— Остановите его, он наделает глупостей! — завопил дядюшка.
   — Да, да! Остановите его, он наделает глупостей, — поддакнул доктор Ван Пиперцеле, еле шевеля языком и глядя мутными глазами на дверь.
   Мы услышали шаги Финхаера, взбегающего на верхний этаж. Дядюшка бросился вслед за ним, волоча за собой обычно услужливого, но сейчас упирающегося Вая Пиперцеле.
   Капитан Коппеянс пожал плечами, выпил свой пунш, наполнил кружку снова и набил свою трубку.
   — Глупости, — пробормотал он.
   И в это время раздался крик ужаса и боли, а потом послышались восклицания и что-то упало. Я слышал, как Финхаер кричал:
   — Она ущипнула меня… Она откусила мне палец!..
   Дядюшка стонал:
   — Она удрала… О боже! Как мне теперь ее отыскать?
   Коппеянс выбил из трубки тепел, встал, вышел из столовой и начал с трудом взбираться по спиральной лестнице, ведущей на бельэтаж. Я последовал за ним, сгорая от страха и любопытства, и проник в комнату, в которой до этого никогда не бывал.
   В ней почти не было мебели, и я сразу увидел дядюшку, доктора Ван Пиперцеле и господина Финхаера, стоявших вокруг громадного центрального стола.
   Финхаер был бледен, как полотно, его рот кривился от боли.
   Его залитая кровью правая рука висела как плеть.
   — Вы открыли ее, — повторял мой дядюшка, и в его голосе звучал ужас.
   — Мне хотелось рассмотреть ее поближе, — хныкал Финхаер. — О! Моя рука… Как она болит!
   И тут я увидел на стеле маленькую железную клетку, с виду очень тяжелую и прочную. Дверца была открыта, а клетка пуста.
   В день святого Амбруаза мне нездоровилось, впрочем, как и любому лакомке, ибо накануне, в день святого Николая, я объелся сладостями, пирожным и леденцами.
   Ночью мне пришлось подняться — во рту было противно, а в животе я ощущал тяжесть и колики. Когда мне полегчало, я выглянул на улицу. Было темно и ветрено, по стеклам стучал мелкий град.
   Дом дядюшки Квансюиса стоял почти напротив нашего, и я удивился, что в столь поздний час сквозь шторы пробивается свет.
   — Он тоже болен, — усмехнулся он со злорадством, вспомнив, что накануне дядюшка взял себе из моих подарков пряничного человечка.
   И вдруг я откинулся назад, еле сдержав крик ужаса. По шторе носилась тень — тень отвратительного гигантского паука.
   Существо бегало вверх и вниз, бешено крутилось на одном месте и вдруг пропало из моих глаз.
   И тут же с противоположной стороны улицы, раздались душераздирающие призывы о помощи, разбудив улицу Хэм от глубокого сна. Во всех домах распахнулись окна и двери.
   Этой ночью мой дядюшка Франс Петер Квансюис был найден в своей постели с перерезанным горлом.
   Позже мне рассказали, что горло у него было разорвано, а на лице не осталось живого места.
 
   Я стал наследником дядюшки Квансюиса, но я был слишком молод, чтобы вступить во владение его довольно значительным имуществом.
   Однако я все же был будущим владельцем, и мне разрешили бродить по всему дому в тот день, когда судебные исполнители составляли опись имущества.
   Я забрел в холодную, черную, уже запыленную лабораторию и подумал, что придет время, когда я с удовольствием вернусь в таинственный мир старого алхимика с его колбами и печами.
   И вдруг у меня перехватило дыхание — мой взгляд остановился на предмете, притаившемся в углу между двумя стеклянными пластинами.
   Это была громадная перчатка из черного железа, покрытая, как мне показалось, не то клеем, не то маслом.
   И тут, сквозь мешанину смутных воспоминаний пробилась ясная мысль, возникшая в голове сам не знаю откуда, — железная рука Геца фон Берлихингена!
   На столе лежали большие деревянные щипцы, с помощью которых с огня снимались горячие колбы.
   Я вооружился ими и схватил перчатку. Она была так тяжела, что моя рука опустилась почти к самому полу.
   Окно погреба, расположенное на уровне мостовой, выходило прямо на маленький глубокий канал, впадавший затем в Прачечный канал.
   Туда-то я и понес свою зловещую находку, отставив ее как можно дальше от себя. Я с трудом сдерживался, чтобы не закричать от невыразимого ужаса. Железная рука извивалась, как фурия, откусывая от щипцов щепки и пытаясь ухватить меня за пальцы. А как она угрожала мне, пока я держал ее над водой!
   Она упала в воду с громким всплеском, и долго еще громадные пузыри кипели на поверхности тихих вод, словно какое-то чудовище захлебывалось на дне в муках и отчаянии.
 
   Мало что осталось добавить к странной и ужасной истории моего дорогого дядюшки Квансюиса, которого я до сих пор оплакиваю от всей души.
   Я больше никогда не видел капитана Коппеянса, ушедшего в море и пропавшего в бурю вместе со своим лихтером где-то у Фрисландских островов.
   Рана господина Финхаера воспалилась. Ему сначала отняли кисть, а потом и всю руку, но это не помогло, и он вскоре умер в ужасных мучениях.
   Бинус Комперноле захворал и уединился в своем доме в Мюиде, где он никого не принимал, ибо дом был печален и грязен. А доктор Ван Пиперцеле, которого я изредка встречал, делал вид, что не знает меня.
   Десятью годами позже маленький Прачечный канал был засыпан. И во время работ там по неизвестной причине погибли двое рабочих.
   Примерно в то же время на улице Тер-Неф, что расположена недалеко от улицы Хэм, было совершено три кровавых убийства, так и оставшихся безнаказанными. Там был возведен красивый новый дом, в который сразу после ухода строителей вселились три сестры. Они были найдены удушенными в собственных постелях.
   То были старые сестры Шуте, с которыми я познакомился в прежние времена.
   Я покинул дом на улице Хэм, в котором поселилась смерть и откуда ушла радость. Там ›я оставил все, что осталось от наследства дядюшки, — большой гипсовый бюст римского воина в пластинчатой кольчуге. Но я взял с собой дядюшкины записки, которые перелистываю до сих пор, словно в поисках какой-то неведомой мне тайны.
 
    Перевод с французского А. Григорьева

КЛОД ЛЕГРАН (ФРАНЦИЯ)
По мерке

   Прежде всего должен признать, что все произошло по моей собственной вине. Детей бить нельзя, даже если это такое несносное существо, как Дженнифер! Впрочем, я и шлепнул-то ее каких-нибудь три-четыре раза…
   Конечно, любой психолог скажет, что я был не прав, и нельзя было даже делать вида, будто я собираюсь ее наказать. Но, окажись на моем месте самый флегматичный и самый терпеливый из воспитателей, он отшлепал бы ее вдвое сильнее. Разве можно допустить, чтобы сопливка пяти с половиной лет от роду, пусть даже это ваша собственная дочь, стригла под пуделя гордость семьи — кошку, да к тому же вашей электробритвой стоимостью в двадцать два доллара!..
   Сегодняшний день закончился бы благополучно, если бы жена не поручила Дженнифер моим заботам на всю вторую половину дня, а захватила ее с собой на файф-о-клок.
   Если бы…
   КОГДА ЖЕ ЭТА ПАРШИВАЯ ПТИЦА ПЕРЕСТАНЕТ ЧИРИКАТЬ!
   Но лучше начну с самого начала: с того момента, когда меня угораздило влезть в эти дурацкие исследования по воздействию радиации на человеческий организм. Это случилось семь лет назад. Мы с Джиной только поженились. Конечно, можно прожить и на жалованье младшего лейтенанта, но тогда молодой жене приходится самой обшивать себя, а шляпки покупать в гарнизонных лавках. А Джина сразу заявила, что шьет она ужасно, что же касается шляпок…
   В общем, когда стали набирать добровольцев, приплачивая за риск, обещая бесплатную квартирку плюс страховку, как военнослужащим пограничных зон, то я клюнул на эту приманку одним из первых. Джина была в восхищении, и я тоже, тем более что всей работы-то и было что посидеть несколько минут в кресле, получая свою, с каждым разом все большую, порцию радиации, а потом, листая журналы, валяться весь день на сверкающем хромом столе, в то время как дюжина чудаков, серьезных, словно буддийские монахи, что-то измеряли и писали…
   Неприятности начались после того, как я им заявил, что Джина ждет ребенка. Они запрыгали, словно пляшущие дервиши, стали вздымать к небу руки и проклинать свою судьбу. А Старик более часа запугивал меня тем, что гены мои могли претерпеть изменения, говорил о каких-то хромосомах, мутациях и бог знает еще о чем.
   ПРОКЛЯТЬЕ!.. Я НЕ ДОЛЖЕН БЫЛ УСТУПАТЬ. ЭТА КАНАРЕЙКА СОВЕРШЕННО НЕВЫНОСИМА, НО ДЖЕННИФЕР ЛЮБИТ ЕЕ БОЛЬШЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ…
   Когда речь зашла о ребенке, я послал их ко всем чертям. Я чувствовал себя совершенно здоровым, закон не запрещал нам иметь детей, даже в контакте это никак та оговаривалось.
   Однако в последние месяцы беременности Джимы меня временами охватывал страх — хорошеньким я буду отцом, если у меня родится монстр!
   Ну и видик же был у всех этих бонз, когда в соответствующий день на свет явилась вопящая во всю глотку Дженнифер. У нее било великолепное здоровье, и весила она добрых три с половиной килограмма. Она была лучшей новорожденной года.
   Дженнифер и до сих пор самая красивая девушка в округе. Радиация не оказала на нее никакого воздействия…
   КОГДА ЖЕ ТЫ КОНЧИШЬ ЧИРИКАТЬ, ПОГАНАЯ ПТИЦА?…
   …Во всяком случае, никакого видимого воздействия… По правде говоря, все шло самим наилучшим образов, пока дочке не исполнилось три года. Вернее, мы ничего не замечали до того момента, пока ее детское креслице не стало слишком тесным… Простите, должно было стать!., Вам, конечно, ясно: мы почуяли неладное и уже через два месяца установили, что креслице растет вместе с ней.
   Сделав это открытие, мы с Джиной поняли, что надвигается катастрофа. После двух месяцев тайных наблюдений мы обнаружили, что Дженнифер может уменьшать или увеличивать предметы. И стали понятными ее несварения желудка от маленького кусочка шоколада, одного пирожка или нескольких вишенок, которые это маленькое чудовище — как только у меня язык поворачивается! — уносило в свою комнату.
   КОГДА ЖЕ ЗАТКНЕТСЯ ЭТА КАНАРЕЙКА?…
   А вскоре мы узнали, каким образом она это делает. Однажды в воскресенье я повез Дженнифер в зоопарк. В автобусе, напротив нас, сидел мальчуган с красивым красным шариком в руке. Взгляд Дженнифер застыл, и шарик стал раздуваться… Когда, его диаметр достиг полуметра, он лопнул, напугав, к великой радости моей дочери, нескольких пассажиров. Итак, стоило ей пристально посмотреть на какой-либо предмет…
   Нашим первым побуждением было рассказать обо всем руководителю Проекта. У нас был ребенок, обладавший необыкновенными качествами, настоящий мутант, который…
   Но это означало конец опытам, конец страховкам, конец всему остальному. Мы промолчали… Однако положение усложнялось…
   ЗАВТРА ЖЕ СВЕРНУ ЭТОЙ ПТИЦЕ ШЕЮ!..
   А тут еще история с грузовичком молочника… Все в округе удивлялись, кто польстился на эту тарахтелку. Мы-то с Джиной знаем. Машина лежит у нас, в нашей квартире, на втором этаже, в ящике для игрушек. И длина ее теперь всего одиннадцать сантиметров. Ну, а когда Дженнифер заявила, как ей жутко хочется иметь этакую красненькую машинку с лесенкой наверху и сиреной, мы, не раздумывая ни секунды, купили ей самую лучшую модель пожарной автомашины с зажигающимися фарами и складной лестницей.
   ДА, ПОЛОЖЕНИЕ МОЕ АХОВОЕ! ТОЛЬКО БЫ ДЖИНА ВЕРНУЛАСЬ ПОСКОРЕЙ. ВЕДЬ Я СИЖУ УЖЕ БИТЫЙ ЧАС В КЛЕТКЕ, И ЭТА ЧЕРТОВА КАНАРЕЙКА БОИТСЯ МЕНЯ ВСЕ МЕНЬШЕ И МЕНЬШЕ…
 
     Перевод с французского А. Григорьева

САКЕ КОМАЦУ (ЯПОНИЯ)
Смерть Бикуни

1
   Тяжелые свинцовые тучи стерли с неба синеву, опустились низко-низко над почерневшим ледяным морем, и казалось, ничего нет на свете, кроме этих туч и острого, как лезвие кинжала, ветра, встававшего из пучины и терзавшего плоть человеческую. Ветер безумствовал, гнал с моря превратившиеся в ледяную дробь брызги, поднимал с земли холодный колючий песок. Тучи росли и ширились, клубились, заливали горизонт тушью. Грохот волн и вой ветра, заглушая друг друга, предвещали близкую снежную бурю.
   По этому унылому миру, где жили и враждовали только три цвета, рожденные холодом, — белый, черный и серый, медленно двигалась одинокая маленькая фигурка, такая же черно-белая, как и все окружающее. Дзори, надетые на босу ногу, оставляли едва приметные следы на прибрежном песке, а волны, алчные и торопливые, слизывали их длинным языком и, оскалив белопенные зубы, поспешно отступали назад. Море и ветер охотились за путником, они с радостью поглотили бы его, растерзали и клочья, развеяли в прах, но он отважно шел все дальше и дальше, вдоль косой излучины песчаного берега, отдавая на произвол стихий лишь трепещущие полы черного кимоно и края белой ткани, прикрывавшей голову.
   И вдруг, разрывая пелену белого снега и серого тумана, вдали показались черные тени. Их было много. Они выходили друг за другом из мглы и двигались навстречу путнику. И вот на середине излучины тени и одинокий путник встретились.
   Возникшие из мглы и шагавшие теперь цепочкой были крепкие и сильные люди. Но неодолимая усталость согнула их спины. Шаг их был тяжел, ноги уходили глубоко в песок. Издали они казались воинами, закованными в темные латы, но вблизи латы превратились в обыкновенное облачение бродячих монахов: башлыки, грубые ринкеновские рясы. В руках — коробы со святыми сутрами и окованные железом посохи пилигримов. Лица, померкшие от лишений и холода, пепельно-серые, с обведенными черными кругами глазами, не несли на себе печати благости господней.
   Они медленно продвигались вперед, крепко опираясь на посохи, а цепкий песок то и дело хватал их за ноги, словно не хотел пускать дальше.
   Одинокий путник, поравнявшись со странниками, слегка поклонился и хотел следовать своей дорогой. На лицах монахов отразилось недоумение, потом изумление. Они ответили на поклон, и шедший во главе огромный, как башня, детина произнес зычным голосом:
   — Дозволь поговорить с тобой!..
   — Прошу…
   Голос прозвучал серебряным колокольчиком. Ветер налетел с моря и откинул со лба путника концы белого покрывала.
   Из-под трепещущего белого шелка на монахов смотрела женщина. Юная, лет двадцати, не старше. Холод расписал нежно-розовыми красками ее по-девичьи гладкие щеки. Глаза были ясные, как у ребенка.
   Они смотрели на женщину разинув рты.
   — Наш путь был долог и труден. Ближайшую дорогу завалило обвалом, и нам пришлось идти в обход, по бездорожью. Здешних мест мы не знаем. Не скажешь ли ты, сестра, есть ли где-нибудь поблизости селение или хотя бы одинокая хижина, чтобы нам укрыться на ночь от непогоды?… — Монах говорил очень учтиво, по возможности стараясь смягчить свой зычный голос. — Уже вечереет. Скоро на землю ляжет ночная мгла. Успеем ли мы добраться до жилья?
   — Бедные, как же вы, должно быть, намаялись! — В серебряном голосе прозвучало сочувствие. — Но близок конец вашим мучениям. Видите вон тот мыс? За ним рыбачий поселок. А если пойдете в сторону гор, там примерно через два с половиной ре будет буддийский храм.
   — Благодарствуй, сестра! — воскликнул коренастый, низкорослый монах, стоявший рядом с похожим на башню. — Слышали, братья, недолго нам осталось маяться. Еще немного, и нас ждут тепло и сон. Вперед!
   — Желаю вам удачи в пути. Да хранит вас всеблагой!
   Женщина чуть склонила голову и пошла дальше. Но ее догнал голос монаха, похожего на башню:
   — Досточтимая отшельница, неужто в такой холод и ураган ты держишь путь одна?
   Монахиня улыбнулась, прикрыв рот краем рукава:
   — Не беспокойтесь, братья. Живу я тут долго, здешние места для меня привычны. Да и келейка моя недалеко…
   И, еще раз поклонившись, она пошла. И монахи кланялись ей, и она отвечала каждому. Но когда женщина поравнялась с последним, похожим с виду на нищенствующего монаха, голову которого прикрывала глубокая соломенная шляпа, надвинутая до самых бровей, ее глаза вдруг широко раскрылись.
   — Прости меня… Ты ли это, господин? — произнесла она, невольно делая шаг в сторону нищенствующего монаха.
   Цепочка серых ряс замерла на мгновение, а потом по ней прошла едва заметная дрожь. Может быть, ветер налетел в этот миг с новой, превосходящей прежнюю силой… Кое-кто из монахов схватился за рукоятки мечей, скрытых под одеждой странников.
   Но монахиня, заметив, что последний в цепочке еще глубже надвинул на лицо соломенную шляпу, дабы не встречаться с ней взглядом, снова поклонилась и посмотрела на человека, похожего на башню, наблюдавшего за ней горящими недобрым огнем глазами.
   — Молюсь и уповаю на благость всевышнего. Да сопутствует она вам в вашем трудном пути. Простите, коль сказала что не так… — Ее тонкие пальцы молитвенно перебирали извлеченные из-за пазухи четки.
   Когда мелодичный, похожий на летнюю прохладу голос, прорвавшийся сквозь ураган, долетел до первого монаха, она уже повернулась и со сложенными молитвенно руками пошла прочь в снежную мглу.
   — Догадалась! Узнала! — простонал коренастый монах, похожий на краба. — Места безлюдные, зарубить, чтобы греха не случилось?
   — Замолчи, Сабуро, — сказал похожий на башню. — Мы ведь монахи, хоть и не по доброй воле. И к тому же она все-таки женщина.
   — А если донесет?… Придем в селение, а там нас ждет погоня…
   — Оставь, Сабуро, — хрипло сказал нищенствующий монах и повернулся к похожему на башню. — Все утомились, Бенкей. Надо спешить.
   Похожий на башню потряс посохом.
   — Слышал, Сабуро? Вот и господин наш говорит… Судя по тому, как женщина нас напутствовала, не станет она доносить, даже если догадалась, кто мы такие. Ну, пошли, чего стоять на таком холоде.
   Отряд тронулся. Косой ветер налетел с моря и ожег щеки людей колючими ледяными брызгами.
   — Непонятно мне, — сказал Сабуро тому, кого нищенствующий молах назвал Бенкеем, — как это решилась женщина пуститься в путь по этой пустыне одна-одинешенька, да еще в такой ураган. Даже если дом ее неподалеку. Вон и рыбаков не видно, небось все попрятались в свои хижины…
   — Да… чудеса! — прорычал Бенкей. — И ведь ни дороги, ни тропы поблизости. Мы нарочно выбрали самый дальний и самый безлюдный путь, чтобы обмануть преследователей. Вот и насчет обвала пришлось соврать.
   — Не возьму все же я в толк, — не унимался Сабуро, — как это молодая красотка стала бикуни-отшельницей. Ты заметил, какие у нее глаза, какие брови? Недаром говорят, что в северных провинциях много красавиц… Но здесь, в такой глуши, и вдруг — нежный весенний цветок… Слушай, может, она и не отшельница вовсе, а оборотень? Снежная дева?
   Бенкей вдруг остановился. Слова Сабуро напомнили ему легенду, давно слышанную им от здешних жителей.
   — Ты чего встал? — спросил Сабуро, недоуменно глядя на Бенкея. — Пошли… А все же любопытно, где эта отшельница могла видеть нашего господина Йосицунэ?…
2
   Муж ее умер. На сорок девятый день Хама отслужила панихиду по усопшему и вернулась к повседневным делам — делам дома своего. Ее руки и глаза были заняты, но память жила своей собственной, особой жизнью. Память уводила Хаму в далекие, теперь уже очень далекие времена.
   И вспомнилась ей буря на побережье, и случайная встреча, свидетелями которой были море, холод и ветер… Лишь через десять лет Хама узнала, что встретилась тогда с отрядом Йосицунэ… Да, не ведала она в тот миг, что за люди эти странствующие монахи. Только один был ей знаком — тот, в одеждах нищего, в глубоко надвинутой на глаза соломенной шляпе. Память подсказала ей, кто он: сорванец-мальчишка, смуглый, скуластый, растрепанный, с изодранными в кровь коленками… Ну да, тот самый мальчик, что частенько — в еще более далекие времена — прибегал напиться в ее келью, находившуюся в окрестностях столицы Киото.
   А потом мальчик — Йосицунэ — сделался первым военачальником из рода Минамото и прославился в боях при Симе и Дан-но-Ура. А потом судьба обернулась к нему спиной и превратила его в героя трагедии. А потом люди стали рассказывать чудеса о его подвигах. Разве могла Хама предугадать все это, когда он прибегал напиться в ее келью?…
   …Годы шли. Хама уже знала о гибели Йосицунэ и его дружков. И однажды в глухом горном храме она встретилась — опять случайно — с человеком, принявшим монашеский сан и звавшимся Дзанму. И был этот монах не ивой кто, как человек Йосицунэ, носивший некогда имя Сабуро. Дзанму-Сабуро, до глубины души пораженный встречей с женщиной, спросил ее, она ли была на морском берегу, она ли указала отряду путь к жилью человеческому, и, услышав утвердительный ответ, назвал свое имя, прежнее и теперешнее, и поведал печальную историю Йосицунэ. Она молчала, он замолчал тоже и все смотрел на нее разинув рот, что вовсе уж не подобает служителю Будды, ибо человек, близкий к богу, не должен удивляться, а потом заговорил снова, и в голосе его звучала боль за господина своего Йосицунэ и обида и гнев против старшего брата Йосицунэ — Еритомо. Нет, не отрешился монах от мирских дел, не стал истинным слугою божьим, а так и остался в сердце своем вассалом бывшего господина.
   Слушая такие его речи, Хама удивилась — как же так, когда Йосицунэ погиб в Хирайдзуке, его слуги-дружки спаслись бегством, и лишь один из двенадцати, Бенней, похожий на башню, бился с преследователями и встретил смерть грудью…
   Но ей было безразлично, и она промолчала.
   Только одно воспоминание отозвалось в ней жгучей печалью: мальчишка с изодранными коленками, чумазый, вихрастый, врывается в ее келью и просит: «Матушка, испить бы!» — и она подает ему воду, и он жадно пьет, отирая тыльной стороной кисти бисеринки пота с крутого грязного лба… Мальчишка, встретившийся ей много позже в обличье нищенствующего монаха на истерзанном бурей побережье… Хама молчала и перебирала четки — да упокой господь душу его!
   Монах Дзанму настоятельно просил ее открыться ему, и поведать все о себе, и, если это возможно, помочь в составлении жизнеописания господина его Йосицунэ. Она уклонилась от ответа. Ее жизнь была ее жизнью, и мужчины, врывавшиеся порой в эту жизнь, были не более чем обломками крушений других жизней, занесенными случайно и ненадолго ветром смутного времени.
   После гибели Йосицунэ смуты не затихали, и все мужчины Хамы, воины и бунтари, умирали один за другим.
   В конце тринадцатого столетия, в тот день, когда в окрестностях Этидзен-Канагасаки еще кипела знаменитая, вошедшая в летопись веков битва, в ее келью принесли воина в богатых доспехах, по-видимому большого военачальника. Он едва дышал. Хама ухаживала за ним двадцать дней. За двадцать дней он не произнес ни единого слова, а на двадцать первый умер.
   Все они умирали. И Хама всех их отлично помнила.
   Однажды, когда князь Сиба Йосиери пошел войной на князя Асакура Такакагэ, к ней забрел свирепого вида воин, тоже тяжело раненный. Этого она выходила. В ночь, перед тем как покинуть ее келью, он овладел ею силой. А потом сказал:
   — Прости меня, отшельница. Я ведь не ведаю, что готовит мне завтрашний день. Много грехов на моей совести. Не раз я поднимал меч против господина моего, а теперь восстал на тебя, прислужницу Будды великого… и отныне уготована мне прямая дорога на самое дно ада…
   Она хотела утешить его, сказать, что нет никакого ада у Будды, что в ад и рай в мире человеческом, только рай очень уж далек и найти его трудно… Хотела она сказать, но… промолчала.
   Воин, Такэда было его имя, ушел, а потом вернулся. Бросил доспехи и остался в ее келье. Нередко в те времена, во время смут и междоусобиц, монахини-отшельницы служили утехой для воинов, но все же Хама испытывала боль, когда в деревнях, куда она ходила за подаянием, на нее указывали пальцем и говорили: «Смотрите, вот эта рабыня Будды завела себе мужчину и держит его в своей келье!» И было великим презрение людей, а милостыня их — малой. Зимой пришлось ей вместе с Такэдой, чтобы обмануть голод, хлебать похлебку из глины, приправленную древесной корой.
   Но как только наступили теплые дни, начала она выкапывать молодые побеги корней бамбука, росшего на задах хижины, да выращивать кое-какие овощи на крошечном, с кошкин лоб, огородике. Она старалась угодить мужчине, даже волосы отпустила на своей бритой голове.
   — Подумать только, как мы с тобой живем — тихо да незаметно… В наше-то время, в нашем-то смутном мире… — говаривал Такэда, глядя на нее с галереи. И взгляд его был мягким и задумчивым, совсем не таким, как в ту первую ночь. — Может быть, подобная жизнь и есть истина. Такая же истина, как сама древность. Мудрость учеников Будды достойна удивления!
   И Хама в такие минуты смеялась. Весело, как девочка. И прикрывала рот испачканной в огородной земле рукой, и комочки плодоносной земли прилипали к ее розовым губам.
   — Мудрость учения Будды тут ни при чем, — отвечала она. — Это мудрость самого человека, вошедшая в него еще в те незапамятные времена, когда Сакья-Муни еще не родился. Человек учился, как надо жить, не обижая других и сам не будучи обиженным. А потом глупая алчность и звериная ненасытность заставили его позабыть первородную мудрость. И не людям учиться у Будды вере, и праведности, и миру душевному. Будда сам позаимствовал у души человеческой данное ей изначала светлое спокойствие, всепомогающее и исцеляющее от ненужных страданий.
   — Кто знает, кто знает… — задумчиво качал головой мужчина. — Может быть, настанут такие времена, когда даже тебя не пощадит бурливый поток времени. И окружающий мир вторгнется в твою келью в образе одичавшего разбойника, подобно зверю рыскающего по дорогам…
   — Пусть… Звери ли, разбойники — что мне до них? — ее голос пел, как серебряный колокольчик, а пальцы ее ощипывали листовую капусту. — Если найдут в моей келье что взять, пусть берут. Я и сама отдам. А жизнь потребуют, тоже отдам, не жалко. Все равно ведь умру когда-нибудь. Не должен человек скупиться на подарки. Тебе я подарила лоно свое, а иному, быть может, подарю жизнь…