для себя не ждал. Он знал, что ворота для него нигде сами не откроются и зимой опять придется лютовать – еще хуже прошлогоднего: тогда хоть Игнат Порфирыч был. Но втайне Филат чувствовал какую-то влекущую мысль: он надеялся, что если выйдет из слободы, то с голоду не пропадет, а раньше бы пропал. Постоянный скрытый страх за жизнь, с годами превратившийся в кротость, рассасывался внутри сам по себе, а сердце все больше разогревалось волнующими первыми желаниями. Чего он желал – Филат не знал. Иногда ему хотелось очутиться среди множества людей и заговорить о всем мире, как он одиноко догадывался о нем. Иногда – выйти на дорогу и навсегда забыть Ямскую слободу, тридцать лет дремучей жизни и то невыразимое сердечное тяготение, которое владеет, наверное, всеми людьми и увлекает их в темноту судьбы.
   Филат не мог, как все много работавшие люди, думать сразу – ни с того ни с сего, он сначала что-нибудь чувствовал, а потом его чувство забиралось в голову, громя и изменяя ее нежное устройство. И на первых порах чувство так грубо встряхивало мысль, что она рождалась чудовищем и ее нельзя было гладко выговорить. Голова все еще не отвечала на смутное чувство, от этого Филат терял равновесие жизни.
   В дом Игната Порфирыча Филат ходил редко: там вновь поселились нищие и беженцы, которые даже свалочную площадь сумели загадить. Но тоска по утрате друга у Филата теперь заросла грустным воспоминанием, почти не мучительным. Дом же привлекал не одной памятью о прошлом, но и звал уйти за теми, кто ушел из него. Этот дом как-то обнадеживал и радовал Филата и облегчал его время в слободе, будто то были последние дни, которые можно прожить как попало.

8

   Осень вступила по мягким осыпавшимся листьям и долго хранила землю сухой, а небо ясным. Очищенные от хлеба поля казались прохладной пустотой, и над ними реяли невидимые волосы паутины. Небо сияло голубым дном, как чаша, выпитая жадными устами. И шли те трогательные и потрясающие события, на которых существует мир, никогда не повторяясь и всегда поражая. Ежедневно человек из глубины и низов земли заново открывал белый свет над головой и питался кровью удивительных надежд.
   Филат любил осень – в противоположность страху рассудка перед зимой. Ему казалось, что небо выше, воздуха больше и дышится легче. И в этом году он созерцал знакомую и новую осень, чуть прислушиваясь к заботам ямщиков. А ямщики не столько заботились, сколько слушали, что делается на свете, и передавали друг другу. Они еще верили, что революция – дурацкая сказка, и не боялись ее.
   Сначала говорили, что земля обратно отходит к ямщикам – вышел новый крепкий закон, – и германца начали бить снова. Потом это забылось, и мир где-то бушевал молча, не доходя до слободы своим голосом.
   Ямщики целой толпой ходили на станцию и спрашивали у стрелочника – не пора ли разбирать пути и все вокзальное имущество делить по народу. Стрелочник сказал, что пока надо погодить, но того не миновать – когда выйдет срок, он прибежит на слободу и скажет. Ямщики взяли из штабеля по шпале на двоих и пришли домой, немного обрадовав жен таким приобретением. Они особенно бывали довольны, когда удавалось что-нибудь получить задаром, хотя бы даровые предметы и не приходились к хозяйству. Покупать же ничего не любили – им всегда казалось, что цена дорога. Это вышло исстари и уложилось в характере. Ведь вся годовая пища привозилась ямщику бесплатно мужиком, как аренда за землю, а дома были собственные; зато одежда служила причиной горя и семейных разладов, потому что она по необходимости, хотя и изредка, покупалась за деньги.
 
   Старушки в одно воскресенье собрались после обедни на паперти храма и тронулись за околицу. Они заранее запаслись мешочками с постной пищей, уговорились с батюшкой и вышли шествием на Иоакимовский монастырь. Филат ходил на край слободы – получать с одного ямщика долг за хозяина, но не получил – ямщик был одинокий вдовец и ушел в монахи, отказав усадьбу теще. Филат увидел толпу бредущих старух и испугался их, как своей беды. Старухи шли с шепотом, распустив жидкие мертвые волосы. Их ноги скорбели в густом песке, и они поднимали юбки, чтобы не пылить, показывая худую остроту холодных ног. Священник шел впереди и отвлекал лицо от спутниц: он был еще не стар, но жизнь его запугала. Старухи спустились в слободской лог и скрылись за кустарником. Филат поглядел на следы самодельных мягких туфлей и вспомнил почему-то гробы на чердаках, которые очень старые ямщики всегда готовили себе впрок и бережно хранили. Зато женщины, несмотря на старость, никогда преждевременно гробов не заказывали и погибали в старых подвенечных платьях.
   Ямщики-солдаты, которые остались живы, все вернулись домой и по-разному рассказывали о революции: кто объяснял, что это – евреи восстали и громят все народы, чтобы остаться одним на земле и целиком завладеть ею, а кто говорил, что просто босота режет богачей и надо бросить слободу и бежать грабить имения и города, пока там осталось кое-что.
   Пожилые ямщики увещевали людей молиться и ссылались на Библию, где нынешнее время до точности предсказано, и – надо только молиться с таким усердием, пока кровь не пойдет вместо пота, – тогда человек обратится в дух.
   – А ты попробуй – помолись до крови! – говорил такому проповеднику Спиридон Матвеич, хитро подразумевая что-то про себя. – А мы поглядим, лучше ли станет твоему духу, когда жизнь пропадет!
   – И попробую, и облегчусь! – исступленно отвечал пожилой ямщик. – А ты посмотри себе в сердце – ай тебе люба нынешняя жизнь: ни сыт, ни голоден, народ поедом ест друг дружку, царя испоганили, самого Бога колышут... Ты погляди – ведь над тобой твердь дрожит!..
   Спиридон Матвеич смотрел на твердь:
   – Твердь ничего не дрожит: ты думаешь, есть когда Богу такой суетой заниматься? Ишь ты, важный какой – Бог только и следит за тобой!
   – Я – не важный собой, да душа во мне есть – господнее имущество! – серчал и волновался старик.
   – Не показывай тогда этого имущества никому – придет мужик или босяк и отымет: ты знаешь нынешнее время?
   Спиридон Матвеич уже бедствовал с семьей – это видел Филат. Но он был самый умный в слободе и без раздражения терпел, раз не было спасения. До войны он держал большую лавку и прочно богател, но лавка сгорела вместе с домом. Спиридон Матвеич выдержал нужду, продал половину земли – спешно отстроился заново и купил колодезь. Говорят, на пожаре у него задохнулась дочка от первой жены и он сам преждевременно бросил тушить двор, не видя смысла в имуществе без дочери. С того же года у него затмилось сердце – к людям он стал относиться резко и невнимательно, как к личным врагам.
   Теперешнюю жену Спиридон Матвеич любил – Филат видел его скрытые заботы о ней, – но никогда не мог сдержать безумного нрава и бил ее неожиданно и чем попало, мучаясь и сжигая себя. Причина этого лежала не в виновности жены, а в глубоком затаенном горе, превратившемся в болезнь. Сам Спиридон Матвеич знал, что жена его добрая и красивая, и после избиения ее он иногда приходил в сарай и гладил лошадь, капая слезами на землю. Если Филат был близко, Спиридон Матвеич гнал его: