(147) Потому скорей всего, что был приятно поражен, что "редактор" оказался не фофаном советским, а разумно мыслящим существом.
   (148) [...]
   (149) Прекрасно понимая, что советский редактор чаще всего был вторым по счету (после "внутреннего") цензором, я все же заявляю, что редактор необходим любому писателю, потому что любой писатель может проявить дурновкусие в заданных им самим рамках собственного сочинения или допустить "ляп". [...] Эх, молодежь, а каких замечательных редакторов я знавал! Которые смотрели на мой текст моими глазами, а видели больше, чем я. [...]
   (150) Указчику - говна за щеку! (фольклор)
   (151) В Советском Союзе любой вопрос решал не тот, кто должен его решить, а коммуняка, стоящий на одну ступеньку круче по служебной лестнице. Вот отчего все мелкие и крупные начальники моей страны были нервными, а властители ее - сумасшедшими, потому что они были атеистами и полагали, что выше них, кроме Ленина, уже никого нету.
   (152) Анекдот звучал так: Сталин вызывает какого-то физика и велит к утру сделать атомную бомбу. "Постараюсь, Иосиф Виссарионович", - говорит физик. "Старайся, старайся. Ведь попытка - не пытка, правда, Лаврентий?" добродушно обращается вождь к Берии. "Чистая правда", - лукаво блестя стеклышками пенсне, отвечает главный (в то конкретное время) палач страны. Глупый анекдот, и в годы "Зеленых музыкантов" за такие анекдоты, как бы развенчивающие культ личности, уже не сажали. А вот за "клеветнические, порочащие советский общественный и государственный строй" частушки типа:
   На мосту висит доска,
   А на ней написано:
   "Под мостом ... Хрущева,
   Пидараса лысого",
   могли и посадить под горячую руку. [...]
   (153) Soviet system "Ponial-ponial" в действии. Двойное мышление, обдираловка, кремлевские, ЖЭКовские и зэковские тайны, и все всё должны понимать. Страна заговорщиков против самих себя. "Ты меня на "понял", бля, не бери! Понял?"
   (154) Всегда страшно переступать порог, а переступишь - вроде бы, оно и ничего.
   (155) И моя - тоже.
   (156) Вот же совпадение - и мой рассказ тоже назывался "Спасибо".
   (157) А у меня не выкинули.
   (158) Опять коровник! Из этого можно сделать вывод, что ВГИК сыграл в моем, как самовыражаются любящие себя люди, творчестве куда большую роль, чем Литературный институт им. А. М. Горького.
   (159) [...]
   (160) Кем говорится?
   (161) На жаргоне той части советской "творческой интеллигенции", которая по ходу дела ссучилась и решала, чему в художественных произведениях по воле Партии быть, а что надо миновать, чтоб не выгнали с работы и не открепили от спецларька.
   (162) [...]
   (163) Да это прямо Сальвадор Дали какой-то с его "горящими жирафами", художник крайне уважаемый в "наших кругах" тех лет по совокупности и в особенности за картину "Апассионата", где очень красиво нарисован мудак Ленин. [...]
   (164) С чего бы это ему вздыхать, коли сам выкидывал да правил? Совесть, что ли, с похмелюги заела? У Э. И. Русакова, когда он пятнадцать лет работал лечащим врачом в дурдоме, был один больной, который отказывался читать Пушкина, утверждая, что тот пишет одну похабщину. В доказательство этот вдумчивый читатель приводил начало "Евгения Онегина": "Мой дядя самых честных - правил".
   (165) Я в городе К. в то время жил у Речного вокзала, ул. Парижской коммуны, д. 14, кв. 13, где теперь висит мемориальная доска, но не моя, а Ярослава Гашека, который, записавшись для смеху или сдуру в Красную Армию, весело прошел с нею от Самары до Иркутска через город К., после чего написал заявление в Коминтерн с просьбой позволить ему продолжить участие в "мировой революции" на родине и вернулся в Прагу, где пьянствовал, выступал по кабакам с мемуарами и был судим за двоеженство. "Швейк" - реально великая книга, кто бы что ни говорил. Интересно, что Кафка был на одном из собраний организованной Гашеком шутовской партии "Умеренного прогресса в рамках закона". Думаю, что эта партия в нынешней постперестроечной и постпосткоммунистической России, мчащейся "без руля и без ветрил", имела бы больше шансов на успех, чем в скромной постимперской Чехословакии. Надо бы "озадачить" этим (хорошее слово?) нынешнего Иван Иваныча.
   (166) Примечательно, что здесь используется воинственный глагол "взял" вместо тихого "купил". Тогда вот именно - не покупали, а "брали" ("Сосед-то наш - все прибеднялся-прибеднялся, а вчера взял "Жигуля", сука!). И не продавали, а давали ("Бабы, в сельпо сахар дают!"). В прежней советской жизни каждый день находилось место подвигу, потому что ВСЕ было дефицитом.
   (167) А вот и вру - газеты не были дефицитом, хотя в магазинах отродясь не водилось туалетной бумаги. Чего-чего, а газет хватало на всех, оттого и изумилась продавщица. Четырехполосная газета стоила тогда 2 копейки. Если бы Иван Иваныча напечатали сегодня, то он отдал бы за тридцать одну штуку газет не 62 копейки, а рублей 40 образца 1998 г.
   (168) Название этой улицы мною выдумано. В городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, я последовательно жил на: 1) улице злодея Сталина, 2) отравленного Сталиным Горького, 3) невинно убиенной революционерки Ады Лебедевой, 4) обожаемой советским народом-интернационалистом "Парижеской коммуне" (местный выговор). Александр Лещев тоже никогда не существовал, но я это имя не выдумал. Это псевдоним моего друга, покойного поэта Льва Тарана.
   (169) До эпохи глобальной экспансии TV "радиоточки" в квартирах советских граждан функционировали с 6 утра до 12 ночи. День начинался с Гимна Советского Союза и им же заканчивался. Я знаю забавную историю, суть которой в том, что пьяница-студент решил подшутить над своим сокомнатником-вьетнамцем и, разбудив его в 6 утра, сказал, что в СССР существует такой порядок: как только утром заиграют Гимн, все граждане должны стоять по стойке "смирно" и отдавать честь правой рукой. Вьетнамец воспринял эту информацию всерьез и принялся каждый раз будить веселого алкаша в 6 утра, пока тот не послал его по матери. Тогда политически корректный иностранец написал донос в деканат, что его советский коллега манкирует Гимном. Малого исключили из института "за глумление".
   (170) Не знаю, как в других странах, но МАТЬ в России - традиционно уважаемая, культовая личность. Поэтому мне непонятны искусственно раздуваемые искры антагонизма между православием и католицизмом с его культом Мадонны. В России даже самый отъявленный разбойник всегда помнил о матери, особенно когда сидел в тюрьме. Мы много говорили об этом с поэтом Н. Рубцовым, но чуть было не подрались, когда я осудил его знаменитые строчки "Матушка возьмет ведро, / Молча принесет воды", сказав, что такой здоровый лоб мог бы и сам это сделать, а не гонять старуху к колодцу. Дело прошлое, чего уж там, Бог рассудит...
   (171) А вот к отцам в нашей стране отношение было, мягко говоря, сомнительным, что нашло отражение в нашумевшей истории Павлика Морозова, сдавшего своего родителя чекистам, как Эдип. И хотя А. Битов как-то совершенно справедливо заметил, что тем самым юный пионер отомстил за смерть убиенных отцами сыновей гоголевского персонажа Тараса Бульбы и реально существовашего царя Петра I, я полагаю подобные истории следствием козней врага рода человеческого - дьявола... Написать или нет? Напишу, что я однажды ударил своего пьяного отца палкой по голове, отчего эта голова мгновенно облилась кровью. Как обливается кровью мое сердце, когда я об этом вспоминаю. Господи, прости меня грешного! Я совершенно искренне, на коленях, прошу прощения у Господа и покойного отца.
   (172) проклятое советское
   (173) Вынужден сделать добавление к фразе русского философа В. В. Розанова, с учением которого меня познакомил Александр Лещев, когда мы с ним вместе распивали в трусах портвейн на берегу канала "М.-В.": "Я ЕЩЕ НЕ ТАКОЙ ПОДЛЕЦ, ЧТОБЫ РАССУЖДАТЬ О НРАВСТВЕННОСТИ" (В. Розанов) и комментировать эту сцену (автор).
   (174) Не такое уж, кстати, и плохое название. Сибирский кедр растет сто лет и дарит людям вкусные орешки.
   (175) Еще существовали мерзкие термины, от которых я до сих пор испытываю рвотный рефлекс, - "юмореска" и "изошутка".
   (176) Трибуна - это такая деревянная балда, которая стояла на сцене, а в трибуну помещался докладчик, а перед ним имелся графин с водопроводной водой, которую он жадно глотал, как волк на водопое, а сзади на него, прищурясь, глядел ростовой портрет В. И. Ленина, "длинный Лукич" по терминологии, принятой "среди своих" в Художественном фонде РСФСР, где я проработал пятнадцать лет, покинув геологию ради обретения свободного времени, необходимого для писания, как нынче выражаются, "текстов".
   (177) [...]
   (178) Эта тема подробно развита мною в рассказе "Во времена моей молодости", который у меня в 1980 году изъяли сотрудники КГБ по Москве и Московской области и до сих пор мне его не вернули. Когда я стал ругаться, зачем мне не отдают рассказ, мне предъявили литзаключение какого-то сукина кота из советских писателей, где было сказано, что рассказ этот "идейно-ущербный, с элементами цинизма и порнографии", отчего и запрещается к распространению на территории СССР. Читатель сам легко может оценить правоту слов неизвестной мне литературной сволоты, открыв сборник "Зеркала", М., "Московский рабочий", 1989, где этот рассказ напечатан. У меня, к счастью, был припрятан еще один экземпляр этого текста, а вот два других рассказа - "Небо в якутских алмазах" и "Неваривализьм" - исчезли в недрах Лубянки с такими концами, каковых ни при какой демократии не сыщешь.
   (179) [...]
   (180) Эта фраза - послание из 1974 года в цитатное постмодернистское литературное будущее. Мне иногда кажется, что отдельные цитатные постмодернисты наших дней наслушались пьяных "шестидесятнических" острот и по инфантильности своей сочли, что это и есть литература. [...]
   (181, 182) [...]
   (183) Видите, как тщательно подбирал я раньше "характерные" фамилии. Как учили классики, у которых я учился (вместо Литинститута и ВГИКа).
   (184) Тому самому, с водопроводной водой, из комментария 176.
   (185) По-моему, этот "ритуал" - такая же глупость, как возглас, которым приветствовали друг друга "Серапионовы братья" и который почему-то очень нравился А. М. Горькому: "Здравствуй, брат! Писать очень трудно!" О таком "ритуале" талантливых питерских юношей рассказывал в своих мемуарах один из уцелевших "серапионов" Вениамин Каверин. С Кавериным я встречался незадолго до его смерти. Мэтр почему-то был уверен, что я являюсь автором поэмы "Москва-Петушки", а когда я горячо отказывался от чужого имущества, хитро улыбался, подмигивал и клал мне руку на плечо. Я рассказал эту историю Венедикту Ерофееву незадолго до его смерти, и эта история ему сильно не понравилась.
   (186, 187, 188) [...]
   (189) , которая, в свою очередь, "спасет мир". Научили Попугасовы детей чушь молотить, прости Господи!
   (190) А я считаю, что это - замаскированная контрмера начинающего что-то смекать Иван Иваныча против стукачей, которыми были пропитаны все без исключения "творческие объединения" всех рангов. [...]
   (191) , как это делает КГБ,
   (192) Удивительно, что не только коммуняки, подчиняясь чьим словам и поет эту муру Иван Иваныч, но и отдельные строгие диссиденты проповедовали практически то же самое, но только с обратным знаком. Z. учил меня и колдуна Ерофея, когда нас выперли из Союза писателей за альманах "Метрополь": "Эх, ребятки, кто сказал "А", должен говорить "Б". Раз уж высунулись из окопа, то и дальше смело шагайте!" (Очевидно, в эмиграцию, где он вскоре и оказался. Или в район станции Потьма Мордовской АССР.) Он же всерьез полагал, что "про секс пишут только импотенты". [...] Другой известный инакомыслящий, "правильный марксист" П. позвал меня в лес и там предложил мне и моим товарищам "создать широкий фронт борьбы против извращений тоталитаризма". Я ответил, что мы занимаемся только литературой, а не политикой. "Но ведь литература - это часть политики", - возразил П. Я расхохотался и сказал, что эту фразу уже слышал сегодня от Феликса Кузнецова, первого секретаря Московской писательской организации, когда он в очередной раз вызывал меня к себе на допрос с целью подписания "покаянки". У моего собеседника хватило юмора посмеяться вместе со мной.
   (193) А вот мы с колдуном Ерофеем так кому-либо ответить не имели никакого сексуального права, отчего и предпочитали при подобных дискуссиях поскорее напиться, упасть под стол и там кого-нибудь трахнуть, если повезет.
   (194) Мерзкое слово, но и его из песни не выкинешь.
   (195) Teddy-boy, как перевел это слово мой друг, глубокоуважаемый Mr. Robert Porter from Bristol. См. page 35 в книге of Evgeny Popov. "Merrymaking in old Russia". The Harvill Press. London. 1996. Впрочем, самым крупным специалистом по этим первым советским "неформалам" является Виктор Славкин, к книге которого "Памятник неизвестному стиляге" я вас и адресую.
   (196) Именно это и делали "комсомольцы 60-х", создав для борьбы со стилягами и других аналогичных целей специальные подразделения типа КАО (Комсомольский Активный Отряд), где активно вершили суд и расправу в тесном контакте с милицией, но иногда и превосходя ее в бытовых зверствах. Юные садисты и палачи настолько зарвались и заворовались, что через какое-то время их отряды распустили. Были статьи в "центральной прессе", кого-то из этих убийц даже посадили "за превышение власти". На память осталось то, что я слышал в 1967 году на Алдане:
   Хулиганом назвать тебя мало.
   Комсомолец ты, ... твою мать!
   [...]
   (197) Вижу, вижу эти патриархальные картины моего детства! Лето. Пыльная жара. По улице Лебедевой, по булыжной мостовой, движется конный обоз "говночистов", распространяя в пространстве и времени специфический запах того самого продукта, что плещется в их ароматных бочках. Пересекает улицу Марковского и поворачивает на углу улиц Лебедевой и Сурикова налево, к Суриковскому мосту, чтобы через Покровку выехать во чисто поле и там товар слить. Александр Лещев тоже жил на улице Лебедевой в доме, по-моему, № 86. У меня был и еще один замечательный сосед: при царе эта улица называлась Большой Качинской, и здесь в доме № 17 жил в начале века будущий вождь и учитель, а в то время ссыльный И. Джугашвили (Сталин), в честь которого там имелся до ХХ съезда КПСС музей "товарища Сталина", впоследствии получивший новый титул - музей РСДРП. Там были выставлены разные вещи вождя, включая трубку, а также картина, как он в лодке, которую тащит по берегу упряжка собак, едет вверх по Енисею и курит экспонируемую трубку. Я любил ходить в этот музей ребенком, потому что он был рядом, денег за вход не брали, там было тепло и никогда не было посетителей, служительница клевала носом на венском стуле у печки, можно было трогать вещи и даже что-нибудь бумажное, малоисторическое стащить. Например, черно-белую репродукцию картины "Сталин в ссылке", которая у меня хранится до сих пор. Когда вождя всех народов дьявол наконец-то довел до логического земного конца и в стране объявили серьезный траур, мама направила меня по знакомой дорожке в музей, дав вместо живых цветов, которых в Сибири в то время не было (5 марта), срезанные ветви аспарагуса. Служительница в тот день не сидела на стуле, а рыдала вместе с директоршей и всем другим сознательным советским народом. Рыдая, они записали мою фамилию в книгу, а вечером местная пионерская радиопередача "Сталинские внучата" сообщила, что первым цветы великому вождю принес "октябренок Женя Попов". Я был страшно горд - я ведь и в школе-то тогда еще не учился, а тут меня уважительно именуют "октябренком", называют мою фамилию по радио. Очевидно, тогда я и решил с целью дешевой популярности непременно стать писателем, так что за все, что вы сейчас читаете, благодарите не меня, а тов. Сталина. Кроме того, я обращаюсь непосредственно к молодым коммунистам. Товарищи, если вы все-таки придете к власти- нельзя ли за то, что я первым принес ПАХАНУ цветы, выписать мне небольшую пенсию. Но только не лет пять, а долларов двадцать - тридцать! Впрочем, пожалуй, не приходите больше никогда, так будет лучше всем: нам в первую очередь, вам во вторую, ведь постреляете же вы тут же друг друга, "черти драповые" (М. Горький)!
   (198) Смотрите, Иван Иваныч явно хотел быть "умеренным прогрессистом в рамках закона", да ничего не получилось, и он последовательно стал дельцом и капиталистом. В каком-то смысле это - другой вариант моей судьбы, я тоже, скорей всего, хотел бы быть "умеренным прогрессистом", да не получилось до конца. У Горбачева, который хотел сделать soft вариант "пражской весны", это тоже не получилось. У Гашека и сочувствующего Кафки - тоже. Из чего следует вывод, а какой - я не знаю.
   (199) Носил он брюки узкие,
   Читал Хемингуэя.
   Это из стихотворения Евг.Евтушенко "Нигилист", которое продолжается:
   Взгляды-то нерусские,
   бурчал, что ли, отец, что ли, зверея, что ли? - не помню. [...] "Нигилист" погибает за правое дело, очевидно, социализма, а чего же еще?
   Для меня, кстати, решительно необъяснима ненависть, испытываемая к этому поэту новым литературным поколением (да и частью старого, если сказать положа руку на сердце). То есть мне, разумеется, понятны личные мотивы, по которым кроет Евгения Александровича тот, кто с ним действительно имел дело в реальности и в какой-то степени претерпел от него. Но когда на него лают те, которые, облизываясь, глядели, как парень пирует во время советской чумы, а им, идейно-выдержанным, не давали, то уж - увольте от сочувствия, сами вы говнюки почище всякого Евтушенко, навидались мы вас с колдуном Ерофеем по ходу исключения нас из этого Союза акынов имени Джамбула Джабаева.
   А новому поколению я скажу, что вы сначала напишите строчку, равноценную вот этой:
   Там были помидоры, а я их так люблю,
   а уж потом толкуйте об Евтушенко. Так называемую эпиграмму, которую сладострастно пустила в народ ЦДЛовская шпана: "Ты - Евгений, я -Евгений, ты - не гений, я - не гений. Ты - говно, и я  - говно. Ты недавно, я давно" (Долматовский якобы обращается к Евтушенко), - я терпеть не могу, как анекдоты про заик, потому что меня, как вы заметили, тоже зовут Евгением и я в юности сильно заикался. Меня гораздо больше веселила дышущая "почвой и судьбой" сортирная надпись в Литинституте, которую я некогда имел возможность лицезреть: "Евгений Ароныч - не гений, а сволочь". [...]
   (200) Экий "бином Ньютона"! Да он, поди, с детских лет в ЧК-НКВД-ОГПУ-МГБ-КГБ служил, а "творчеством" занялся, выйдя на пенсию, как тот самый графоманистый поэт из города К., который под влиянием "перестройки" вдруг осознал, что он вовсе не гэбэшная шавка, а потомственный казак, отчего и был избран атаманом города. Любо, братцы?
   (201) Понимаете, на что храбро намекает автор, то есть я, держа в кармане кукиш-74, - что "чекисты" да "сталинисты" не одобряли "оттепели". "Остро! Зло! Предельно зло!" - как любил говорить графоман Лиоша, персонаж Александра Лещева. [...]
   (202) Здесь старик прав - многие действительно и до, и после жили нехудо, принюхавшись к говну, как те самые описанные выше золотари, которые и обедали прямо на кузлах.
   (203) Советская власть, как чуткое животное, интуитивно понимала реальный вред рок-н-ролла, который заключался в том, что человек, танцующий рок, не может всерьез относиться ни к чему другому и тем самым потерян для коммунизма. [...]
   (204) [...]
   (205) В. П. Аксенов однажды спросил меня, зачем я такого говнюка, как Феликс К., называю на "вы". Я ответил - он ведь меня старше.
   (206, 207) [...]
   (208) Ленин тоже начинал как литератор, а стал немецким шпионом.
   (209) Советские люди очень любили тогда петь хором. Прогрессивные песню "Бригантина поднимает паруса", регрессивные - "Выпьем за за Родину, выпьем за Сталина".
   (210) Это словосочетание очень любил В. М. Шукшин, и "круглые очечки" непременно попали сюда из "Калины красной", где деревенский дед говорит рецидивисту, выдающему себя за отсидевшего за чужую растрату бухгалтера, что бухгалтеров он знает, бухгалтеры тихие, "в круглых очечках", а "об твой лоб - поросят бить". Шукшин умер в 1974 году. Я узнал о его смерти, отчего-то находясь в городе Абакане (Хакасия). Я пошел на рынок. Там продавали калину. Она была красная. Я выпил и заплакал.
   (211) Не знаю, как в других городах, а Лужков московских ментов так приодел, что они и на милиционеров-то, чудаки, теперь совсем не походят, а смахивают на вооруженных до зубов американских "копов", что совсем неплохо. Недавно меня остановил лощеный ГАИшник, в "полароидах", что твой Марчелло Мастрояни, и хотел оштрафовать, но передумал. Посмеялись с ним, покурили "Мальборо" да и разъехались. Хорошие доходы стимулируют доброту и укрепляют нравственность, отчего в человеке все становится красиво - и лицо, и одежда. А красота, как уже отмечалось, "спасет мир", и круг наконец-то замкнется.
   (212) Очевидно, потому, что уже тогда был немцем, отчего сейчас непременно живет в объединившейся ФРГ.
   (213) Куда Ниночка его и увезла. Прогуливаясь с профессором-славистом Вольфгангом Казаком в окрестностях его родной деревни Мух, что в часе автомобильной езды от Кельна, беседуя о судьбах русской литературы и коммунистах, мы вдруг услышали русскую речь. Это съехались "повидаться" родные и близкие русские немцы, которым деревенская община бесплатно разрешила воспользоваться муниципальным охотничьим домиком. Эти люди были совсем простые. Они кружком играли в волейбол, качались на самодельных качелях, пили водку, жарили шашлыки и беззлобно матерились. Дети, очевидно, по деревенской привычке, называли родителей на "вы". "Мама, это вы?" звучало знакомое над аккуратной немецкой лесной чащей.
   (214, 215, 216) [...]
   (217) , потому что все люди (и советские тоже) в принципе хорошие. Я совершенно согласен с поэтом Евгением Рейном, у которого в тех стихах, что опубликованы в альманахе "Метрополь", есть следующее:
   А то, что люди волки, сказал латинский лгун.
   Они не волки. Что же?
   Дальше не помню...
   (218) , потому что, как ни странно, до сих пор больно.
   (219) Это милое поучение я слышу с детских литературных лет. В 1974 году какой-то малый из "Молодой гвардии" крыл меня в Иркутске, что я глумлюсь над Советской Армией, потому что у меня в рассказе о ней смеют беседовать бичи, а "Советская Армия - это святое", - сказал малый и чуть не заплакал от оргазматического восторга, что Советский Союз такой мощный, сильный и может кого угодно править (см. комментарий 164). [...]
   (220) В стране "зрелого социализма" это было огромной радостью. На мой взгляд, "коммуналка" - одно из самых дьявольских изобретений большевиков. Поселить людей с их индивидуальными "интимностями" в одной квартире, где они имеют "равные права" в виде единственного сортира на десяток семей, означало обречь их на медленно прогрессирующее безумие в виде подмешивания мочи в борщ ненавистных соседей, устройства дюжины индивидуальных выключателей для жалкой, полуслепой общественной лампочки, фантасмагорических адюльтеров, заканчивающихся доносами в КГБ. Кстати, кажется, я все-таки нашел формулировку: "БОЛЬШЕВИК - ЭТО ПРАКТИКУЮЩИЙ КОММУНИСТ".
   (221) Этого дома больше нет. И никогда больше не будет.
   (222) Так, кстати, звали мою первую жену, с которой я в общей сложенности прожил дней пять. Мы познакомились в бане, когда мы с товарищем вывалились пьяные из парной, а она сидела в очереди в "женское отделение" и читала книгу Антуана де Сент-Экзюпери "Маленький принц". Она была злобноватой красавицей. А вот моя третья и, надеюсь, последняя жена Светлана значительно красивей и очень сильно меня любит, равно как и я ее, даром что женщина она хоть и добрая душою, но очень строгая, и я ее иногда побаиваюсь. Людмилу же портил утиный нос и непристойно звучащая фамилия, которую я приводить не стану и даже более того - к месту напоминаю: ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ВСЕ, НАПИСАННОЕ МНОЙ, ВЫДУМКА. Любовь сразила меня, "как финский нож" (М. Булгаков), но я уехал продолжать высшее образование, и Людмилочка переспала с тем самым моим товарищем, наперсником нашей любви и "чичисбеем", о чем мне сообщать, конечно же, не стала, и я узнал об этом значительно позже, отчего и рассорился с "чичисбеем" навсегда.
   В день, когда мы поженились, она направилась "навестить друзей" и возвратилась только утром, "дыша духами и туманами". В городе Д., что на канале М.-В., ей сильно не понравилось, но она крепилась и даже привела меня показать московским родственникам, сотрудникам КГБ, хотя я просто умолял ее этого не делать, справедливо предрекая, что ничего хорошего из этого не получится. Как в воду глядел - напившись до безумия с крепкими гэбэшными ребятами, я обвинил их в том, что они нарушают права человека, посадили Синявского и Даниэля и т.д. по полной программе. После длительной потасовки с разбиванием посуды и ломкой хрупкой модной мебели эти честные парни, скорей всего служившие в каком-либо другом, недиссидентском отделе, все-таки выкинули меня из квартиры с побитой мордой, в рваной рубашке. После безуспешных попыток поджечь им дверь, я вышел на улицу и возопил, обращаясь к мертвым ночным окошкам: "Коммунисты, вызываю вас на поединок! Коммунисты, если вы не трусы, выходите на бой"! Безобразная пьяная сцена! Не забрали меня, очевидно, лишь потому, что в своем доме скандалов "не трэба", очередную "звездочку" задержат... Все вышеописанное могут подтвердить знаменитый ныне драматург женского пола Л. П. и ее муж Б. П., которые тогда проживали в нищете около метро "Ленинский проспект" и к которым я, как только открыли метро (куда меня, неизвестно как, пустили), явился отлеживаться. Окончательный разрыв произошел, когда я в очередной раз явился из Москвы в город К., где запустил в нее привезенной в подарок сырой и чуть-чуть завонявшей в самолетном тепле уткой, после чего тут же возвратился к своей будущей второй жене, с которой "дружил", прежде чем жениться на жене первой. Дальнейшие следы Людмилы теряются в пространстве и времени - по слухам, она содержала подпольный публичный дом в г.Туле, где вышла замуж за эстонца. Как-то, уже в "новые времена", я получил бандероль из Эстонии, где лежала моя книжка "Жду любви не вероломной" и имелось письмо, которое гласило, что неизвестная почитательница моего таланта г-жа Людмила Тынномяги просит у меня автограф. Я и написал: "Дорогая Людмила! Рад, что вас, живущую в далеком нынче ближнем Зарубежье, так интересуют русские книги. Горячо любите свою Родину, читайте больше художественной литературы, совершайте больше добрых дел, и Бог никогда не отвернется от Вас". На этом переписка прекратилась.