– Не хочу. Чего вам надо?
   – Ага, кажется, любопытство в тебе я разбудил. Если так, то можешь выбросить эти цветы или отправить букет на знакомые тебе могилки. Ты московские кладбища знаешь лучше меня. Но сперва давай посидим, порешаем наши вопросы… Спокойненько так порешаем. Без суеты, без дерганья… Я ведь тебя не зря так долго искал, гражданин Чирик. Ты мне нужен. Ты для меня сейчас, гражданин Чирик, кадр очень ценный. Такой ценный, что я пока поберегу тебя и от вышки и от тюрьмы. Ты ведь у нас одиночка. Ты ведь ни с кем не связан. Ты даже содельников своих загрыз. Тебя сейчас как бы и на свете не существует… Вот и хорошо… Меня это устраивает… В принципе, гражданин Чирик, ты, может, и прав. Есть у тебя варианты пожить подольше… Когда человеку исполняется тридцать лет, природа отказывается от него. Лечись, дескать, сам, я процессы в твоем организме уже не контролирую. Сколько протянешь, столько и протянешь. Если тебя не зарежут, не повешают, не убьют… Сечешь, гражданин Чирик?.. Если мы с тобой сумеем договоримся, ты, может, и правда еще поживешь. Тихой жизнью. Незаметной. Не на нарах. Не в мордовском лагере. Даже наоборот. Где-нибудь на тихой подмосковной дачке. Ведь если будешь жить совсем тихо, гражданин Чирик, если ляжешь на самое дно, если напрочь забудешь о том, что людей можно драть и резать, как беспомощных овец, тогда действительно может появиться такой вариант… Мне что?.. Живи… Хрен с тобой… Если под наблюдением, то мы, может, позволим… Но сперва, понятно, придется тебе кое-что сделать для нас…
   – Для вас?
   – Ну, скажем, для меня…
   – А что я буду иметь с этого?
   – Как что? – удивился Зимин. – Как минимум жизнь. Мало?
   Чирик неопределенно пожал плечами.
   Кажется, слова Зимина его не убедили, но спорить он не стал. Спросил, подумав:
   – Что я должен сделать?
   – Для начала немногое… – сухо сказал Зимин. – Я сейчас приглашу в квартиру одного своего товарища. Очень надежного товарища… Он будет с видеокамерой… А ты прямо сейчас, в моем и в его присутствии, очень подробно наговоришь на видеокамеру факты своей нескучной биографии… Ну, а я тебе помогу, – усмехнулся Зимин. – Там, где ты что-то забудешь, я напомню… Расскажешь очень подробно со всеми соответствующими деталями и про семью Лапиных, и про тот «Икарус», и про стрельбу на улице Панфилова, и про то, как ты увез своего кореша Овечкина в Медведевский лес… Ну и, само собой, про свои богатые сибирские приключения… Помнишь свои сибирские приключения?.. Богатый материал!.. Я тут про твои сибирские приключения практически не упоминал, но лучше они от того не стали… На ночь глядя о таком и заговаривать страшно… Но ты заговоришь… И обо всем подробно расскажешь… Очень подробно и без вранья…
   – А если совру? – огрызнулся Чирик.
   – Я тебя поправлю.
   – Тогда чего не запишите сами?
   – А мне нужен твой голос. Единственный и неповторимый, – сухо объяснил Зимин. – И твое бородатое лицо. И твои бегающие глупые глазки. Мне нужно твое чистосердечное признание во всех твоих пакостях. Я, может, собираюсь в суде просить за тебя.
   – В каком еще суде?
   – Да ладно. Это я так. К слову.
   – Зачем вам запись?
   – Для гарантии.
   – Мало моего слова?
   – Твоего слова?.. – сильно удивился Зимин. – Ты что такое несешь, гражданин Чирик?.. Ты какого мне дерьма предлагаешь?.. С этого момента, гражданин Чирик, забудь, что у тебя есть что-то твое… Твои башмаки, твоя шляпа, твое слово… Плюнь, гражданин Чирик, больше ничего твоего у тебя нет. Ты сам больше себе не принадлежишь. Ты весь теперь мне принадлежишь. И все твое мне принадлежит. С этого момента, гражданин Чирик, ты будешь делать только то, что я тебе говорю. И ничего больше.
   – А если я не согласен?
   – Если ты не согласен, – задумчиво и страшновато объяснил Зимин, – тогда, значит, эти цветы лягут не на могилки твоих жертв и окажутся не в местном мусоропроводе, а будут лежать у тебя на лице. Сам ты будешь лежать на этом диване, на котором сейчас сидишь, а влажные цветы, вынутые из вазы, будут лежать у тебя на выпученных глазах. Так что не строй иллюзий. И учти, что тебя не сразу убьют. Ты людей всегда убивал с особой жестокостью. Вот и тебя не сразу убьют. Сперва тебя сильно покалечат. Ну, ты сам знаешь как. Поколют, порежут, поломают, поприжигают, помучают. А потом бросят на диван и выпученные глаза прикроют влажными цветами. А рядом будут валяться всякие интересные вещички и документы, и все твои тайнички будут приоткрыты. Даже если ты вдруг выживешь и пойдешь в тюрьму, то только калекой. Круглым калекой. Мы тебя так отделаем, что ты и на том свете будешь кататься в инвалидной коляске. А может… – задумался Зимин. – Может…
   – Что может? – впервые открыто испугался Чирик.
   – Да нет, ладно… – пришел к своему выводу Зимин. – Сперва тебя все-таки искалечат… С особой жестокостью… Хотя, конечно, даже в этом случае тебе не стоит надеяться на чье-то сочувствие… Ты ведь, гражданин Чирик, не надеешься на чье-то сочувствие?..
   – Не надеюсь, – мрачно ответил Чирик.
   – Вот и хорошо. Если так, начнем работать.
   – Прямо сейчас?
   – А почему нет? Именно сейчас. Утром работается лучше всего, – удовлетворенно пояснил Зимин.
   Он чувствовал, он очень сильно чувствовал дыхание близкой удачи. Бесконечный месячный марафон, казалось, не оставивший ему никаких сил, заканчивался. Зимин боялся каким-то лишним словом или неаккуратным движением спугнуть удачу. Полуотвернувшись от хозяина квартиры, но ни на секунду не теряя его из виду, он неторопливо вынул из кармана радиотелефон.
   – Готовы? – бросил он в трубку:
   И выслушав ответ, коротко приказал:
   – Оператора с видеокамерой ко мне.
   И, взглянув на мрачного Чирика, добавил в трубку:
   – Позавтракаем прямо здесь. Хозяин не жадный. И не беден… Не спорь, не беден, не беден…
   Неторопливо закрыв трубку радиотелефона, Зимин так же неторопливо спрятал ее в карман.
   Потом ухмыльнулся:
   – Сварите-ка нам, гражданин Чирик, полную джезву кофе. Минимум на трех голодных мужиков. Я ведь и вас имею в виду, проголодались, наверное? А заодно потрясите хорошенько свой холодильник. Пусть из холодильника вывалится все самое вкусное, что вы в нем прячете. Мы ведь, можно сказать, будущее ваше спасаем, приводим его к универсуму… А?.. Так что, не стоит скупиться, правда?.. А будут телефонные звонки, – предупредил Зимин, – ни на какие звонки отвечать не надо. Совсем не отвечать. Ни-ни! Нет вас дома, гражданин Чирик. Вы ведь собирались куда-то?
   Чирик хмуро кивнул.
   – Ну вот видите! Собирались. А раз собирались, значит, ушли, вы человек решительный. Так что, начнем, – ухмыльнулся Зимин. – Раньше сядешь, раньше выйдешь. Шучу, шучу. Но чем скорей мы с вами закончим, тем больше времени останется. Или я ошибаюсь?..

Глава III
Большая пруха

3 июля, Новосибирск
   Паскуды, паскуды и паскуды.
   Паскуда на паскуде. Город паскуд.
   Прямо с утра бомж Груня подрался возле железнодорожного вокзала с давним своим собутыльником Колькой-Недопыркой. Через полчаса устроил свару возле киоска «Альтернативные напитки». К обеду внаглую попытался прорваться на заветную территорию Большой городской свалки, за что был жестоко бит. При этом у Груни отобрали последний червонец, который он хранил в кармане затасканной телогрейки как бы на черный день.
   Груня, конечно, не верил, что такой черный день когда-нибудь наступит. Груня, собственно, уже вечером собирался пустить припрятанный в кармане червонец на какое-нибудь хорошее дело, но не успел. Помоечный придурок известный лупень-козел с красивым прозвищем Олигофрен и эти его бесформенные сволочные подружки заловили Груню недалеко от входа на Большую городскую свалку. А точнее, уже на территории. Олигофрен и его паскудные сволочные подружки были как бы самым передовым отрядом некоей суровой гвардии, еще при ужасной горбачевской засухе выдвинувшимся из города и занявшим все высотки и таинственные дымные перевалы Большой городской свалки.
   Конечно, Груня понимал, что если даже он и прорвется на территорию Большой городской свалки, ничего хорошего из этого не выйдет. Чужих на свалке всегда били. Чужих на свалке всегда бьют. И, надо думать (а Груня даже и не думал об этом, а просто знал) всегда будут бить.
   При всех режимах.
   В конце концов, Большая свалка это не лабиринт грязных городских мусорных баков, в которых может копаться кто угодно, не опасаясь того, что его могут в любой момент накрыть и напинать. Большая городская свалка это великий плодородный край, бескрайний, мало кем изученный, загадочный, вольный, никем не нанесенный на карты, часто и густо заволоченный то немножко вонючим, а то немножко едким дымком. Большая городская свалка это великая сытная, практически вечная неисчерпаемая кормушка, пусть и контролируемая всякими придурками лупнями, вроде Олигофрена. Наконец, это истинный райский мичуринский сад, в котором можно жить даже суровой зимой, нисколько не беспокоясь о завтрашнем дне. Конечно, этот вечный и величественный сад несколько вонюч, гниловат, снизу он немножко подопрел, зато он всегда распахнут перед тобой во все стороны – истинный сытный и теплый райский сад, таинственно фосфоресцирующий во тьме летних ночей.
   Но, конечно, чужим на Большой городской свалке делать нечего.
   На Большую городскую свалку просто так не приходят. На Большую городскую свалку могут только привести. А явиться самому… Просто так… Без словечка, нашептанного кому-то на ухо…
   Чтобы решиться на такое, надо иметь совсем уж наглый характер.
   Такой, как у бомжа Груни.
   – Мы тебя уже били, – безрадостно узнал Груню Олигофрен.
   И нехорошо сплюнул:
   – В прошлом месяце.
   И безрадостно спросил:
   – Зачем ходишь?
   Груня пожал плечами.
   Он сам не знал, зачем он ходит.
   Ну, ходит и ходит. Кому какое дело? Он не только сюда, на свалку, он вообще ходит. Вот ходит пока ходится. Может, привычка.
   – Ты чё? Ты чё? – сразу заволновался и побагровел Олигофрен, любивший вникать в сложные проблемы, за что и получил такое красивое прозвище. – Трудно тебе изменить привычку?
   Олигофрен как бы не понял Груню, он даже как бы изумился высказанному вслух предположению Груни. На самом деле побагровевший от непонимания Олигофрен просто-напросто красовался перед своими сволочными паскудными бяки-козлики бесформенными подружками:
   – Ты чё, падла? – нехорошо красовался он. – Тут Родине изменяют каждый день, а ты привычку не можешь!
   За сутулой спиной явно не выспавшегося, злого, зато всегда сытого Олигофрена сладко и маняще курились легким нежным дымком необозримые и таинственные пространства Большой городской свалки. Тревожно, почти по-спартански орало воронье, паскудно суетились другие непонятные птицы. По злым глазам Олигофрена, посверкивающим, как новогодние елочные игрушки, и по жадным мутным глазам его похихикивающих паскуд-подружек Груне сразу стало понятно, что этим нелюдям есть что терять и что они вовсе не собираются терять то, что могут потерять.
   Короче, бомж Груня сразу понял, что лупень Олигофрен и его паскудные подружки и в этот раз встанут перед ним, как неизвестные герои перед прорвавшимся к городу фашистским танком.
   Такие вот буки-козлики.
   Обидно. Даже не обменялись новостями.
   Груня любил обмениваться новостями.
   По утрам, встречая своих оборванных приятелей, с которыми он выпивал то на железнодорожном вокзале, то в Первомайском сквере, то просто на набережной у Коммунального моста или в саду имени Кирова, Груня с интересом обменивался всякими мелкими и крупными городскими новостями.
   Город большой.
   Паскудный.
   Новостей много.
   Например, в пельменной на Красном проспекте кто-то неизвестный отобрал у посетительницы двести тысяч рублей, оставшись при этом действительно полностью неизвестным.
   Хорошая работа, одобрительно обменивался новостью Груня. Сам бы он, несмотря на врожденную наглость, никогда не посмел бы напасть на посетительницу пельменной.
   Струсил бы.
   А два родных брата, с одобрением узнавал Груня, старые бомжи Соскины, ступив на жиганскую тропу, самолично зверски избили пожилого сторожа крутого магазина «Искра». Ничего братанам Соскиным в магазине не обломилось, но пожилого сторожа они избили.
   И поделом.
   Паскуда-сторож Искры», говорят, не покупался даже на бутылку.
   Груня крепко осуждал непреклонное презрение сторожа «Искры», испытываемое им к бомжам, но сам, пожалуй, не смог бы его избить. Тем более, зверски и самолично.
   А знаменитый ларек на улице Добролюбова, наконец, сожгли.
   Недели три ходили к ларьку бомжи Ивановы, которые не братья, а просто однофамильцы (так о них говорят) и упрямо выпрашивали у хозяина немножко водки. Или немножко денег. Или немножко жратвы. Хозяин-паскуда ничего не давал. Вот Ивановы, которые не братья, и сожгли, наконец, знаменитый, никому до того не сдававшийся ларек.
   Впрочем, так и не сдавшийся.
   И сжечь ларек Груня не смог бы.
   Побоялся бы.
   Но отдавал должное Ивановым, не братьям. Одобрял братанов. Тоже хорошая работа.
   А Лешка Истец, по слухам, окончательно перестал верить в реформы, которые в скором времени должны были принести городу и стране полное и окончательное решение всех проблем и такое же полное и окончательное благополучие, и с расстройства вырезал на улице Есенина семью из трех человек – искал деньги и драгоценности. Понятно, что не для того, чтобы купить малиновый пиджак и в таком виде, да еще с массивной золотой цепью на груди и с карманами, набитыми крупными купюрами, гулять в толпе перед оперным театром. «Для вас, козлов, подземный переход построили!.». Нет, конечно… Просто, говорят, было у Лешки Истца видение. Несколько ночей подряд, говорят, приходили к Истцу во снах суровые апостолы в белых одеяниях и злыми неутомимыми голосами утверждали, что херово, мол, ты живешь, Лешка, и херово, мол, кончишь!
   Оно, может, и так.
   Но возьми Лешка Истец драгоценности и деньги, про себя думал Груня, услышав интересную новость, этому Лешке Истцу цены бы не было. Удачливых везде любят. Это только так говорят, что удачливых, мол, не любят, что удачливым, мол, только завидуют.
   Любят!
   И еще как.
   Удачливого человека, например, могут без всяких споров принять даже на Большой городской свалке.
   Груня любил новости.
   Как встретил кореша, так пошло-поехало.
   «Слышь… Дядя Серега утонул… Ну какой?.. Не помнишь, что ль?.. Беззубый… В Инюшке утонул… Долго ли…?»
   «Да как утонул? Он плавать не умеет».
   «А ты знаешь?»
   «Нет».
   «Ну, вот и утонул… Не спорь, утонул…».
   И после горестного размышления:
   «А Сонька Фролова, та наоборот… Ну, фиксатая Сонька… Она совсем наоборот…».
   «Это как? Выплыла?»
   «Сгорела, чудак… Сгорела, мудило…».
   «Сгорела?»
   «А ты думал!.. Не как-нибудь!.. У себя в подвале и сгорела… На Советской… Ты пожри столько отравы… Знаешь дом под часами?.. Ты тоже, Груня, пьешь всякое… Однажды тоже сгоришь…».
   Сгорать бомж Груня не хотел.
   Бомж Груня пил осторожно.
   В особо подозрительных случаях Груня первый глоток доверял сделать особо близким корешам.
   Как бы из уважения.
   Его и уважали за это. «Груня не пожалеет!»
   И еще бомж Груня крепко верил в то, что, несмотря на все капризы судьбы, будет, будет, однажды ему выпадет настоящая пруха. Он много лет верил в это. Если бы он даже умер внезапно, то все равно умер бы с этим сладостным чувством, что будет, будет, обязательно будет впереди пруха!
   И все такое прочее.
   Отсюда, наверное, и наглое упрямство Груни, уже не первый раз пытающегося прорваться на территорию Большой городской свалки.
   Оно, конечно, мусорные баки тоже кое-что значат.
   Не без этого.
   Однажды, года три назад, Груня сам, копаясь в жестяном мусорном баке на Серебренниковской, почти впритык с бывшим вытрезвителем, нашел в отбросах серебряную чайную ложку. А бомж Лишний из Мочища тоже однажды нашел в мусорном баке по улице Орджоникидзе женские золотые часы. Понятно, что Лишний продал часы за совсем небольшую цену, но все равно для него это были большие деньги и Лишний сразу стал известным человеком в городе. Его стали часто бить по делу и не по делу, а при встречах выворачивали у Лишнего все карманы: вдруг Лишний что еще отыскал?
   На всякий случай Лишний так и ходил – с вывернутыми карманами.
   Удачливых любят.
   Но по сравнению с Большой городской свалкой любой даже самый богатый муниципальный мусорный бак – это так, ерунда, это чухня, это плешь собачья, это я прямо не знаю что, хоть ты доверху накидай в него золотых часов и серебряных ложек.
   И все такое прочее.
   Даже если люди врут, даже если ни одному человеческому слову на этом свете нельзя верить, все равно по-настоящему пустых слухов не существует. А бомж Груня собственными ушами не раз слышал, что стоит только прорваться на Большую городскую свалку, затеряться в ее сизых дымках, пройтись буквально по первым ее пахучим квадратным метрам, как под ногами весело зашуршат почти нераспочатые блоки почти нежеваной иностранной жвачки, различные почти неношеные детские вещи от кутюр, тоненько, но выразительно зазвенят под ногами невыстреленные патроны от пистолетов и автоматов, за которые, кстати, на барахолке можно получить очень неплохие деньги, а при неудачном стечении обстоятельств и неплохой срок, Опять же, весело зашуршат под ногами пусть немножко отсыревшие, но зато почти нераспочатые пачки слабеньких болгарских сигарет «Родопи» и крепких французских сигарет «Житан».
   И все такое прочее.
   Да что там пачки «Родопи»!
   Говорят, что на Большой городской свалке чуть ли не в любом отвале можно при случае наткнуться чуть ли не на пачку червонцев новыми. Не зря там, на свалке, в нежном голубом дыму постоянно пасутся не какие-то призраки бяки-козлики, а настоящие сутуловатые сытые бомжи-паскуды в богатых почти неношеных дешевых джинсовых куртках.
   В конце концов, жизнь есть жизнь.
   Если сам ничего не нашел, думал Груня, если сам ни на что такое хорошее не наткнулся, это еще не проигрыш. Если уж ты попал на свалку, скрылся в ее таинственных дымках, смело бери в руку железо, нападай на первого встречного и смело снимай с него джинсовую куртку. Известное дело, закон джунглей. Кто успел, тот не опоздал.
   Сам Груня, конечно, не смог бы напасть на первого попавшего, но на Большую городскую свалку его постоянно тянуло. Время от времени Груня набирался смелости, повторял свои наглые попытки, но почти всегда натыкался на паскуду Олигофрена.
   Так и сейчас.
   Чуть ли не у самого входа на свалку, еще почти при дороге, но уже, конечно, на территории свалки, Груня в упор наткнулся на известного лупня с красивым прозвищем Олигофрен. Вместе с Олигофреном по прихотливо изрезанному краю свалки, как по морскому берегу, разгуливала пара раскоряченных, кривоногих, крепко пропотевших и крепко просаленных подружек Олигофрена. Вот Олигофрен, не задумываясь, и дал Груне по морде, а его пропотевшие паскуды-подружки отобрали у Груни последний червонец.
   Поначалу, разгорячась, они даже хотели забрать Грунину телогрейку.
   К счастью, за день до похода к Большой городской свалке Груня в некотором подпитии маленько неудачно упал с мостика в узкую официально безымянную, но называемую в народе Говнянкой речку, отчего старая телогрейка со свалявшейся в полах ватой, обсохнув, приобрела не особенно привлекательный цвет. И немножко запах остался.
   «Она тебе не будет личить», – сказала одна из мерзких пропотевших паскуд-подружек Олигофрена, как бы на глазок прикинув, как будет сидеть телогрейка Груни на бесформенном теле ее подруги.
   Подруга согласилась:
   «Она и тебе не будет личить».
   Поэтому телогрейку Груне оставили.
   Негромко подвывая от боли и обиды, матерясь и сплевывая от томящего голода, Груня потащился со свалки отдохнуть в чистую лесополосу, с помощью которой огромный промышленный город пытался отгородиться от душного сладкого дыхания огромной свалки.
   А как отгородишься от дыхания свалки?
   Шинель не шанель. Если даже номера схожи.
   А червонец отобрали.
   Паскуды!
   Конечно, червонец – деньги, в сущности, небольшие. Но не для Груни. Для Груни ценность имел каждый отдельный рубль. Даже каждый в отдельности. А вы посчитайте сколько таких отдельных рублей в червонце?
   Вот то-то и оно!
   Когда еще старые времена вернутся?
   Старые времена Груня уважал.
   О старых временах Груня вспоминал со строгостью и с умилением.
   Ведь было же такое время, когда всего на один рубль в самом обыкновенном государственном магазине можно было купить бутылочку красной бормотухи, плавленый сырок «Дружба» и еще три копейки оставались на «Вечерку». Правда, газету Груня никогда не покупал, но три копейки все равно оставались.
   Только когда это было?
   Так давно, что уже все генсеки перемерли.
   Кстати, Груню всегда сильно дивило – от чего это так часто мрут генсеки?
   Ну, в самом деле, подумайте.
   На каждого отдельного генсека страна всегда без всякой жалости выделяла столько средств, что буквально всех бомжей страны можно было на эти деньги обуть-одеть, накормить-напоить, даже вылечить от чего-нибудь. И лечили генсеков самые лучшие врачи, не то, что бомжей. Дать мне таких врачей, думал иногда Груня, мне бы износу не было. А вот генсеки все равно мёрли, как мухи, сколько их не лечи. Сперва все они как бы здорово начинали жить, даже очень здорово и весело, многое им удавалось, а потом на тебе! – как отрезало. Одного не успевают отнести, как другой поспел.
   Странно.
   Смиряя обиду, матерясь, шмыгая мокрым носом, сплевывая, сморкаясь, потом опять матерясь и сплевывая, Груня шумно продирался сквозь жалкие колючие кусты болотистой местности к зеленеющей невдалеке лесополосе.
   Он знал эти места.
   Лет десять назад стоял неподалеку от начала лесополосы четырехэтажный панельный дом. Без фокусов дом, настоящий. Простая, но вечная хрущевка. Царство небесное Никите Сергеичу. Дом, конечно, и сейчас стоит. Потому как вечный. Стоит, как стоял, ничего с ним не делается.
   И был тот дом, как, наверное, и сейчас, самой обыкновенной заводской общагой.
   Абсолютно ничем та общага не отличалась от всех других общаг. Ну, может, только тем, что в день ежемесячного аванса и в день ежемесячной получки, то есть дважды в месяц, в указанной общаге всегда от всей души били некоего Леню Паленого, бывшего приятеля Груни. От постоянных побоев Леня Паленый совсем дошел, часто кашлял, от слабости начал предполагать у себя рахит и многие другие серьезные заболевания, и, наверное, Леню Паленого так и забили бы потихоньку, как по ежемесячно отпускаемому плану, но началась перестройка. Зарплату, естественно, начали задерживать месяцами. Ни выпить вовремя, ни опохмелиться. А кто ж в трезвом уме станет бить трезвого Леню Паленого? В итоге, Леня отошел, округлился, забыл о рахите, стал проявлять живой интерес к новой жизни и даже завел мелкую торговлишку украденными на заводе запчастями.
   На этой почве они и разошлись с Груней.
   А раньше у них любовь была.
   Горькая.
   Водку жрать.
   Трусливо оглядываясь на стремительно промчавшегося по опушке лесополосы зайца, Груня вырулил, наконец к лесополосе.
   На зайца, на лупня проклятого, он оглядывался не зря.
   Уж больно прыток!
   Заяц, у которого нет на уме плохого, не будет носиться так прытко. Нормальный заяц ведет себя степенно, часто оглядывается. А этот или бешеный или вообще с ним что-то не так.
   Червонец отобрали!
   Паскуды!
   Груню грызла обида.
   Но от того, что утро выдалось по-настоящему летнее, теплое и светлое, а со стороны далекой теперь и огромной, как необыкновенная плодородная мичуринская пустыня, заволакивающей весь горизонт Большой городской свалки несло нежным почти прозрачным голубым смрадом, а сама дымящаяся свалка, как тонущая в океане неизвестная, но полная всяческих чудес таинственная страна, осталась в стороне за сырым болотцем, за кривыми мелкими кустами, и никто, ни лупень Олигофрен, ни его мерзкие паскуды-подружки, ни даже прыткий бешеный заяц, бяки-козлики, не могли набежать на Груню и надавать ему по морде, Груня, наконец, задышал вольней, распрямился, даже как бы расправил неширокие кривоватые плечи, обтянутые непривлекательного цвета и запаха телогрейкой, и даже вполголоса, но все-таки вслух, начал что-то такое насвистывать, поглаживая изредка грязной рукой свои небритые колючие щеки.