Нет, по виду оно не напоминало замки, которые Эльза видела на цветных картинках. Но, по сути, это и был заколдованный замок, предназначенный для невидимок и призраков.
   Мы ошвартовались у причала. Там кипела работа.
   Мог ли предполагать великий Гумбольдт, что, спустя полтора столетия, по его следам пройдут саперы фюрера?
   На поляне корчевали пни, забивали сваи, а над головой с криками носились взад и вперед ярко-зеленые желтоголовые попугаи.
   Мы оказались как бы внутри вольеры…

 

 
   Но там были не только попугаи. Сильнее их пронзительных криков донимала нас болтовня обезьян. О! Нескончаемая, стрекочущая, со взвизгами и истерическими рыданиями. Какой-то сумасшедший дом на ветвях!
   Готлиб признавался мне, что иной раз его тянет схватиться за рукоятки спаренного пулемета и дать длинную очередь вверх. Сразу бы умолкли!
   И разве можно винить меня за то, что в этом диком шуме, и духоте, и жаре я иногда терял контроль над мыслями? Я думал о тебе, Лоттхен, все самое ужасное, постыдное.
   Но хватит, хватит об этом!
   Как я уже упоминал, местная тропическая флора поражала своим разнообразием. Там и сям мелькали в лесу приветливые лужайки, окаймленные папоротником. Приветливость их, однако, лжива. Это трясина, топь, которую надо обходить с опаской.
   Ты скажешь, что зелень должна успокаивать. В Кенигсберге она успокаивает. Недаром наш Кенигсберг считается самым зеленым городом в Европе после Парижа. Но тамошняя зелень была слишком яркой. Она не успокаивала, а раздражала. И листья казались покрытыми лаком.
   Орхидеи попадались на каждом шагу — самой разнообразной окраски и разного запаха. Одни пахли, как фиалки, другие — как червивое тухлое мясо!
   А неподалеку от нашей стоянки росло дерево, похожее на безумие. У него были тонкие искривленные стволы, а на них гроздья причудливых желтых цветов. Они завивались, как локоны, и свисали почти до самой земли. Слабые стволы гнулись под их тяжестью.
   Я старался не смотреть на странное дерево, когда проходил мимо. Мне казалось, что это фотографический снимок чьего-то бедного больного мозга, сделанный при вспышке магния.
   Но я хотел рассказать тебе о встрече с драконом.
   Однажды ночью с разрешения командира я отправился поохотиться. Примерно в полукабельтове от причала был водопой. Я засел там, чтобы подстеречь какое-нибудь животное.
   Ночь была лунная. Я покачивался в челноке, который одолжил у строителей, курил и думал о тебе и детях.
   Вдруг мною овладела тоска. Это не была тоска по тебе или по дому, я уже привык к ней, если к тоске можно привыкнуть.
   Это было что-то другое, мучительнее во сто крат!
   Страх вошел в меня медленно, как тупое тусклое лезвие. Потом лезвие вытащили и с силой погрузили вновь.
   Мною овладела паника.
   Бежать отсюда, бежать!
   Но весло вывалилось из рук. Я не мог двинуться с места. Мозг был полупарализован.
   В лесу протяжно кричала сова. Индейцы называют ее «матерью луны». Корни деревьев переплелись в толстые тугие узлы. Так свиваются змеи весной. Ветки, опутанные лианами и орхидеями, купались в воде. Я как зачарованный смотрел на черную воду, боясь оглянуться.
   Что это со мной? Болотная лихорадка начинается иначе. И Гейнц закармливает нас хиной — в целях профилактики.
   Страх был необъясним. Я хотел уплыть отсюда — и не мог!
   Стыдно признаться, но я начал кричать. Да, как испуганный ребенок, запертый в темной комнате!
   Вахтенные на нашей подводной лодке услышали меня. Вскоре на шлюпке подошли Курт, Гейнц, еще кто-то.
   Я объяснил им, что не могу двинуться с места. Гейнц, по обыкновению, отпустил какую-то шутку.
   Но индеец, сидевший на руле, молчал. Он напряженно всматривался в сумрак за моей спиной. Потом сделал предостерегающий жест и словно бы выдохнул со свистом:
   — Сукуруху!
   По-индейски — это удав!
   Мои товарищи схватились за пистолеты. Я оглянулся. В десяти — пятнадцати метрах от челнока, на отмели, засыпанной сухими листьями, возвышалась конусообразная масса. Над ней чуть заметно покачивалась маленькая голова.
   Удав не двигался. Но при ярком лунном свете видно было, как вытягивается и сокращается длинное тело при дыхании.
   Неподвижные глаза были устремлены на меня.
   Не могу описать тебе эти глаза! Они светились во мраке. Но самое страшное не в этом. В них столько злобы, беспощадной, холодной, мстительной! Да, мстительной! На меня смотрел древний повелитель мира, король рептилий, свергнутый со своего трона человеком и оттесненный на болота, под корни деревьев!
   (Мне довелось еще раз увидеть подобные глаза, но уже не в зарослях тропической реки. Об этом после.)
   «Опомнись, Венцель! — сказал я себе. — Это лишь большой червяк. Ведь твое ружье с тобой!»
   Однако ружье весило чуть ли не тонну. Я с трудом поднял его, не целясь выпустил в змею весь заряд. Рядом захлопали пистолетные выстрелы.
   Лезвие, торчавшее между лопаток, исчезло! Я выпрямился…
   Потом индейцы измерили длину убитого нами удава. Она составляла почти пятьдесят футов!
   На строительстве было много разговоров об этом случае. Индейцы считали, что змея была сыта и только это спасло меня.
   Глупцы! Любыми средствами провидение оберегает тех, кто предназначен для свершения высокой исторической миссии!

 

 
   Но, гордясь этим, я, честно говоря, не хотел бы вернуться к дому на сваях.
   Тамошние места — сплошной змеевник. В жару мы ходили в высоких резиновых сапогах, опустив голову, боясь наступить на что-нибудь извивающееся.
   А в воде, помимо аллигаторов, нас подстерегали иглистые скаты. Они нападают на купальщиков и бичуют их своими длинными хвостами. Иглы очень ломкие и остаются в ране.
   Поэтому, когда нам хотелось освежиться, слуги поливали нас из ведер, предварительно процедив воду.
   Да, иглистые скаты, змеи, аллигаторы — это, пожалуй, охрана надежнее, чем батальон самых отборных эсэсовцев!
   А дальние подступы к заколдованному замку охраняет рыба пирайя. Она неслыханно прожорлива и состоит только из огромной пасти и хвоста.
   Многие натуралисты могли бы позавидовать нам. Мы наблюдали пирайю в действии.
   Колесный пароход на наших глазах ударился о гряду камней и начал тонуть. Пассажиры и команда очутились в воде. Тотчас, словно бы под водой дали сигнал, к месту аварии ринулись пирайи.
   По возвращении я покажу тебе несколько фотографических снимков. (Детям их смотреть не стоит.) Снимки уникальные. Гумбольдт, я думаю, многое отдал бы за них.
   Снимки сделал командир. Он приказал вынести на палубу разножку, уселся и принялся хладнокровно фотографировать то, что происходило в воде у его ног.
   Лоттхен! Это было ужасно! Это напоминало давку у дверей мясного магазина!
   И я позавидовал самообладанию нашего командира. Он не знает жалости к побежденным, как герой древних саг. Я не могу так. Ты же меня знаешь. Я лучше отвернусь…

 

 
   Ночь в зарослях вспомнилась недавно — во время аудиенции.
   Он стоял выпрямившись у стола, в обычной своей позе. Я видел его впервые так близко. Он мельком взглянул на командира, потом устремил на меня испытующий взгляд. Глаза были неподвижные, выпуклые, отчего создавалось впечатление, что у него нет век (это незаметно на портретах).
   Я принялся раскладывать на столе карту. Она показалась мне тяжелой, словно была сделана из свинца, а не из бумаги.
   Потом я отошел от стола, ожидая вопросов. Странно, что ноги тоже стали тяжелыми.
   Но во время доклада он ни разу не обратился ко мне, только изредка взглядывал на меня.
   Я продолжал чувствовать скованность во всем теле. Когда он устремлял на меня взгляд, мною овладевала оторопь. (Говорят, в свое время он брал уроки гипноза).
   Не исключено, впрочем, что мое состояние объяснялось просто усталостью после похода. А быть может, в кабинете было слишком жарко.
   Кабинет был отделан только в черное и желтое. Сверху светила люстра, круглая, как луна. Немолчно трещал вентилятор на столе. Полотнища знамен, свисая со стен, покачивались от сквозняка, как заросли. Изредка через неплотно прикрытое окно доносились протяжные возгласы: «Ахтунг!» Ими обменивались часовые наружной охраны. Это было похоже на крик совы…
   И тогда мне пришла в голову странная ассоциация.
   По счастью, вскоре он отпустил нас наклоном головы, не спуская с меня своих неподвижных, лишенных век глаз.
   Я понимаю: ассоциация нелепа, страшна. Но мне не с кем поделиться, кроме тебя. И от этих ассоциаций голова раскалывается на куски.
   Я подумал: неужели же он совершит с нами предполагаемый дальний поход? Мне будет казаться, что в нашу лодку через верхний люк…[43]

 

 
   Лоттхен! Мы в Винете-два. Ждем приказа о выходе в дальний поход.
   Из газет ты знаешь о наступлении в Арденнах. Оно связано с нашим ожиданием. Все, что совершается сейчас на фронтах, связано с ним. Надо во что бы то ни стало оттянуть время!
   Под Новый год на борт доставлен груз особой важности. Но я не должен писать об этом. И я хочу сообщить тебе о другом.
   Сейчас отправлюсь к командиру. Буду просить его отпустить меня домой, в Кенигсберг. На самый короткий срок. На день, на несколько часов.
   Мне хватит даже двух часов! Расстояние — пятьдесят километров, шоссе отличное. Туда и обратно — час, пусть полтора часа, принимая во внимание ночь (конечно, я отправлюсь ночью) и контрольно-пропускные пункты на шоссе.
   Мне нужно только несколько минут побыть дома. Увидеть тебя и детей, обнять вас и сказать, что я жив!
   Ведь можно пренебречь даже самыми строгими запретами, если война уже проиграна. Тем более сейчас, когда мы готовимся в дальний поход. Неизвестно, скоро ли вернемся в Германию. Быть может, пройдет не один год…
   И никто меня не узнает. Я обвяжу лицо бинтами. На контрольно-пропускных пунктах меня примут за человека, который ранен в лицо. Не станут же сдирать бинты с раненого офицера!
   А для соседей ты сплетешь какую-нибудь историю. Скажешь, например, что тебя проведывал друг твоего покойного мужа.
   Решено! Иду к командиру. Как бы я хотел не отсылать это письмо!

 

 
   Неудача! Командир отказал наотрез.
   Положение, по его словам, обострилось. Мы ждем условного сигнала только до двадцать четвертого апреля. Потом, если будет трудно прорваться через Бельты и Каттегат, уйдем в восточную часть Балтики. Винета-три еще более надежна, чем Винета-два. Надо нырнуть под гранитный свод, отлежаться, выждать…
   Это по-прежнему не смерть, Лоттхен!
   Что бы ты ни услышала о судьбе нашей подводной лодки, помни, знай, верь: я жив!
   Но это письмо, надеюсь, убедит тебя.
   Я нашел наконец способ отправить его.
   Ковш, в котором мы стоим, бдительно охраняется. У шлагбаума всегда торчит часовой. Конечно, солдатам невдомек, кого они охраняют.
   Несколько дней, не обнаруживая себя, я наблюдал за часовыми, пока не отобрал одного. Лицо его показалось мне наиболее подходящим.
   Вчера ночью мы столковались. Он достаточно глуп, чтобы поверить небылице, которую я придумал. И тем не менее он заломил непомерную цену. Короче говоря, сегодня мои золотые часы и тысяча марок перейдут в карман его куртки вместе с этим письмом.
   А между тем ему надо лишь бросить письмо в почтовый ящик!
   Я решил послать письмо по почте. Быть может, письма уже не перлюстрируются. В тылу, наверно, царит хаос, сумятица.
   Рискую. Но что же делать? Узнал по радио, что русские подходят к Кенигсбергу. Еще несколько дней, и мы с тобой будем отрезаны друг от друга.
   Кроме того, предстоит дальний поход… Если положение не улучшится, мы уйдем в дальний поход.
   И тогда…
   Но до этого ты должна узнать, что я жив! Надеюсь, через два-три дня ты уже получишь это письмо.
   Прочитав и перечитав — для памяти, — немедленно сожги его! И никому ни слова, ни полслова о нем, если ты дорожишь моей и своей жизнью!..»



ЧАСТЬ ВТОРАЯ




1. Прокладка курса


   Профессор, по обыкновению, задернул шторы на окнах. Еще Плиний сказал: «Мысль живее и ярче во мраке и безмолвии».
   Наконец-то наступил тот момент, когда все стало ладиться в работе. Появилась легкость в пальцах, мысль сделалась острее, изложение проще, свободнее. И аргументы, которые недавно еще вяло расползались по бумаге, теперь сами со всех сторон сбегаются под перо.
   Произошло это после того, как легла на стол копия письма, найденного в Балтийске. (Рышков незамедлительно передал ее Грибову для ознакомления и консультации.)
   Конечно, именно среди руин Пиллау и Кенигсберга можно было понять, чье это письмо.
   Венцель, в числе других фашистов, был повинен в разрушении Пиллау и Кенигсберга. Быть может, даже смутно догадывался об этом, воображая свою Линденаллее в дыму и пламени, но отгонял от себя страшную мысль.
   Да, действовал как бы в бреду.
   Сослепу продолжал наносить удары, не отдавая отчета в том, что каждый из этих ударов рикошетом падает на его близких.
   С монотонным, маниакальным упорством он повторял свой припев: «Я жив!» Будто не только жену — себя самого старался уверить в этом.
   Но Грибов сумел отбросить все лишнее — то есть личное.
   Письмо штурмана он прочел как штурман. Словно бы процедил сквозь фильтр найденные в Балтийске листки, отжал из них ревнивые упреки и сентиментальные жалобы. На письменном столе остались даты и факты.
   И снова, уже в третий раз, изменился «узор мозаики», который складывается из карточек на столе.
   Венцель подтвердил предположение Грибова о том, что тайная деятельность «Летучего Голландца» была самой разносторонней. «Корабль мертвых», несомненно, участвовал в «торговле из-под полы», конвоируя английский никель. Но это было лишь одним из разделов его деятельности.
   Он, несомненно, занимался не только экономической диверсией, но также и военной, политической, идеологической. Как морской бог Протей, то и дело менял обличье. Поэтому так трудно было вначале понять, разгадать его.
   И в самом деле: попробуй-ка разгадай! То Цвишен готовится высадить в Ирландии организаторов восстания. То сопровождает транспорт с никелем. То принимает на борт какого-то «господина советника», которому поручено «расшевелить этих финнов», чтобы удержать их от капитуляции.
   Но во всех случаях он ввязывался лишь в крупную игру. «По маленькой» не играл…
   Факты и даты из письма Грибов тщательно сверяет с другими имеющимися в его распоряжении сведениями. А затем выводы «суммируются» на небольшой, формата атласа, географической карте, которая всегда под рукой.
   Вскоре весь мировой океан испещрен красными зигзагами, короткими и длинными. Это след «Летучего Голландца». Иногда он пропадает, чтобы опять появиться через сотню, а то и тысячу миль. Да, едва различимый змеиный след, опоясавший весь земной шар…
   С год или с полгода назад, сидя у Грибова, Шура Ластиков восхищенно сказал:
   — И как это вам удалось, товарищ капитан первого ранга? Можно сказать, прошли задним ходом по событиям.
   Грибов усмехнулся, бережно расправил загнувшийся уголок карты:
   — Да. Моя последняя в жизни прокладка — причем уже не своего, а чужого курса. Иначе — биография «Летучего Голландца», положенная на карту. — Он добавил, как бы извиняясь: — Ведь вы знаете: мы, моряки, привыкаем мыслить картографически. Я не экономист, не военный историк. Я моряк, штурман. И решение задачи у меня чисто штурманское…
   Взяв за основу указания, мимоходом брошенные штурманом «Летучего Голландца», он постарался восстановить прокладку курса. Ломаная тонкая линия как бы проступала меж строк. Так, при соответствующей обработке, возникает тайнопись, нанесенная на бумагу лимонным соком или раствором пирамидона. Прежде всего Грибов положил на карту отрезок пути между Ирландией и Германией. Рядом проставил дату «1940, июль».
   Он сумел установить, что ирландский экстремист, которого перебрасывали в Дублин, действительно существовал. Фамилия его была Райан. Но на подходе к цели он умер от сердечного припадка, что дало повод к вражде между Венцелем и Гейнцем.
   Линия прокладки пробежала и от Киркенеса до Гамбурга (дата — «1940, декабрь»). Сговор английских торговцев и немецких промышленников подтвержден в ряде мемуаров.
   Изучение документов, переданных в распоряжение Грибова, помогло также уточнить назначение конвоя из пяти немецких подводных лодок, которые в 1942 году пересекли Тихий океан. («Помню ужасающее одиночество, — писал Венцель жене. — Значит, Атлантический, а не Тихий океан. В Тихом с нами было еще пять подлодок».)
   Лодки доставляли из Японии важнейшее военно-стратегическое сырье, а именно кобальт. Он был остро необходим немецко-фашистским войскам на Восточном фронте. Но Япония еще не воевала с Советским Союзом. Во избежание огласки приходилось соблюдать особую осторожность.
   А Цвишен был специалистом по таким «бесшумным» операциям. Поэтому он и находился в составе конвоя. Но, видимо, отстал от него где-то на полпути к Германии, — Венцель исключил Атлантику из этого перехода.
   Атлантику «Летучий» пересекал с другими целями, и, надо думать, неоднократно. Пространство между Европой и Южной Америкой можно почти сплошь заштриховать линией прокладки.
   Как сказано в письме: «Наша подводная лодка выполняет назначение шприца, в котором содержится подбадривающее для этих фольксдойче. Впрочем, в шприце бывает и яд».

 

 
   Но Грибов не сомневался в том, что «Летучий» действовал у берегов Северной, а также Центральной Америки.
   В одном документе сказано вполнамека о какой-то диверсии, подготовлявшейся в районе Панамского канала, по-видимому взрыве шлюзов. Кто должен был осуществить взрыв и почему не осуществил, так и не выяснено до сих пор.
   Однако Грибову не верится, что Цвишен со своей командой мертвецов мог остаться в стороне от такой крупной военно-морской диверсии.
   Впрочем, здесь профессор вступает уже в область непроверенного. А в подобных случаях он делает прокладку осторожным пунктиром. Это означает как бы вопросительно-неуверенную интонацию.
   Так, например, пунктиром соединены на карте берега Северной Франции и Северной Америки. Рядом дата — «1944 год». Грибову неясно еще, принимал ли Цвишен участие в диверсии Эриха Гимбеля.
   Этот инженер, кадровый эсэсовец, должен был проникнуть в недра «Манхэттен-проекта», то есть в тайну изготовления атомной бомбы, а если удастся, то и помешать ее испытаниям.
   Он пересек с этой целью Атлантический океан — на подводной лодке! — и скрытно, ночью, высадился на восточном побережье США. Однако его почти сразу же выдал спутник, американский офицер, завербованный немецкой разведкой в одном из лагерей для военно-пленных.
   Гимбель, впрочем, отделался легко. Смертную казнь ему заменили пожизненным заключением. Более того. Недавно он был помилован и вышел на свободу. В Западной Германии даже поспешили выпустить о нем и в честь него фильм «Шпион для Германии».
   Что-то было в этой истории путаное, какая-то недоговоренность. Грибов считал вполне вероятным, что Гимбеля перед освобождением «выжали, как лимон», иначе говоря, заставили в обмен на свободу раскрыть некую важную тайну. Быть может, тайну «Летучего Голландца», если в США его доставил «Летучий Голландец»?
   Индийский и Тихий океаны тоже пересекает пунктирная нить. Соединяя Индию и Японию, она связана, возможно, с человеком по имени Субха Чандра Бос.
   Известно, что между Германией и Японией не было договоренности о том, кому перейдет Индия после разгрома Англии. Большинство индийцев были настроены антияпонски. Пользуясь этим, гитлеровцы начали под шумок формировать так называемый индийский легион — из солдат, взятых в плен в Северной Африке. Японцы, естественно, заволновались.
   Чтобы умаслить их, в Токио был направлен — на подводной лодке! — один из предполагаемых руководителей легиона Субха Чандра Бос.
   Не на борту ли «корабля мертвых» проделал он этот путь?..
   И не были ли, подобно ему, пассажирами «Летучего Голландца» те многочисленные немецкие шпионы, которые регулярно забрасывались — на подлодках! — в Индонезию, хотя ее уже оккупировали союзники Германии, японцы?..
   Согласно старому поверью, черт возвещает о своем приближении запахом серы. Об участии Цвишена в той или иной секретной операции Грибов догадывался по ее особо изощренному коварному вероломству.
   Когда-то он пытался лаконично выразить смысл той или иной «раскладки». Сначала это была «Вува», «Вундерваффе», то есть секретное оружие, потом — «связной военных монополистов». Сейчас Грибову представляется наиболее точным, исчерпывающим такое определение: «ход морским конем».
   Да, каждая операция, в которой участвовал «Летучий Голландец», может быть названа: «ход морским конем».

 

 
   По вечерам кабинет профессора напоминает штурманскую рубку.
   Она — святая святых корабля. Здесь всегда светло и тихо. Иллюминаторы плотно задраены. Где-то далеко завывает ветер, перекатывается эхо канонады. Штурман, склонившись над столом, не думает ни о чем, кроме прокладки. Только лампа подрагивает при качке, освещая карту и лежащие на ней транспортир, часы, циркуль, безукоризненно отточенные твердые карандаши…
   Все это воскресает в памяти, когда старый штурман склоняется над прокладкой курса «Летучего Голландца».
   На карте паутинные нити кое-где завязываются в узелки. Рядом с таким узелком чернеет буква «В» и порядковый номер. Это — Винеты. Пока известны всего лишь три. Вот они: Винета-два — в Пиллау, ныне не существующая, Винета-три — в восточной части Балтики, по-видимому в шхерах, и Винета-пять — в тропических джунглях Амазонки.
   «Винеты бесспорно не однотипны, — доложил Рышкову Грибов во время очередного посещения. — Немецко-фашистское командование отступило в данном случае от своего обыкновения все и вся унифицировать. Характер маскировки определялся местными условиями. Конечно, в тропических зарослях можно и должно прятать Винету по-иному, чем в военной гавани или, скажем, в скалистых коридорах шхер».
   О Винете-пять без промедления сообщено в соответствующие инстанции Бразилии. Но Винета-три, «рудимент войны» (так когда-то назвал Грибов Винету в Пиллау), — неподалеку, буквально под боком. И «Летучий Голландец», по словам Венцеля, должен был «отлежаться, выждать» именно в Винете-три. Усиленные поиски не дали пока ничего. Указания, которые содержатся в письме Венцеля, общи, сбивчивы: «Уйдем в восточную часть Балтики… Винета-три еще более надежна, чем Винета-два… Надо нырнуть под гранитный свод…»
   Это и есть самое важной указание: «гранитный свод». Значит, Винета в шхерах запрятана где-то под землей?
   Профессор ищет аналогий.
   Он знает, что под конец войны часть Германии ушла под землю. Туда «провалились» некоторые военные заводы, аэродромы, штабы, склады. Под Кенигсбергом, например, располагался второй, «подвальный», Кенигсберг, который был частично затоплен перед капитуляцией.
   Нечто подобное наблюдалось и в шхерах.
   Шубин когда-то шутил, что «гранит на Карельском перешейке изъеден саперами, как пень — древоточцами».
   Вспомнился в этой связи случай на Аландах.
   О нем рассказал Грибову один из его учеников, который был членом Союзной Контрольной комиссии, проводившей в 1946 году демилитаризацию Аландских островов.
   Работа подходила уже к концу. Воздвигнутые укрепления были взорваны или подготовлены к взрыву. Неожиданно в комнату, где заседала комиссия, вошел старый рыбак. Он не поздоровался, даже не назвал своей фамилии, положил на стол какую-то бумагу и так же безмолвно удалился.
   Участники комиссии с удивлением увидели, что на оставленной бумаге нанесена часть схемы укреплений. Рассмотрев ее, они убедились в том, что утаен большой склад оружия.
   Офицеры отправились к указанному месту. Это был небольшой, почти не посещавшийся людьми остров, а их в Аландском архипелаге более шести тысяч. Глубоко в расщелине скалы запрятаны были ящики с автоматами, карабинами, разобранными пулеметами. Кто-то пытался укрыть тлеющие угольки войны, готовясь раздуть их в будущем.
   Быть может, и «Летучий Голландец» также спрятан в шхерах и ожидает нового трубного гласа, чтобы воспрянуть из-под пепла?..
   Грибов встал из-за стола и, подойдя к окну, приоткрыл фрамугу.
   Почти сразу ворвался в комнату бой часов.
   То были куранты на каланче пожарной команды бывшей Адмиралтейской части, часы широкого дыхания и неторопливой, старомодной рассудительности.
   Грибов привык к ним. Они были педантичны и напоминали о себе каждые пятнадцать минут. Сначала негромко отсчитывали: «раз, два, три», потом более внушительным, низким голосом говорили: «бам-м!»
   Их бой похож был на перезвон колоколов, отдаленный, приглушенный, как бы идущий из-под воды… Почему именно из-под воды?
   Вернувшись к письменному столу. Грибов задумался над этим неожиданно пришедшим сравнением. Оно связано с Винетой? Конечно. Сейчас все мысли связаны с Винетой.
   Интересно, почему именно «Винета»? Что побудило Деница, Канариса или Гиммлера выбрать слово «Винета» для условного наименования стоянок «Летучего Голландца»?
   Как будто ассоциируется с каким-то старым морским преданием. Да, средние века, слабый звон колоколов…
   Иногда Грибову казалось, что он уже слышал или читал когда-то о Винете. Но воспоминания были слишком смутны, расплывчаты.