Так что обстановка очень располагала.
   Так нам и начпо Северного флота заявил, проверив нашу ленкомнату.
   - У вас, - сказал он, - обстановка располагает, - и все сейчас же закивали головами, как ящерицы-круглоголовки в период брачных игр, и заулыбались, и наш зам как-то особенно сильно головой задергал, завращал и при этом все что-то лопотал, лопотал - ни черта не разобрать, кроме одного слова - "очень".
   - Очень... чоп... на-птух!.. ..и... - говорил он, - очень! - А потом с ним родимчик случился.
   Не у всех, конечно, замполитов внешний вид начальства вызывал такие содрогания члена и сознания, у некоторых, наоборот, развивалась инициатива и какая-то особенная задористость козлиная и сволочная прыть.
   Как-то вели главкома под руки по главной улице нашего городка. (Почему "вели"? А потому что сначала его везли на машине, а потом у нее бензин кончился - шофер не успел заправиться, потому что это был совсем не тот шофер, которого должны были под главкома подготовить, того - долбоеба куда-то дели, а этот просто на глаза попался, его и заграбастали, а он проехал метров пять и говорит на ухо старшему над церемонией: "У меня бензин кончился", - а старший не растерялся: "Товарищ главком! Давайте пешком пройдемся, здесь два шага". И прошлись.)
   А улица как вымерла: всех загнали по норам, а в подъездах выставили вахтенных не ниже капитана третьего ранга, чтоб они никого не выпускали, а то вылетит какой-нибудь наш албанец с ведром мочи и артиллерийского кала, споткнется и ведро главкому под ноги вывалит.
   И вот на пустынной улице - где-то там далеко - показался заблудившийся, видимо, замполит.
   Заметив главкома и свиту, он сперва заметался, как кот перед собачьей упряжкой, не зная, куда ему вломиться, а потом отчаянным прыжком, выставив входную дверь, влетел в оранжерею - ту, что рядом с тыловым камбузом, сорвал там длинный, кривой, как казацкая цацка, огурец и, одним махом взметнувшись на косогор, оказался перед главкомом, размахивая этим своим поэтическим приобретением.
   - Вот, товарищ адмирал флота Советского Союза! - сказал он, протягивая ему это зеленое чудовище. - Выращен! В нечеловеческих условиях Советского Заполярья!
   Главком умоляюще покосился на сопровождающих и попросил тонким голоском:
   - Уберите от меня этого сумасшедшего.
   А те будто только этой команды и ждали: подхватили несчастного, того зама кисловатого, под руки и, поднимая фонтанчики серой пыли, с азартом поволокли его куда-то в овраг, чтоб там кончить, наверное, а он по дороге дрыгал суставами и то ли читал вслух окружающие лозунги, то ли кукарекал. И вы знаете, мне кажется, что все недоумение у замов оттого, что у некоторых представителей этой славной профессии по всем признакам головка члена все же прищипнута была в детстве, как это делают с растениями - кабачками, например, чтоб они не очень вытягивались, отчего он у них и вырастает только вбок.
   НУ КАК С ТАКИМ ЧЛЕНОМ, ПРЕДСТАВЛЯЮЩИМ ИЗ СЕБЯ ЛОМАНУЮ ЛИНИЮ, МОЖНО БЫЛО ЖЕНЩИН ЗАБАВЛЯТЬ? Только демонстрируя его на расстоянии, я считаю.
   И в море они, видимо, по той же причине, всегда мылись не с личным составом, а отдельно. Исключения - в смысле того, что не всем прищипывали, конечно же, были. Некоторым, видимо, удавалось отвертеться. Вот наш Тихон Трофимыч, с которым мыться в одной душевой можно было - пожалуйста, заходи, - но с которым матросы в этом месте стеснялись встречаться. Только самые неопытные просились: "Разрешите с вами помыться?" И тут же в ужасе назад выскакивали и потом по отсекам разносили весть о том, что у зама заморыш совершенно не прищипнут: до колена и в толщину как хорошая осина, и трет он его обеими руками, будто стружку снимает.
   ТО-ТО МЫ ПОДОЗРЕВАЛИ, ЧТО У ЗАМА ЧТО-ТО НЕ ТО! Уж очень много страсти вкладывал он в учение Маркса и Энгельса.
   В смысле излагал его очень убедительно.
   Что и было подозрительно, потому что остальные замполиты, видимо, с членами мелкими, своевременно прищипнутыми и растущими в сторону, заметно тушевались при изложении работ, касающихся происхождения семьи, частной собственности и государства.
   А этот не смущался, так прямо и рубил: "Человек - это обезьяна!" И мы ему внимали, а в, задних рядах всегда робкий гул стоял. Там решали, как зам свой шланг в штанах укладывает.
   - Бухточкой, бухточкой! - шипели самые нерадивые.
   И, видимо, были правы, потому что впереди у зама невероятно подвижный ком красовался, что при экономии материала, отпущенного Родиной на штаны, делало его заметным, особенно во время лекций и бесед. Особенно когда он в середине фразы в сердцах хватал его рукой и вниз оттягивал.
   Только зам спросит: "Как у нас воплощается забота о личном составе?" и все сейчас же уставятся ему в ширинку и следят за рукой, которая в ту сторону направляется, и ухмыляются, будто именно там и находится правильный ответ.
   И тут я должен, нет, я просто обязан сделать заявление!
   И тут я обязан заявить, что, конечно, многие полагали, что мужской детородный орган - это и есть тот продукт, которым долгое время у нас партия кормила народ!
   Но! Непосредственного подтверждения этому вы нигде не найдете,
   Разве что в какой-нибудь заброшенной казарме, на Богом забытом стенде с наглядной агитацией, где политически незрелые негодяи рисовали все подряд, в том числе под органом политическим всем знакомый орган половой.
   Но на боевых постах и в зоне, где у нас лодочки имелись, нашу наглядную агитацию берегли, холили и постоянно обновляли, а в ночь перед комиссией главкома ее даже охраняли, чтоб не изгадила сволочь какая-нибудь или чтоб бакланы с аппетитом сверху на нее не нассали.
   Ходил туда-сюда офицер и кричал этим проклятым птицам:
   - Кыш! Брысь! Гесь! - и веткой отгонял.
   И они его прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели куда-нибудь подальше на памятники ночевать.
   А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся рукавом стереть.
   И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру вверх по скользким скалам, с ходу врезаясь в колючее заграждение и снося его совершенно, уходил сопками.
   И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который, как очарованный, наблюдал это вспархивание, и говорил:
   - Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь вашей.
   И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли гляделки, по стойке "смирно" глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и сажал.
   Хотя в другое время, в расслаблении конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и терялись.
   Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был собран в пучок и готов к страданиям.
   А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться - и он, рывком обрывая пуговицы, разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера - это тоже Великан, который может все; может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-С-Пальчика. Подойдет к тебе Великан - и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт тебя подери!
   И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд - везде одно и то же...
   И будто действительно когда-то некоторый Великан
   наступил тут на берег и вдавил его в море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки, А летом воздух, море, благодать, А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами разговаривает.
   Господи! Какие восклицания!
   Экспрессия, истинная экспрессия.
   Какие могучие выражения, при которых слово "жопа" выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истицы, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать!
   А в 79-м доме жил Сова. Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал. Сова - маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова - командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме.
   Однажды жена послала его в воскресенье в Доф: приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору.
   - Сова! - кричат эти ненормальные. - Помоги, сдыхаем!
   Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя.
   Они так и норовят друг другу помочь.
   Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает - помоги, помоги!
   И Сова помог.
   А как же!
   Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках - он лежал, свернувшись клубочком.
   - Е-мое! - воскликнул Сова, ощупывая костюм. - Лучше б я в говно упал!
   И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, - сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу - и тут неаккуратно нько па что-то наступил, и это "что-то" треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в "говно" - как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать - все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает - и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя - упал в говно и утонул. Ужас - еще раз хочется сказать.
   Но этот ужас - это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет тебя, чтоб сходить в кино.
   - Е-мое! - воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание.
   А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны! Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову:
   - Ты кто?
   - Я? - удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного ответа. - Я - никто.
   - Вот и иди отсюда, - сказали ему и выперли за дверь.
   Через пять минут Сова вернулся.
   - Слушай, - сказал он двери, - пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал.
   - Да пошел ты! - возмутилась дверь.
   И Сова пошел.
   А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько:
   - А у меня завтра день рождения.
   И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать.
   Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий.
   А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: "Сова! Сова!" - а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в движении.
   Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плавбезобразии. Там была плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме - вода, дальше - крысы, потом - матросы, а затем - наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше - начальство. И еще служба там правилась по всем статьям: "Для подъема флага построиться - шкафут, правый борт!" - и все это на корабле, который давно утонул. Просто "карман-сюита" как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется.
   И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный.
   Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову шапку-ушанку с опущенными ушами и в ботинках - руки на груди - заваливался на голые пружины и спал.
   Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в шинели на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки совали: "Я - умер, прошу не беспокоить".
   - Савенко! - кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. Где вы пропадаете?
   - В цехе, товарищ командир, там клапана...
   - В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!
   - Есть! - говорил Сова и поворачивался, и у него на спине - сверху и донизу - была отпечатана койка.
   Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал.
   Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на переходе.
   Как-то стоим мы с ним на обочине - а Сова только-только из себя дежурного сделал, - а мимо прет строй воинов-строителей - немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку.
   Сова встал по стойке "смирно", грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял: "Здравствуйте, товарищи воины-строители!"
   Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе "Раз-два-левой!", взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и завопили: "Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!"
   Сова, все еще стоя по стойке "смирно", скосил на меня глазки и спросил:
   - Саня, чего это я только что сделал? А?
   - Не знаю.
   - И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь.
   Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление.
   А как ракета падает, я видел. Хлоп - и потекла. И облако белое, ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все - мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги - они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол.
   И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все разом закопались, зарылись в землю, как кроты.
   Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить "Зорге на лошади" или только "его лошадь".
   Не помню, чтоб за это потом награждали.
   Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные - какие-нибудь "70 лет Вооруженных Сил" или "100-летие" еще чего-нибудь, может быть, даже исполнения оперы "Аида" или другой оперы, Масканио (брата Пуччини). "Сельская чушь".
   Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость. Да и небезопасно это - можно ляжку проколоть.
   Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него расстегнулась и упала, А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол. Окружающие ему: "Папаша! Папаша!" С-свет небесный! А у него головенка уже отвалилась, а глаза уже видят сады райские.
   Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок блядей!
   Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочка-волкодавка, символизирующая собой одну-единственную награду медаль "Не-Помню-За-Что". Я тогда даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда мне орденская планка понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую мелкую - "эту", мне ее и выдали.
   Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей - это не сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая, - насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке "Бережней с кретинами", тот самый, что, напившись, уверял, что он Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время Кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню,
   Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво.
   Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья размотало, пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.
   Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, - тапочки на микропоре.
   А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас вместо них имеется - о железо! о железо! о железо! - и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало.
   Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим пользоваться, По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа.
   - Онанизм! - заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа. - Это полезно!
   И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причем посреди доклада, не поймешь к чему - все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про себя:
   - И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
   - Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! - не выдерживал я у себя в углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого.
   Меня наказывали: "за неуважение к старшим", "за препирательство", "за систематический халатный надзор", "за спесь и несобранность", "за умничанье" и, наконец, "за постыдную лживость при объективности событий".
   А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же взыскание: "За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении" - выговор-выговор-выговор!
   И я сочувствовал этой его торопливости.
   Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление - а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, - я, улучив мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела - размножаться. И помощник потом все никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил.
   Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов - "инструктажа по технике безопасности", "учета воинской дисциплины", "учета бесед..." и "учета учетов" - в поисках того журнала "ознакомлений", я свою карточку уже сплавил в форточку.
   - Не может быть! - говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. - Я где-то здесь ее положил.
   - Может, - говорил ему я и смотрел нагло.
   Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора.
   Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих, меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял.
   Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.
   А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой - ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц, - такая недалекая-недалекая - видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания.
   Но столь хрупкая его изостация (изосрация. так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.
   - Химик, еб-т! - сказал он.
   Наш старпом, кроме как "Мандавошка - это особый вид бабочки без крыльев", ничего же поучительного сказать не может, И еще он много чего сказал, но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха.
   Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков.
   А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой взгляд и забывает совершенно то, о чем оно с тобой разговаривало.
   Эх, Саня, Саня!
   Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме пас поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с нею были Дюймовочками и нуждались в родительском утешении.
   А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования. Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями.
   - Пойду выпью со сволочами, - говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они мирились, и старпом вел Саню к себе допивать.
   - Глафира! - внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали Марией, когда дверь открывалась. - Уч-ти! Мы с другом!
   И "Глафира" учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной, выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в боки, вдруг выбрасывала одну руку далеко вперед и сгребала старпома полностью в горсть - ему словно ядро между лопаток попадало; после чего она зашвыривала его в комнату - а он еще ножками так ловко сам себе наподдавал по жопке в этом перелете, что просто детское умиление порождал, - потом дверь с треском захлопывалась.
   Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате - он клубочком лежал на полу.
   В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровение ведущих политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов.
   Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: "Красную звезду", "Квадратный полумесяц" и другие чудеса. И все это, не читая, мы годами складывали в этой комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы они с прыжка не развалились, потом за руки за ноги - "Раз! два! Три!!!" закидывали на них гостей, оборачивая все это предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку.