Тогда сказал ей Владимир Васильевич:
   — Ох и сильна ты, Еления Карповна! Ох сильна!
   Сколько потребовалось для того, чтобы вспомнить этот подвиг своей жизни? Должно быть, меньше минуты, а рассказать — пять минут. И вся жизнь тут. Наверное, дело, которое избрал человек, и есть та самая душа, без которой нет жизни. Вот и подошел разговор к самому главному.
   Поняв ее мысли, Владимир Васильевич проговорил глухим голосом:
   — Ну что, поняла теперь? У тебя сын есть. Продолжатель. А у меня кто? Придут в дом чужие люди, а какие они еще будут? А на Валентину, сама видишь, у меня надежды не стало. В музей, что ли, все снести? Там хоть спасибо скажут.
   Она упала на колени перед ним.
   — Отдай хоть «Лебеденочка»!
   — Дура, на что он тебе? В темницу свою запрешь.
   — Отдай. У меня в сохранности будет. У тебя кто наследник-то? Кто? Девчонка — в голове ветер. Чести своей не жалеет, а уж отцово творение и подавно. Размотает все, ребятишкам на игрушки. Отдай.
   — Замолчи! — громко стукнул он кулаком по ступеньке. — Не в свое дело не лезь! Вечкановых не суди. У самих сила есть и ума на это хватит…
   И вдруг он примолк и вроде как бы насторожился, а она подумала, что наконец-то его тронули горячие ее просьбы и он задумался и насторожился, как настораживается человек, готовясь принять трудное и окончательное решение.
   Она замолчала и притаилась, чтобы уже совсем не мешать ему. И тут она увидела, что вовсе не ее он слушает, что-то другое вдруг оторвало его от всего окружающего, смешало и в один миг перевернуло все его мысли.
   В темной тишине дома заплакал ребенок. Сначала раздался тихий тонкий звук, похожий на неуверенное мяуканье котенка. Но это только сначала. Ого, как заорал он через секунду! Он протестовал против всего, что ему не нравилось, он требовал то, что ему полагалось по его высокому званию, он ничего не хотел знать, ему наплевать на все, на все страсти, высокие и мелкие, которые раздирают взрослых людей. Он жил и оповещал об этом весь мир.
   В сонной тишине дома, где-то глубоко в самой его теплой утробе, громко плакал ребенок.
   — Душа, — сказал шепотом Владимир Васильевич. — Понимаешь. В доме живая душа…
   — Ясно, живая, — вздохнула Елена Карповна, тяжело подымаясь с колен.
   Она повернулась к своей двери. Он остановил ее:
   — Постой. Это кто?
   — А то не знаешь?
   — Да не о том я. Кто родился, спрашиваю?
   — Мальчик.
   Владимир Васильевич вдруг тихо засмеялся и начал медленно, словно трудное делал дело, пальцами вытирать щеки и усы. При этом он повторял:
   — Ишь ты! А? Смотри-ка. Это он кричит… Наследник… А ты что тут мне говоришь…
   И он все смеялся, отчаянно осчастливленный тем, что в доме, который умирал у него на глазах, вдруг вспыхнул крохотный огонек жизни.
   Не поняв этого, Елена Карповна с досадой прогудела: «Ох и крученый ты человек, Христос с тобой», и ушла к себе.

15

   Когда наверху затихли тяжелые шаги. Валя прислушалась. В прихожей зазвучал глуховатый и, как всегда, чуть насмешливый тенорок отца, заставив примолкнуть расходившуюся старуху.
   Валя задумалась, сидя у самого берега белой ночи, и уже не слушала дальше, о чем там гудит Еления…
   Но все-таки, видно, она его допекла, своего терпеливого собеседника, потому что в его голосе зазвучали неслыханные до сей поры угрожающие раскаты:
   — Не в свое дело не лезь! Вечкановых не суди. У самих ума хватит…
   И сразу наступила тишина.
   Она сжалась и окаменела так, как будто это к ней относятся грозные слова отца, и он сейчас войдет сюда для строгого отцовского суда над непокорной дочерью.
   Тишина. И вдруг в этой темной, теплой тишине послышался голос сына. Для начала он негромко покряхтел, словно пробуя голос, но зато потом рявкнул во всю силу, заглушая все остальные звуки и разгоняя все страхи.
   Валя бросилась к нему.
   — Ну что ты, что ты, — зашептала она, склоняясь над постелью. — Ты не бойся, ты не один, и я не одна. Нас с тобой двое. Нам не страшно…
   Она прижимала сына к груди, а сама судорожно всхлипывала и потягивала носом, как испуганная ночным видением девчонка.
   — Нас не напугаешь, хоть кто приди. Мы не боимся…
   Тишина. Тихие шаги и шепот у двери:
   — Валя. Не спишь?
   Отец! Он вошел.
   — Не сплю.
   — Он у тебя чего?
   — Не знаю. Плачет.
   — Плачет… — Вале показалось, что отец всхлипнул, но это было так невероятно, что она не поверила.
   Он наклонился к дочери и положил свои ладони на ее голову. От него шел родной запах свежего смолистого дерева. Его большие шершавые ладони прошли по ее щекам, по шее, легли на плечи, потом скользнули по тонким горячим рукам и соединились под ее ладонями, державшими сына. Он словно хотел помочь ей держать его.
   Валя, все еще всхлипывая, улыбнулась и осторожно убрала свои руки. Ее сын остался лежать в больших ладонях деда, как в люльке.
   — Ого, какой! Да он у тебя, Валька, мокрый. Эх, ты! Перевернуть-то сумеешь? Ну-ка, давай вместе.
   Он включил свет и, глядя, как дочь неумело пеленает внука, спросил:
   — А сама чего плачешь?
   — Разве я знаю? Плачу, и все.
   — А как назовем?
   — А я уже назвала: Володька!
   Вот снова послышалось, будто отец всхлипнул, оглянулась. Да, ее отец растерянно сжимал веки, стараясь скрыть свое волнение.
   — Володька! — воскликнул он и судорожно всколыхнулся всем телом. — Володька! Спасибо, дочка. А все остальное забудь.
   — Вот и хорошо. Нечего нам назад-то оглядываться.
   И оба они расстались, уговорив друг друга забыть прошлое, хотя каждый знал, что это невозможно; здесь человек не властен — у него есть чуткая память, на которой навсегда отпечатано все пережитое. Прошлое, которое, кажется, прочно похоронено, вдруг появляется, чтобы безжалостно напомнить о себе.

16

   Елена Карповна ушла в свои комнаты, в свой мир, населенный приятными ей вещами и угодными ей мыслями. Этот мир помещался в двух комнатах. В первой жила сама. Тут все было очень чисто и как-то по-музейному домовито: стены от пола до потолка увешаны старинными набойками с невиданными цветами и птицами, киевскими вышивками и тургайскими полосами, тканями из цветной, черной и оранжевой шерсти. Над кроватью висел ковер, изготовленный в прошлом веке в нарышкинской мастерской: на нежно-сиреневом поле хитро переплетались между собой синие и зеленые листья. Любоваться можно без устали.
   Во второй комнате, загороженной дубовыми ставнями, у нее был устроен музей, или, вернее, кладовая, где сберегала она свои коллекции, охраняя их от пыли, солнца и от людского глаза. Эту комнату Владимир Васильевич и называл темницею. Ох, выдумщик! Выдумал название и повторяет: темница. А если разобраться, то у каждого человека есть своя темница, куда он складывает самое дорогое, чего людям и знать-то не надо. А если нет, то пустой он, значит, человек. Темница или светлица, это все равно… Что он там расстучался к ночи? Опять что-то придумал. Ох, все мудрит чего-то… Все мудрит…
   В самом деле, из прихожей доносилось негромкое постукивание и шорох, словно там прилежно работал дятел. Хотела выйти посмотреть, да махнула рукой. На все его чудачества все равно не насмотришься, а завтра на работу. Она разделась и легла спать.
   Проснулась оттого, что ей почудилось, будто хлопнула дверь в ее комнату. Она вскочила с постели в измятом спальном халате, растрепанная и заспанная. А в комнате стоял полумрак, и плотные занавеси на окнах светились и слегка пламенели от стыдливой утренней зорьки.
   Решив, что, наверное, все ей почудилось, она совсем уж приготовилась снова завалиться и доспать недобранный часок, но взгляд ее упал на стол. Она замерла. Вот теперь уж ясно, что все ей чудится, потому что то, что она увидела, может совершиться только во сне.
   На столе, широко раскинув белые крылья, стоял лебеденочек.
   Она осторожно, словно боясь вспугнуть великолепную птицу, подкралась к столу.
   Да нет, не во сне, а на самом деле стоял перед ней лебеденочек во всей своей неописуемой красе. Дрожащей от нетерпения рукой распахнула она занавеси на окнах, снова подошла к столу и, чтобы лучше рассмотреть лебедя, опустилась перед ним на колени.
   Это был совсем молоденький лебедь. Лебеденочек. Он проснулся на зорьке и, разбрызгивая воду, взмахнул крыльями, сам еще не подозревая, какая замечательная сила заключена в них. Голова его поднята к небу, в изгибе прекрасной шеи, в приподнятом клюве и широко открытых глазах — во всем еще есть что-то неловкое, детское. И вместе с тем уже угадывается во всем этом благородная и стыдливая гордость возмужания.
   Первый неуверенный взмах крыльев! Он видел, как летают взрослые, завидовал их смелым, плавным движениям, их великолепному умению подняться к солнцу и скрыться в манящей синеве. Он завидовал и ждал своего часа. И вот он, этот час, настал. Широко распахнув крылья, он взмахнул ими и услыхал свист рассекаемого воздуха. Лебеденочек каждым перышком затрепетал от восторга, и тут же он почувствовал волшебную упругость воздуха под крыльями. Он нерешительно оперся на эту упругость, и вдруг его тело послушно приподнялось. Еще толчок — и вот сейчас, сейчас он полетит.
   В этот момент и увидел мастер своего «Лебеденочка».
   Забыв обо всем на свете, Елена Карповна стояла на коленях и, осторожно, кончиками пальцев, прикасаясь к лебедю, поворачивала его перед собой на столе.
   Да, чудесная, строгая работа. Все в нем живет, трепещет и заставляет забывать о материале, из которого мастер сработал его. Вот эти взъерошенные утренним ветерком перышки на груди: разве это дерево? А наполненные воздухом, напряженные сильные перья на крыльях, а легкий пушок подкрылий, а глаза, удивленно и дерзко смотрящие в зоревое небо!..
   Красота! Если бы даже только одной красотой была отмечена эта работа, то уже и довольно. Но этого еще мало для того, чтобы мороз по коже пошел.
   Одни мастера способны вылепить чудесную безделушку с массой красивых подробностей. Около таких изделий повизгивают и шепчутся девчонки и умильно вздыхают старушки.
   Других мастеров совершенно не заботят ни красота, ни детали: им нужна идея. Только идея, ради которой они старательно убирают все детали до одной, оставляя то, что им кажется главным. Они забавляются этим до тех пор, пока не останется один только символ их замысла, совершенно забывая, что все в мире, в том числе и всякая идея, должно иметь форму, как душа должна иметь тело.
   Без тела — душа мертва. Это отлично понимали старые мастера. Они умели изображать и тело и душу.
   Елена Карповна, не отводя глаз от дорогого подарка, думала, что вот так соединить в одно целое по-детски чистую манеру старых мастеров с лепкой мельчайших деталей и все это подчинить гордой, веселой мысли — под силу только настоящему, великому мастеру.

17

   С трудом оторвавшись от «Лебеденочка», Елена Карповна вспомнила о том, что надо идти на работу. Но даже и это не погасило выражения умиленности на ее темном лице, и оно как-то даже посветлело и расцвело. Она даже улыбалась.
   Она любила платья, сшитые из серого холста и украшенные росписью. По вороту, на груди и на рукавах она сама красками по трафарету наносила какой-нибудь простенький узор. Когда, желая польстить, говорили, что это «совсем как вышивка», она сурово одергивала:
   — Это, милая моя, не вышивка. Это набойка. В сто раз красивее ваших вышивок. Как еще этого не понимают!
   В прихожей ей пришлось задержаться. Ее внимание привлекли стружки на полу около парадной двери. Она подняла глаза. Над дверью на косяке была вырезана завещательная надпись: «От мастера Владимира Вечканова внуку Владимиру Вечканову».
   Ей сразу стало понятно происхождение ночного постукивания и его связь с тем подарком, который она получила. Она только никак не могла поставить знака равенства между этими двумя ценностями. Он получил душу дома — сомнительное приобретение, если иметь в виду происхождение этой души, а ей досталась вещь бесспорно драгоценная. Тут уж никакого сомнения быть не может.
   Но все же она не была уверена, что здесь нет подвоха. Старик способен на всякие выдумки.
   В платье из серого холста и такой же панаме на черных, едва тронутых сединой волосах, она — солидная, высокая — торжественно стояла перед наглухо заколоченной дверью, пытаясь проникнуть в замыслы старого мастера. Но эта дверь тоже оказалась заколоченной наглухо.
   Так же торжественно и с тем же выражением недоумения она повернулась к другой двери, ведущей на двор, и выплыла на крыльцо, затопленное солнечным золотом.
   Стоял конец мая. Весна еще прикидывалась робкой и трепещущей, но это ей уже плохо удавалось, даже по утрам, когда в тяжелых кистях сирени еще можно отыскать капли росы и выдать их за свои девичьи слезы. Никто уже не верил весне — все были убеждены, что наступило лето.
   Большой зеленый двор блестел под солнцем. По траве босиком гуляла Валя, баюкая ребенка, завернутого в белое и розовое. Ничего не замечая вокруг, она заглядывала в лицо сына и ликующе напевала одну только фразу:
   — А мы деда проводили, а мы деда будем ждать…
   По-видимому, этого было вполне достаточно для ликования.
   И, увидев Елену Карповну, она не могла да и, наверное, не пожелала скрывать своей радости. Она только слегка повела плечом, как, наверное, птица крылом, желая прикрыть своего птенца. Но, заметив улыбку на темном лице Елены Карповны, она немного растерялась:
   — Доброе утро.
   Она знала, что Елена Карповна за последнее время возненавидела ее, догадывалась, за что, и вдруг такая улыбка.
   Она еще больше удивилась, когда Елена Карповна подошла, через ее плечо заглянула в лицо ребенка и вроде как бы с недоумением произнесла:
   — Лебеденочек…
   Приняв недоумение за вопрос. Валя торжествующе ответила:
   — Да!

18

   Прошлое напоминает о себе всегда не вовремя, когда его совершенно не ждешь. И на этот раз оно выбрало для своего появления время, самое неподходящее для раздумий: вечер после жаркого дня, когда даже солнце кажется утомленным своим же собственным неистовством.
   Это было в конце августа в субботу, и поэтому Валя пораньше вернулась домой, захватив из яслей сына. Она уже успела сделать все по дому и сейчас отдыхала на теплой траве в тени дома.
   Отец, приладив под навесом верстак, мастерил внуку манеж, который он собирался установить в большой комнате, зная, что скоро тому сделаются тесны материнские колени, если уже и сейчас не лежится спокойно, вон как он работает.
   Внук и в самом деле работал изо всех сил. Его розовые руки и ноги да и все тело, едва прикрытое распашонкой, все время было в движении. Он перекатывался на материнских коленях и с усилием кряхтел, когда ему не удавалось перевернуться с живота на спину, и тогда мать приходила к нему на помощь, легонько подталкивая под розовый задок. Со спины на живот он уже умел перекатываться без посторонней помощи.
   На крыльцо вышел Валерий Ионыч. Он несколько отошел после своего нелепого и явно запоздалого объяснения в любви и сейчас мог разговаривать с Валей просто так, как со старой знакомой или как с квартирной хозяйкой, хотя она с того дня начала относиться к нему если не сердечнее, то задушевнее. Она вообще сделалась мягче, спокойнее, как бы притушив чрезмерную яркость красок и мальчишескую живость поступков.
   Зеленый двор, красный сарафан Вали, ее загорелая шея и руки; на белых пятнах пеленок розовый младенец; под навесом в дымке, которую создает неяркая вечерняя тень, могучий старик в старой голубой рубахе среди вороха желтых стружек — вся эта мирная картина чудесно освещена предзакатным спокойным светом, придающим мягкий колорит этому вполне библейскому сюжету.
   «Все повторяется, — подумал Валерий Ионыч, стоя на крыльце, — вот святая дева с младенцем, вот кудрявый Иосиф—плотник. Форма одна, а содержание? Святая дева — член завкома, Иосиф — мастер передового цеха, награжденный многими грамотами и премиями, а младенец? Вот тут еще ничего неизвестно. Потребуется ли его кровь для спасения рода человеческого, как это произошло недавно с миллионами сынов человеческих? Или уже нам теперь удастся покончить с этим божественным библейским варварством?»
   Эти его размышления были прерваны словами святой девы:
   — Ну, конечно, ты только это и знаешь, дрянной мальчишка. Ну что глазами моргаешь? Стыдно, наверное!
   В это время сын издал такой восторженный звук, что было ясно, что ему нисколько не стыдно, наоборот, он-то вполне удовлетворен своим действием. Мать вытерла его и, приподняв, прижала к своей груди. Теперь он глядел через ее плечо, кулак во рту, а розовый задок где-то около материнской щеки.
   Ей необходимо было встать, чтобы снять с веревки сухую пеленку. Заметив ее движение, художник спросил:
   — Вам помочь?
   — Ну, конечно, — засмеялась Валя. — Вот та, крайняя, наверное, высохла…
   — Эта? Я не сказал бы…
   — Ну, тогда следующая. Да не та, не та! Вот спасибо за помощь вашу…
   Она продолжала смеяться, смотрела, как он приближается к ней с пеленкой в руках, и тут перед ней предстало ее прошлое — Михаил Снежков.
   Калитка была закрыта неплотно, осталась неширокая, в ладонь, не больше, щель. И он стоит там и смотрит в эту щель. Неизвестно — была ли приоткрыта калитка или он ее нарочно открыл? Только сейчас или уж давно?
   Ей почему-то сделалось очень страшно, она крепче прижалась к теплому телу сына и подумала, что она сейчас же упадет, если не будет за него держаться. А он все смотрит, смотрит, так долго, что у нее затекли руки и пересохло во рту.
   Вдруг стукнула калитка, и видение исчезло.
   Оказывается, прошло так мало времени, что она не успела — перестать смеяться, а Валерий Ионыч еще был на полпути к ней. А ей показалось: прошла вечность.
   Только потом, оставшись одна, она вспомнила его лицо, его тоскующие глаза и поняла, что он приходил для того, чтобы простить ее, и тут возникло какое-то препятствие, помешавшее ему сделать это.
   Что это за препятствие, она так и не узнала тогда…
   Вот так начал свою жизнь Володя Вечканов.

19

   Когда Володя был маленький, то не мог выговорить сложного имени художника — Валерий Ионыч — и звал его просто: Ваоныч.
   В два года Володя уже позировал Ваонычу для его картины, которая прославила его. Было это так. Рано утром художник умывался во дворе. Из дома вышла Володина мама в своем домашнем цветном сарафане и остановилась на крыльце. На ее плече сидел голый двухлетний Володя. Он, растопыривая пальчики, хватал розовый воздух и требовал:
   — Дай!..
   — Ну, что тебе дать, ну что, что? — счастливым голосом строго спрашивала мать.
   — Дай!..
   Художник засмеялся.
   Мать тоже засмеялась, смущенная тем, что посторонний человек подсмотрел ее откровенную гордость.
   — Дай, дай. Весь мир тебе дать и то мало будет, — с притворной ворчливостью проговорила она.
   И вдруг Ваоныч перестал смеяться, лицо его побледнело.
   — Весь мир, — задумчиво повторил он. — Да, пожалуй, ему будет мало, если только весь этот наш мир…
   И вдруг он оживился, подбежал к крыльцу и попросил:
   — Знаете что, Валентина Владимировна, постойте так немного. Сколько сможете. Я сейчас.
   Бросив полотенце, он кинулся в дом. Через минуту вернулся с альбомом и карандашом.
   — Да я хоть платье получше надену, — смутилась мама.
   — Не надо. Ничего не надо! Так очень хорошо.
   Он писал целое лето. Очень часто он просил Валентину Владимировну выйти с сыном на крыльцо. Старенький сарафан, в котором она управлялась в доме, совсем сваливался с плеч. Она сшила себе другой, из точно такой же материи. Но когда она вышла в новом сарафане, художник поднял такой крик, словно у него украли картину.
   Она рассмеялась и надела старый.
   К осени картина была готова. Ничего, кажется, особенного и нет на этом полотне: стоит молодая женщина в стареньком цветном сарафане, на ее плече сидит голый малыш и требовательно тянет руки к розовому, просыпающемуся небу. Все очень просто на этой картине, а перед ней всегда подолгу стоят люди и смотрят.
   Называется картина тоже очень просто: «Дай». Картину возили на выставку в Москву, снимки с нее печатали в журналах, и Ваоныч подарил Володе великолепного деревянного коня, рыжего, с черной гривой и таким же хвостом.
   А потом Ваоныч женился и перестал жить в Володином доме, а в свою комнату приходил только работать. Он стал жить «у своей пигалицы в норушке на горушке». Это Еления так говорила, потому что невзлюбила жену Ваоныча. Володя сначала подумал, что, должно быть, это очень интересно — «в норушке на горушке». Как в сказке. Но мама объяснила, что ничего тут нет интересного, просто у них там очень маленькая комнатка на четвертом этаже. И жена у него маленькая и тоненькая и очень серьезная. Володе она тоже не понравилась, и он был доволен, когда Еления сказала, что не хочет больше ее видеть.
   Ваоныч только усмехнулся и пожал плечами. Володя понимает — боится. Все ее побаиваются, Елению-то. А вот дед не боялся, и это обстоятельство как-то смущало Володю, потому что он сам никак не мог преодолеть робости. Но человек он был очень жизнелюбивый и всегда думал, что это оттого, что он еще маленький. Вырастет и перестанет бояться. Как дед.
   Дед ушел из жизни, когда Володе не было еще и двух лет, и поэтому помнить его он не может. Но он уверяет, что помнит. И ему и в самом деле кажется, что он помнит деда.
   В спальне из фонаря в потолке струятся широкие солнечные полосы, в которых вспыхивают искры пылинок, от нагретых стен горьковато пахнет хвоей и медом. По вечерам, когда мама уложит его спать и, потушив свет, выйдет из комнаты, из фонаря сейчас же потечет зеленоватый свет вечкановской звезды. Засыпая, Володя думает, что и от звезды тоже пахнет хвоей и медом и что все это: и дом, и солнце, и звезды, и весь мир сработаны могучими и добрыми руками Великого Мастера и что он сам стоит тут большой, бородатый и ласковый.
   Наверное он улыбался, когда вырубал в прихожей на стене свое завещание. Улыбался и думал, что у него появился наследник, которого он сам вырастит и научит своему веселому ремеслу. И это ничего не значит, что деда нет, все равно Володя вырастет точно таким, каким задумал его Великий Мастер.

 

 

ЛЕТО

БОЛЕЗНЬ ТАКАЯ — СВИНКА

   Скачка на неоседланной лошади, встреча со слоном, охота на тигра… Нет, сначала была охота, а потом уже появился слон. А на лошади это уж, когда выздоровел, но еще мама велела все время быть дома и не особенно рассиживаться на крыльце.
   Все началось со свинки. Нет, это болезнь так называется. Свинка. Если бы Володя не заболел, то он уехал бы, как все ребята, в летний лагерь, на все лето, и ничего бы такого не было. Ни слона, ни лошади.
   Ну, все равно, случилось бы что-нибудь другое. Не может быть, чтобы так уж ничего и не было. Всегда что-нибудь должно быть.
   Володя только что окончил второй класс. Он маленький, черноволосый и черноглазый, как мама.
   Мама говорит, что ростом он удался в нее, а характером в деда, и что она ничуть не удивится, если вдруг узнает, что ее сын улетел на Луну.
   Вот какой у него характер.
   Так уж и улетел. Если бы она знала, как это трудно, не говорила бы. Володя и Венка знают. Очень трудно. Но ничего невозможного нет. Во всяком случае, они готовы в любое время лететь на Луну. Письмо насчет этого уже написано.
   Так вот, значит, сначала была свинка. Началась она так. Вечером, когда все уже было готово: и рюкзак уложен, и походный костюм, заново заштопанный, висел на стуле, и белая панамка выстирана и наглажена так, что даже блестела, мама вдруг спросила:
   — Отчего у тебя лицо такое красное? Знаешь что, У тебя жар.
   Володя и сам чувствовал, что у него не все ладно. Почему-то хочется лечь, чего еще никогда добровольно он не делал. Но он помалкивал. Только скажи, сейчас же явится доктор и, чего доброго, уложит в постель на целый месяц.
   Он хотел сказать: «Какие пустяки», но вместо этого произнес такое слово, какого наверняка нет на белом свете:
   — Какипусти…
   Вдруг он почувствовал, что ничего не чувствует, ни стула, на котором сидит, ни самого себя; как будто он летит на Луну и находится в состоянии невесомости…
   Утром Володя хотел подняться, но не смог. Голова вдруг стала такой тяжелой, что ее невозможно было оторвать от подушки. Он закрыл глаза и подумал, что это все ему, наверное, снится, что он сейчас проснется и все будет хорошо.
   Как во сне, он слыхал голос Венки Сороченко, и даже он сам как-то мелькнул в дверях, тоже будто сквозь сон. Володя представил себе, как все ребята сейчас усаживаются в автобусы, все, кроме него. Он закричал: «Ребята, что же вы меня покидаете?», хотел встать, но не смог. От горя и обиды он заплакал.
   Мама положила на его лоб холодную руку и что-то спросила. Володя ничего не ответил.
   Пришла докторша и сказала, что Володя, наверное, простудился. Она не велела ему вставать с постели.
   А через три дня ему стало больно глотать, и оказалось, что у него такая болезнь, о которой никто еще и не слыхал: свинка.
   Володя сначала испугался, потому что щека у него начала очень быстро опухать и наползать на нос. А нос под нажимом щеки подался в сторону, но тут начала пухнуть вторая щека и нажала с другой стороны нос. Теперь он очень смешно торчал среди блестящих надутых пузырей.