На шкафу, свесив ноги, пристроился Нефтодьев, и сидел он точь-в-точь в такой же позе, в какой скульптор Марк Матвеевич Антокольский изобразил Мефистофеля. Единственно, чем отличался Нефтодьев — перстнем на большом пальце левой ноги. Перстень был громадным, выглядел потертым, покрывавшая его медь во многих местах слезла, и стало ясно, что он вовсе не золотой, а скорее всего алюминиевый, да и вместо драгоценного камня в него было вправлено куриное яйцо, правда, раскрашенное, как на Пасху.
   В самом углу дивана пристроилась Гусиевская. Шихин с удивлением увидел, что она не беременная, уже родила и, высвободив грудь размером с солдатский котелок, кормила младенца. Но когда Шихин подошел ближе, он с ужасом увидел, что в пеленках у Гусиевской лежит мордатый детина, к тому же небритый, а из одежды на нем был лишь замусоленный пиджак в клетку. Оторвавшись на секунду от груди, он крякнул, будто рюмку водки хлопнул, утер рот рукавом, и, подмигнув Шихину, опять приник к соску.
   Тут вдруг наступила тишина, и, оглянувшись, Шихин увидел, что Игонина уже не хохочет, обессиленно затихнув в мохнатых объятиях Прутайсова, а возле них стоит Тхорик, прикрывая красной папкой самое главное, что происходило в комнате. Но сам Тхорик с опасливым интересом заглянул за папку, и рябые перья на его спине тут же вздыбились и зашевелились. Шихин встретился с затуманенным взглядом Игониной, и она, с трудом, видимо, узнав его, прошептала:
   — А, это ты, Митяй... Чего стоишь без дела... Дуй за вином... — добавила она совсем тихо, и Шихин увидел, как впились ее наманикюренные пальцы в клочья шерсти на спине Прутайсова. — Дуй за вином, Митяй, — простонала Игонина сквозь зубы. — Дуй за вином...
   Прутайсов затих, устало прикрыв глаз, Тхорик махал папкой, отгоняя откуда-то налетевших мух, опять крякнул небритый младенец Гусиевской, со шкафа раздался мелкий смех Нефтодьева, расплющив нос, в окно заглядывал сбежавший в командировку Валуев...
   Как же это он... Ведь мы на девятом этаже, — подумал Шихин и проснулся, постепенно расставаясь с бесовскими видениями. Рядом лежала Валя, свернувшись калачиком. Он провел рукой по ее позвонкам, и жена замурлыкала, не просыпаясь. По ее ровному дыханию можно было догадаться, что если ей и снится сон, то куда нравственнее, нежели Шихину. Что-то заставило его подняться, и он подошел к окну, тускло светящемуся в темноте.
   Небо на горизонте полыхало разноцветными зарницами — там разливали по ковшам не то остатки солнца, не то расплавленную луну. Шихин глянул вниз. Внимание его привлекла маленькая человеческая фигурка, четко выделявшаяся на свежем снегу у фонаря. Это был мужчина, и стоял он каким-то невероятным образом — одновременно и ссутулившись, и глядя вверх. Шихин был уверен, что мужчина видит его в темном окне, за шторами, потому что едва он обратил на него свой взор, как тот призывно замахал руками, приглашая спуститься. И Шихин, ничуть этому не удивившись, кивнул, дескать, сейчас приду. Человечек, еле видимый с высоты девятого этажа, тут же успокоился, будто увидел его согласный кивок. Шихин прошел в прихожую, наскоро оделся, сунул босые ноги в домашние шлепанцы с поднятыми носками, не найдя в темноте своей беретки, натянул на голову вязаную шапку Кати и осторожно проскользнул за дверь. Чтобы не будить весь дом громыхающим лифтом, бесшумно спустился по лестнице. Любой жилец, увидев его, был бы несказанно удивлен — в вязаной шапке с помпоном на конце, в шлепанцах, с длинным Валиным шарфом вокруг шеи — его концы болтались где-то у колен, Шихин неразличимо походил на громадного гнома.
   Во дворе его поджидал Нефтодьев.
   — Привет, — сказал Шихин.
   — Здравствуй, Митя, — ответил Нефтодьев каким-то тихим, несовременным голосом. Необычный наряд Шихина нисколько его не удивил, он его даже не заметил. Сам Нефтодьев выглядел обеспокоенным, поминутно оглядывался, словно боялся кого-то, все стремился стать в тень от столба и наконец предложил войти в дом, а там сразу прошмыгнул в лифт, подождал Шихина, запутавшегося в концах шарфа, захлопнул дверь и нажал кнопку девятого этажа. Что-то заревело, взвыло, кабина рванулась вверх, но едва набрала скорость, едва оказалась где-то между пятым и шестым этажами, Нефтодьев, злорадно хихикая, нажал красную кнопку «Стоп». Лифт остановился.
   — Ну вот, — удовлетворенно проговорил Нефтодьев со своей мефистофельской улыбкой, которую Шихин совсем недавно видел во сне, — здесь нас никто не подслушает.
   — А что... Были попытки?
   — Постоянно! — сразу посерьезнев, зловеще прошептал Нефтодьев. — Постоянно. Я их шкурой чую. По запаху узнаю! По цвету!
   — Кого? — осторожно спросил Шихин.
   — А! Всех этих, — Нефтодьев неопределенно описал тощей ладошкой некий круг, что должно было, видимо, означать, что подслушивать могут со всех сторон, что враги оцепили его, офлажковали и только ждут одного неверного слова, движения, взгляда. — А ты что, не знал?
   — Да как тебе сказать... Не придавал значения.
   — Во! — Нефтодьев настораживающе погрозил указательным пальцем. И Шихин вздрогнул, заметив то самое кольцо, которое видел во сне, только это было поменьше, и пасхальное яичко, оправленное в алюминий, тоже оказалось маленьким. Он никогда не видел у Нефтодьева этого кольца, и его охватило такое ощущение, будто сон продолжается. — Слушай, Митя... Я рискую, но хочу предупредить... Ты должен быть осторожным, понял?
   — Нет, — растерянно ответил Шихин.
   — Нужно соблюдать осторожность не только в поступках и словах, это ерунда... Главное — осторожность в мыслях. Ни в коем случае ни в трезвом состоянии, ни под хмельком не позволяй себе думать что угодно, как угодно, о ком угодно... Понял? — Нефтодьев приблизил к Шихину мокрое от растаявшего снега лицо и уставился в него напряженным взглядом.
   — Почему? — единственное, что нашелся спросить Шихин.
   — Нельзя. Все записывается и подшивается. Ничто не исчезает без следа.
   — И мысли?
   — Особенно мысли. Все улавливается.
   — И этот наш разговор?
   — Нет, — хитренько засмеялся Нефтодьев. — Здесь железная кабина, они еще не научились ее просвечивать. Но в ней нельзя долго находиться, засекут. И мое отсутствие, и твое. Они сразу поймут, что мы встретились, что у нас сговор.
   — И что будет?
   — Бросятся искать. И найдут. Я уже пробовал. Специально не брал билет, чтобы не распознали, забирался в железнодорожный вагон и ехал. Сутки ехал, двое... И находили. Понял? Ну ладно, я тебя предупредил. Записи сжечь. И снимки. Особенно негативы, это очень опасно. Да, письма. И телефонные номера, адреса, фамилии — все уничтожить. Они собираются с силами. Они всех берут на учет.
   — И меня взяли? — с опаской спросил Шихин.
   — Наверняка. Иначе я не был бы здесь.
   — А как ты узнал об этом?
   — Мир не без добрых людей, — загадочно произнес Нефтодьев. — В случае чего знаешь, где меня найти.
   — Угу, — кивнул Шихин в полумраке лифта.
   Нефтодьев нажал кнопку первого этажа, кабина задрожала от каких-то усилий, загудела и провалилась вниз. На первом этаже Нефтодьев прислушался.
   — Пока, — проговорил он и, быстро открыв дверь, тенью выскользнул из дома. Когда Шихин уже из окна своей комнаты выглянул во двор, внизу, под фонарем, он увидел Нефтодьева. Тот словно дожидался, когда Шихин поднимется к себе, словно хотел убедиться, что с ним ничего не случилось. Махнув рукой, он тут же пропал. Видимо, шагнул в темноту с освещенного круга.
   Через много лет после этой ночи Автор встретил однажды Нефтодьева в родном городе, на проспекте Гагарина, недалеко от винного магазина. Увидев Автора, мгновенно узнав его, Нефтодьев перебежал на другую сторону улицы и прибавил шагу. Нет, не было на его лице всепонимающей и порочной улыбки дьявола, который, шутя и играючись, выдавал когда-то в меру смелые и безмерно почтительные идеи для «Моложавой юности». Убежал Нефтодьев, убежал вдоль проспекта, оглядываясь, виляя между прохожими и путая следы, словно спасаясь от погони. Ветер вышибал слезы из его затравленных глаз, пыль и песок скрипели на его зубах, и, как флаг разбитого полководца, полоскались штанины на тощих ногах Нефтодьева. А убегал он, увидев в руках Автора небольшой чемоданчик, в котором вполне мог поместиться магнитофон, записывающий не только слова, но и неосторожно возникшие мысли, срамные желания, несвойственные обществу мечты, страсти и даже недостаточно почтительные идеи.
   О Нефтодьеве надо сказать подробнее, поскольку и события, с ним происшедшие, довольно необычны, и в дальнейшем повествовании время от времени он намерен возникать в качестве неопасной нечистой силы. Дело в том, что вскорости после описанной редколлегии Нефтодьев... как бы это сказать деликатнее... слегка тронулся умом. Да, в самом прямом и полном смысле слова. Причем страхи, которые его посещали, были далеко не случайны, они стали как бы продолжением страхов, преследовавших его еще в здравой и разумной жизни. Нефтодьеву повсюду мерещились враги, которые подслушивали, записывали его слова, окружали доносчиками, а те выпытывали, выпытывали разные мысли, выспрашивали, как он к чему относится, в чем сомневается, чем огорчается. А потом вроде повадились всюду его фотографировать. С кем бы он ни встретился, с кем бы стакан вина ни выпил, на какую бы игонинскую коленку взгляд ни бросил — тут же раздавался перещелк фотоаппаратов. Даже дома, чтобы поговорить с женой, миловидной, между прочим, женщиной, Нефтодьев вынужден был на полную мощность пускать воду из крана, включать репродуктор да еще ставить пластинку с записями Шаляпина. Только в таких условиях он мог решить с женой, кому идти в очередь за картошкой, утрясти вопрос с прачечной, прикинуть, у кого перехватить десятку до зарплаты, предложить ей под покровом ночи вместе забраться под одеяло, чтобы откликнуться на те невнятные голоса, которые время от времени звучали в нем призывно и нежно.
   Прошло совсем немного времени, и жена поняла, что сама потихоньку трогается умом. И тогда она ушла от Нефтодьева, оставив его с включенным репродуктором, беспрестанно рассказывающим о перестройке в промышленности и сельском хозяйстве, с открытым краном, из которого бешено била струя воды, с Федором Ивановичем, громко и с подъемом исполняющим «Из-за острова на стрежень». В песне рассказывалось о свободолюбивом волжском разбойнике Степане Тимофеевиче Разине, известном тем, что как-то по пьянке утопил в Волге красавицу чужеземку, совсем еще юную, можно сказать, ребенка, предварительно надругавшись над ней. Но проделал он это с такой твердостью и уверенностью, что вот уже триста лет люди поют, ноют и успокоиться не могут. Нефтодьеву было жаль девочку, которую изнасиловал и убил атаман со своей братвой. Уже одно это обстоятельство вынудило Автора заподозрить — а может, Нефтодьев вовсе и не трогался умом, может, его и на самом деле подслушивали да записывали, а? Чего не бывает! А что, очень даже похоже — взяли и записали и сфотографировали, уж если он действительно мыслью своею проникал туда, куда проникать не положено... И никакой беды в этом нет, подумаешь, все мы через это прошли и ничего, стерпели, переморгали.
   Скажите, нежный какой!
   Но нет, наверно, все-таки тронулся. Искать спасение в шуме унитазов и грохоте радостных вестей из репродукторов — последнее дело, нормальный человек на это никогда не пойдет. Если наша общественная и умственная жизнь проходит в основном на кухне, то к кранам наверняка что-то подсоединено, а поскольку именно возле унитаза мы делимся самым заветным с товарищем и другом, именно на унитазе приходят к нам самые смелые и дерзновенные помыслы, то, конечно же, доверяться ему нельзя. Нефтодьев тронулся умом не потому, что чувствовал себя в безопасности у гудящего унитаза, а как раз наоборот — потому что доверился унитазу. Этого делать нельзя ни в коем случае, если не хотите, чтобы вас записали, сфотографировали, просветили, а потом начали задавать всякие вопросы...
   Как бы там ни было, Нефтодьев и поныне, невзирая на дозволенное вольнодумство, спускает воду по нескольку раз во всех унитазах на своем жизненном пути. Он, простите, даже мочится, стараясь, чтобы это получалось с шумом, бульканьем и заглушающим разбрызгиванием струй, поскольку боится тишины, в тишине, дескать, легко просматриваются мысли, особенно если в них крамола, если они опасны для общественного устройства. И не понять ему, бедолаге, что у него давно уже нечего записывать, что мысли его кончились, и похоже, навсегда, что осталась лишь опасливость да горькое воспоминание о тех счастливых молодых временах, когда ему все было ясно в этом мире, все было просто и он ничегошеньки не боялся.
   То, что от Нефтодьева ушла жена, увела с собой ребенка, не было самой большой бедой, беды посыпались позже, когда он в отчаянной попытке сделать свои мысли непригодными для прочтения стал употреблять глушитель — красное болгарское вино, которым все мы тоже кое-что глушили в себе, еще как глушили. И улыбка Мефистофеля, каким того изобразил знаменитый скульптор, — тоже с острыми коленками, но без штанов, — возвращалась к Нефтодьеву лишь после стаканчика-второго. Ощущая путаность мыслей, он радовался, что оставил в дураках всех этих стукачей-слухачей. Они голову сломят в своих дубовых кабинетах, пытаясь состыковать рваные клочки его мыслей, пытаясь уличить его в чем-то противоправном и для государства небезопасном.
   Но это все были цветочки.
   Пришло время, когда Нефтодьев убедился раз и навсегда, что из горячего крана водопровода идет проявитель, а из холодного — закрепитель. И он гасил свет, включал красный фонарь, бросал в раковину чистые листы писчей бумаги и в зловещих красноватых сумерках видел возникающие на белом листе знаки. Что-то виделось ему в них, что-то открывалось, он становился нервным, выхватывал мокрые листы и, всмотревшись в них, тут же рвал на мелкие кусочки, ссыпал в унитаз и спускал воду. Нефтодьев не выходил из туалета, пока не убеждался, что все до единого клочка смыты водой и уже никакие силы не извлекут их из гулкой канализационной трубы, уходящей куда-то в вечность, откуда нет возврата.
   После такой колдовской ночи он исчезал на несколько дней, появлялся неожиданно, даже лучше сказать, возникал, был рассеянным, долго с нечеловеческой пристальностью смотрел на луну, стараясь, чтобы никто не застал его за этим занятием. Словно узнавая на ней знакомые пещеры, горные тропы, перевалы, он улыбался затаенно, поглядывая на окружающих его людей с превосходством, как человек, постигший нечто такое, чего остальные лишены. Нефтодьев шепотом произносил непонятные слова — не то заклинания, не то названия. На все попытки заговорить с ним, узнать, где он пропадал и как все это понимать, Нефтодьев замыкался, стремился уединиться, однако, оставив неприметную щель, продолжал наблюдать за людьми, от которых сам же только что скрывался.
   Когда Автор рассказал об этом случае Аристарху, заглядывавшему иногда в художественную мастерскую Юрия Ивановича Рогозина в полуподвале на улице Правды, тот передернул плечами и заговорил о другом. Тогда я снова вернул разговор к Нефтодьеву.
   — Не понимаю, что тебя волнует? — чуть раздраженно спросил Аристарх. — Ну, бывает человек на Луне, ну и что! Я сам недавно оттуда. У меня есть знакомая, тетя Нюра, кстати, ты ее знаешь, так она вообще отлучается...
   — Подожди-подожди! — остановил я Аристарха и в самом деле разволновался. — Как, на Луне? С американской экспедицией?
   — При чем здесь американцы? Как только ему знак явится на бумаге — это вроде разрешения, приглашения, командировочного удостоверения, он тут же и отправляется. Хочешь, устрою? Ненадолго, правда, ну, сам понимаешь, день приезда — день отъезда... Это как турпоездка за рубеж... Проверка, собеседование, медицинское обследование, характеристика, заключение треугольника... Здесь даже проще. Хочешь?
   — Конечно, было бы интересно...
   — Я не спрашиваю, интересно ли тебе, я спрашиваю о другом — хочешь?
   — А эта... тетя Нюра, она где бывает?
   — У нее нет ограничений. Раньше были, но потом сняли. Главное, говорят, чтоб одевалась поприличнее и без кошелки являлась, а это для нее самое тяжелое — она всю жизнь с кошелкой по базарам шастала, кое-что подавали, на жизнь хватало.
   — А кто снял ограничения?
   — Слишком торопишься, — улыбнулся Аристарх, показав железный передний зуб — настоящий зуб ему выбил хулиган в первый месяц работы Аристарха в милиции. — Так что?
   — С удовольствием, но...
   — Ты не отвечаешь на вопрос, — холодно сказал Аристарх. — Я не спрашиваю про твои или чьи-то там удовольствия. Я спрашиваю о другом — хочешь ли ты получить приглашение? Сам понимаешь, оно дает право на гостиницу, питание и так далее. Не исключено, что тебя кто-то примет, ответит на вопросы... Хочешь?
   — Да, — наконец выдавил я из себя, преодолев какое-то сопротивление.
   — Договорились. Помни — передумать, отказаться, сослаться на другие важные дела ты уже не сможешь. Я включаю тебя в систему. Теперь ты будешь там в любом случае. Не исключена и принудительная доставка.
   — А это... один?
   — Можно хоть с Нефтодьевым, хоть с тетей Нюрой.
   — Ну, все веселее...
   — Как знаешь, — отстраненно проговорил Аристарх. — Но я бы не советовал.
   — Возвращение обеспечено?
   — Разумеется. Хотя известны случаи, когда... Но это очень редко. Требуется слишком уж невероятное стечение обстоятельств. Тебе вряд ли это грозит.
   — Подожди, что значит «стечение обстоятельств»? Полнее ты не можешь сказать?
   — Не могу.
   — А как я узнаю, что мне уже можно, что пора и... вообще?
   — Получишь знак. На твой балкон с верхних этажей упадет мятый лист бумаги. Всмотрись в него и все поймешь. Или среди облаков что-то заметишь. Или человека встретишь с таким взглядом, что станет ясно... Или слово в толпе услышишь. Или вспомнишь такое, чего вспомнить в нормальной жизни никогда бы не смог...
   — Например?
   — Например, детей своих, которых никогда не было и не будет уже...
   — Ну, так уж и не будет!
   — Будут другие, — отрезал Аристарх. — И в тот же день встретишь Нефтодьева. Он сам к тебе подойдет.
   — Послушай, а Нефтодьев...
   — Хватит о нем. Жизнь предложила ему условия, которых он не вынес. Одни и те же поступки люди совершают и от силы, и от слабости. Когда за поступками сила, готовность рискнуть, пожертвовать — они восхищают. Когда на эти же поступки человека толкают отчаяние, страх, угодничество, корысть — это смешно. Твой Нефтодьев — слабак. Хотя человек он далеко не самый плохой.
   Не будем смеяться над несчастным Нефтодьевым — все мы трогаемся рано или поздно и даже не замечаем, не подозреваем того, а беды свои и несчастья пытаемся объяснить записанными мыслями, неосторожными словами, шуточками, в которых позволили себе раскрыться, сказать об истинном своем отношении к...
   Остановись, Автор. Остановись, пока не поздно, если не хочешь, чтобы тебя постигла участь Нефтодьева. Скажи проще — всему виной непочтительность. И все. Этого вполне достаточно. Вот об этом и можешь немного поговорить, пока тебя не уличили в том, что ты тоже того...
   О, непочтительность!
   Нет более страшного недостатка в глазах твоего начальника, и не только ближайшего. Ты можешь быть груб и невежествен, ленив и бездарен, и даже если выяснится, что ты законченный подлец и многоразовая сволочь, твоя почтительность все окупит и возместит. Будь почтителен, мой тебе совет. И тогда ты сможешь воровать скрепки и гвозди, тащить с работы доски, электрические лампочки, мясо и мыло, отдаваться пьянству и блуду, можешь писать доносы или вообще ничего не делать — простится. И прощается. И будет прощаться. Ты сможешь даже дерзить начальству, но в таком случае дерзость должна являть собой высшую степень почтительности. К примеру, ты говоришь начальству с этаким вызовом, оттетенив нижнюю губу, оттопырив зад, выставив одну ногу вперед и легонько потопывая носком по паркету:
   «Нет, так работать с вами я больше не могу!»
   «Что так?» — изумляется начальство.
   «Стоит мне о чем-нибудь подумать, а у вас уже все предусмотрено, все продумано и учтено! Это черт знает что!»
   «Ну, так уж и все...» — зардеется начальство.
   Так вот, наш герой, надежда наша и боль, Дмитрий Алексеевич Шихин, почтительностью не обладал. Лишен он был этого драгоценного качества, а потому жизнь его была полна досадных, как ему казалось, случайностей, глупых оплошностей, всяких обстоятельств, которые вмешивались в его судьбу пагубно и необратимо. Не почитал Шихин не только непосредственное свое начальство в лице Тхорика, но даже общепринятые светила, чьи портреты напечатаны в школьных учебниках, чьи портреты многие годы носили демонстранты, самозабвенно размахивая ими над головами и производя колебания воздуха над планетой, не вызывали в нем должного трепета и душевного смятения. О том же Михаиле Васильевиче Ломоносове он мог выразиться примерно так: «Ничего был мужик, и ученый приличный, и писал неплохо, и за себя постоять мог». И все. Будто о соседе по лестничной площадке речь шла. Согласимся — маловато для Михаила Васильевича. Мы как-то привыкли слова употреблять, ну самые что ни на есть высокие, предельные, а то и запредельные, такие, чтоб на всем белом свете выше их, значительнее и не сыскать.
   А истинно простые и ясные слова кажутся нам уже чуть ли не похабными, оскорбительными, они режут слух, будто мат какой, самый что ни на есть непотребный. Однако тут многих подстерегает неожиданность — какое бы слово вы ни произнесли, обязательно сыщется слово еще почтительнее, возвышеннее и для слуха приятнее. Это как в математике — какое бы число вам в голову ни пришло, неизменно найдется число побольше вашего. Закон природы, тут никуда не деться. Потому и почтительность человеческая неисчерпаема, пределов она не имеет. Причем вовсе не обязательно почтительность эту проявлять исключительно к начальству, с почтением можно относиться и к самому себе, к достижениям нашего государства, к его дальней и ближней истории, к развивающимся странам, даже к тем, где пока еще, случается, правят людоеды.
   А впрочем, людоеды — понятие широкое, так что вполне возможно, людоеды стоят во главе организаций и учреждений не только в Африке...

3

   Знаю, многие ехидно улыбнутся наивности и невежеству Автора, решившего вот так запросто перебросить своего героя с берегов Днепра на берега Москвы-реки. Пусть сам попробует, пусть переберется.
   Никакой наивности, ребята, никакого невежества.
   Попробовал и перебрался.
   Мы как-то забываем, что живем в демократическом государстве, в стране, где приняты прекрасные законы, где нас хранит лучшая в мире Конституция. То ли мы с вами получаем слишком мало доказательств всего этого, то ли доказательства, которые мы получаем, убеждают нас в чем-то другом, может быть, даже обратном, но забываем. Конечно, не везде действуют наши гуманные законы, не постоянно, не в полной мере, но добиться кое-чего можно. Можно. А то мы как-то уж очень охотно собственную робость, душевную лень, боязнь потерять задрипанного воробья, неспособность к малейшему риску, к святому и праведному гневу оправдываем суровыми ограничениями, бездушными параграфами, человеконенавистническими инструкциями.
   Да, есть такие ограничения и инструкции. Есть.
   Не будем лукавить.
   Но не для того ли они существуют, чтобы их преодолевать натуресмелой и отчаянной! Кто-то из нас, конечно, погибнет, наверняка многие растеряют свежесть и чистоту помыслов, превратятся в хитрых и слезливых кляузников. Но каждая маленькая победа над самым паршивеньким параграфом разве не приближает всех нас ко всеобщей радостной победе? Пусть она далеко, нам до нее не дожить, но наши дети, наши внуки... И потом, если не дождутся и они, разве борьба сама по себе не прекрасна! Чего не бывает — а вдруг! Выигрывают же люди и в спортлото, и в другие не менее замысловатые игры. Да я и сам не далее как на прошлой неделе выиграл полновесный трояк, поспорив с одним восторженным хмырем — достану ли я картошки в Одинцове или придется ехать в Москву. Я выиграл — пришлось ехать в Москву.
   Так что вперед, дорогой товарищ!
   Не будем подробно описывать последующие месяцы жизни Шихина. Это потребует слишком много времени, сил и страниц. Опустим. А полюбившихся нам членов редколлегии забудем. И все, что с ними произойдет, нам безразлично.
   Возможно, кто-нибудь другой найдет в себе силы рассказать о том, как возвысился Тхорик, как посадили Гусиевскую, как отовсюду выперли Прутайсова, — все это скучно. Нас ожидают другие события и другие герои, ради которых, собственно, Автор все это и затеял.
   За несколько месяцев Шихин убедился, что россказни о хороших заработках на разгрузке железнодорожных вагонов — чистая ложь. Может быть, ему крепко не везло, может, вагоны не те попадались или же расплачивались с ним не самым честным образом, однако трешка в день получалась не всегда. Это, согласимся, маловато для жизни молодой семьи. За неделю он мог заработать на одну рубашку для себя, или на перчатки для Вали, или на ботинки для Кати. Попробовал ретушировать снимки для того стылого издательства, выпускающего производственные плакаты. Не пошло. Какая-то маленькая злобная бабенка по фамилии Змеюко решила, что он отнимает у нее кусок хлеба. Скорее всего так это и было. И Шихину за ретушь ничего не заплатили, а он надеялся рублей на двадцать — двадцать пять. Поработал и в строительной организации, в отделе изысканий. Девяносто рублей дали. За месяц, который он мерз на мокром зимнем ветру.