Можно было бы перечислить еще кое-какие его заработки, но они ничего не добавят к нашему знанию Шихина и источников его о существования. Как бы там ни было — жил. Каждое утро водил дите в сад, вечером забирал. В саду прониклись его бедами и разрешили сфотографировать детишек у Новогодней елки, а снимки предложить родителям. Шихин за педелю заработал сто рублей и был счастлив. Как-то Валуев на день рождения позвал, соседи нагрянули с водкой и колбасой, сам напросился в гости...
   А жена его Валентина в это время осаждала Москву. Мы запомнили ее румяной с мороза, с веселыми глазами, в короткой серой шубке. Когда человек пытается обменять однокомнатную квартиру на любую жилплощадь в Москве, включая коммуналки, чердаки и подвалы, он невольно меняется и сам. Изменилась и Валя, не очень, но все же. Веселья в ней поубавилось, румянец тоже сделался слегка приглушенным. Конечно же, Шихины не писали в объявлениях, что окрестные заводы иногда попахивают не очень вкусно, что окна квартиры выходят отнюдь не на реку, что Театр имени Горького, попросту говоря, прогорает, и только солдаты, которых вместо увольнения привозят сюда в закрытых автобусах, да победители соцсоревнований, награжденные бесплатными билетами, дают театру какое-никакое ощущение полезности в мире. В шихинских объявлениях кратко, но с достоинством говорилось: в двух шагах прекрасный драматический театр — имелись в виду колонны, парк в тылу здания, пруд, летняя эстрада, где постоянно выступали гипнотизеры и фокусники, собирая тыщи людей, жаждущих в искусственном сне проникнуться таинственностью жизни и бесконечностью ее проявлений. Не писали Шихины и о том, что в соседнем гастрономе обсчитывают даже тех, кто ничего не купил, что цены на рынке кусаются, как комары в тайге, — долго еще приходится почесываться да озираться по сторонам, что Днепр безнадежно зацвел и люди выходят из его волн зеленые, будто лешие какие, будто нетопыри или кикиморы болотные.
   А москвичи к самой захудалой своей конуре относились так, будто отдавали невесть что, и это в общем-то понятно. В придачу к конуре они давали магазин на углу, где можно купить кусок колбасы, гастроном, где бывал кефир, они лишались овощной лавки, в которой частенько случалась капуста, а потратив денек-второй, могли купить обувку дитю, портфель, а то и школьную форму. И потому никакая жилая площадь в Москве не обменивалась на однокомнатную квартиру в Днепропетровске — со всеми удобствами, у реки, в центре города, с совмещенным санузлом, с лоджией и телефоном, рядом театр и рынок, прямо на воде ресторан «Поплавок», тут же почта, выставочный зал...
   О мусоропроводе Шихины не писали. Упоминали, что есть, но в подробности не вдавались, и правильно делали. Что происходило с этой бетонной трубой, пронизывающей дом от самого подвала, и черной дырой, устремляющейся в космическое пространство, как удавалось жителям в маленькие окошки проталкивать предметы, во много раз превосходящие размеры самой трубы, — оставалось загадкой. Из забитого мусоропровода газосварщики, разрезая на части, вытаскивали детские коляски, искореженные раскладушки, на которые уже никто никогда не сможет прилечь, стиральные машины без внутренностей, внутренности без машин, скелеты аквариумов, велосипедные колеса, какие-то странные сооружения, понять смысл и назначение которых было невозможно. Сантехники как-то неделю потратили, высвобождая из мусоропровода корпус «Запорожца». Самое удивительное, что при нем оказался мотор, более того, он завелся и тут же нашлись желающие приобрести автомобиль в личное пользование. Возникла затяжная тяжба — на «Запорожец» претендовали сантехники, принявшие участие в его освобождении, жители седьмого этажа, где он застрял, да и руководство домоуправления не пожелало остаться в стороне. Но в конце концов все ссоры и многостраничные анонимки оказались лишними. Выяснилось, что автомобиль похищен, у него есть хозяин, некий Собко, геодезист, он живет в соседнем Запорожье с женой и сыном и жаждет снова соединить свою судьбу с пожарно-красным чудищем.
   Если бы в мусоропроводе завелось какое-нибудь разумное существо, оно легко представило бы себе весь ход развития нашей цивилизации, наши духовные, нравственные, материальные ценности, у него была бы возможность следить даже за модой — что устарело, что отошло, за чем в очередях стоят, оно бы поняло, как легко люди отказываются от того, что еще вчера казалось им смыслом жизни.
   Впрочем, это касается не только мусоропровода. Соседняя свалка, стихийно возникшая на месте сгоревшею частного дома, — поговаривали, что он был законодательно подожжен осенней ночью для пресечения частнособственнических устремлений, — так вот, свалка, образовавшаяся на этом месте, тоже позволяла судить о некоторых нравственных смещениях общества в красную часть спектра, что, как известно, происходит при очень быстром удалении от общепринятых норм человеческого существования. Шихин мог бы немало рассказать об этой свалке, он обожал свалки и не пренебрег еще ни одной из встретившихся ему на жизненном пути. Однажды среди мусора нашел он все восемьдесят шесть томов энциклопедии Брокгауза и Ефрона, причем в прекрасном состоянии, просто в отличном состоянии, будто все эти годы простояли они в дубовом шкафу за толстыми стеклами, что вовсе не исключено, несмотря на грандиозные преобразования, постигшие страну. Это было время упадка. Когда энциклопедии оказываются на свалке, тут уж никаких сомнений быть не может — развал и угасание. А как-то среди пустых консервных банок, причудливых водочных бутылок, изготовленных в виде шишек, фляжек, штофиков, древесных стволов, кремлевских башен, только пей, дорогой товарищ, только пей, среди дохлых кошек и презервативов отечественного производства — неважного, между прочим, качества, что стало причиной некоторого нежеланного увеличения нашего народонаселения, — так вот, среди всего этого добра увидел Шихин однажды и собрание сочинений Иосифа Виссарионыча. Начинался подъем. Когда книги любимых тиранов оказываются на свалках — верный признак отрезвления и духовного пробуждения. Книги были уменьшенного формата, издатели не поскупились на бумагу, которая до того отпускалась лишь на альбомы по искусству, рядом со всемирно-историческим текстом шли широкие поля — чтоб томов получилось больше, чтоб толще они выглядели и внушительнее. Вождю всех времен и народов не была чужда простая человеческая слабость — желание поразить воображение подданных необъятностью познаний, интересов и умственных усилий. Шихин любил диковинные вещи вроде угольных утюгов и глиняных свистулек, подобрал он и несколько томиков Виссарионыча. А придя домой, с удивлением обнаружил, что того тоже интересовали питекантропы, способ изложения мыслей на заре человечества, изъяснение и согласовывание действий. Так вот откуда эта первозданная краткость слога, вот откуда умение выразиться сильно, сжато и, главное, необратимо, поразился своему открытию Шихин. Необратимость у Иосифа Виссарионыча была, конечно, на высоте, та еще необратимость...
* * *
   Три месяца, а потом еще два отдала Валя Шихина обмену жилья. И единственное, что ей удалось сделать полезного за это время, — прорваться к министру не то угольной, не то металлургической промышленности и передать привет от непутевого сына, который проживал в том самом городе, из которого собрались бежать Шихины. Валя не знала сына, не была с ним знакома, но о его похождениях был наслышан весь город, поэтому она все-таки имела право передать министру низкий сыновний поклон. Старик растрогался до слез, выпроводил из кабинета ткнувшихся было к нему хмурых докладчиков с панками, вынул ноги из стоявшего под столом тазика с теплой водой и приблизился к Вале босиком, да-да, босиком, ступая мокрыми, изуродованными жизнью ногами по красному ковру и оставляя на нем мокрые следы, напоминающие медвежьи, приблизился и облобызал. Он был счастлив узнать, что любимый сын Алик в свое пятидесятилетие поднял за него тост, был здоров, почти трезв и велел кланяться отцу. Старик, не глядя, подписал бумагу, протянутую Валей, и, не переставая промокать глаза каким-то важным документом, махнул рукой. Дескать, иди, милая, иди.
   А надо вам сказать, что подписал он разрешение на право обмена жилья.
   Да-да-да, дорогие товарищи, да!
   Такие бумаги может подписывать только человек в ранге министра и выше, в крайнем случае зам. Но это в самом крайнем случае. Автор искренне надеется, что не выдал государственного секрета и что массы народа из Бобруйска, Моршанска и Днепропетровска не хлынут но шихинскому пути в министерские кабинеты за разрешением на вечное поселение в столицу.
   Да, лукавство проявила Валя, сноровку, авантюру провернула, называйте как хотите, но шло это не от испорченности натуры, не от наглости и корыстолюбия, а от безвыходности положения, в котором оказались Шихины. Однако рано торжествовала Валя победу над немощным старцем. От нее потребовалось еще немало усилий, чтобы обмен все-таки разрешили, хотя в бумаге с высокой подписью говорилось, как остро она необходима в Министерстве, что Министерство без нее не выполнит своих задач, завалит дело, осрамит государство, ослабит его могущество, подорвет авторитет на международной арене и не исключены будут серьезные оргвыводы. В конце концов все именно так и произошло. Несмотря на отчаянное сопротивление старикашки, несмотря на слезы его, мольбы и заверения, ему пришлось перенести тазик с теплой водой из служебного кабинета на дачу.
   Но вины Валентины в том уже не было.
   А обмен все-таки состоялся. За шестнадцатиметровую комнату выменяла Валя не больше и не меньше как дом. Да, большую бревенчатую избу, правда, не в самой Москве, а в Одинцове, в семи километрах от кольцевой дороги, на Подушкинском шоссе. Обмен оказался тройным. Две старушки выехали из избы и московскую угловую комнатенку на Остоженке, а одинокая мамаша из этой комнатенки перебралась в шихинскую квартиру поближе к сыну.
   Среди рассчитанных Валей вариантов были и семикратные обмены, охватывающие едва ли не все столицы союзных республик, был даже двенадцатикратный с участием обменщиков с улицы Школьной поселка Никольское, что на острове Беринга, входящего в группу Командорских островов. К сожалению, эта затея лопнула, поскольку командорцы передумали и остались жить среди сивучей, которые хоть и кричали громко, но этим и ограничивались. А жаль! Шихин не прочь был поработать в «Алеутской звезде», выходящей на Командорских островах. Эти надежды были связаны с наивным предположением, что туда не дошли еще слухи о его увольнении.
   Разгружая вагоны на станции Лоцманская, фотографируя детишек у Новогодней елки, стоя в очереди за молоком для Кати, Шихин еще не знал, не знал, негодник, что он — домовладелец. Шагая по Набережной с авоськой и трояком в кармане, не знал Шихин, что рядом с его домом дубовый лес, по которому бродят косули и лоси, что калитка выходит в березняк с подосиновиками и подберезовиками, что сад, его сад, наполнен ежами и белками. И что жизнь его меняется куда круче, чем ему могло тогда показаться.
   Не знал Шихин, что в тот самый момент, когда он опрокидывает в гастрономе на проспекте Карла Маркса стаканчик сухого красного, жена его в далеком Подмосковье растревоженно ходит по заснеженной террасе, ступает в темные промерзшие сени, заглядывает в громадную бревенчатую кухню, а за нею обреченно и безмолвно бредут две маленькие старушки, изредка взглядывая на нее с опасливой настороженностью. Старушки боялись, что дом их не понравится, что обменщица отвернется от него с презрением и насмешкой, увидев прогнившие рамы, выбитые стекла, обвалившуюся печь, просевший пол. И им придется опять зимовать здесь, в комнатке, которую они смогут протопить, им придется колоть дрова, просевать уголь, таскать воду из колодца но скользкой тропинке, а теплая комнатка на Остоженке уйдет от них, уплывет и растает. И не знали, не ведали бедные старушки, что не находила Валя ни единого недостатка в их доме и замечала одни л ишь достоинства — деревянные ступени, просторные сени, большие окна в яблоневый сад, кусты роз у крыльца, пока еще заснеженные кусты, березы у забора и невероятной величественности дуб...
   Освещенные зимним солнцем, удивительно похожие друг на дружку, хотя одна из них была матерью, а другая дочкой, старушки стояли на открытой террасе по колено в снегу и ждали, когда Валя скажет, что приехала зря, что жить здесь невозможно, и они согласятся с ней.
   — Ну что, плох дом? — не выдержали старушки, когда Валя вышла из сеней. И сами себе ответили: — Плох, ох, плох... Без хозяина стоит, уж который год без хозяина...
   — Да нет, ничего дом, жить можно, — осторожно произнесла Валя, боясь вспугнуть обменщиц.
   — Можно, — закивали старушки. — Можно жить.
   — Меняемся?
   — Отчего же не поменяться, коли душа просит...
   — Подаем документы?
   — А как же, без этого нельзя, — оживились старушки. — Дом-то хорош, хорош еще дом... Жить бы да жить.
   Не будем описывать, сколько крови, нервов, денег стоил обмен Шихиным, старушкам, московской мамаше — она прямо-таки трепетала от дурных предчувствий. Приметы витали и вокруг Шихиных, вокруг старушек, все страшно боялись, причем боялись не кого-то определенного, с фамилией и должностью, боялись вообще, как все мы боимся, привыкнув к опасностям, приходящим с самой неожиданной стороны, к препонам, возникающим там, где никто их не ждет, к тому, что в наших деяниях вдруг обнаруживается злонамеренность, хотя с раннего детства нас приучили быть примерными и послушными. Многочисленным начальникам ужас как не хотелось этого обмена. Они видели в нем угрозу своему существованию, потакание чуждым взглядам и даже опасность для государственного устройства. Но обмен все-таки состоялся. Государство вроде уцелело, начальники усидели в своих кабинетах, Шихины получили право на избу, старушкам вручили ордер в теплую комнату на Остоженке, одинокая мамаша устремилась на юг, на девятый этаж, и теперь каждый день вместе с сыном посещает драматический театр, ресторан «Поплавок», участвует в психологических опытах в парке имени Чкалова.
   Заказали контейнер. Первый раз в жизни. Как порядочные.
   Пришла машина с красным сундуком в кузове. Это и был контейнер. Водитель — тощий, лысоватый парень, вышел из кабины, пнул шину, плюнул в сторону, посмотрел в небо, раскрыл кованые ворота сундука и сказал:
   — Грузите. А то мне некогда.
   Почему-то торопясь и раздражаясь, в контейнер запихнули все тряпье, оставшееся от прежней жизни, — раскладушки, книги, подшивку «Моложавого флагоносца» с фельетоном «Питекантропы», чемодан с игрушками, холодильник, он и сейчас, двадцать лет спустя, исправно служит Шихиным, забросили в контейнер несколько досок, подобранных у мусорных ящиков, — пригодятся. В мешок сложили шторы, занавески, скатерти, следом пошли коробка с тарелками, обувь, которую еще можно было починить, но сундук оставался оскорбительно пуст.
   — Да! — крякнул водитель, — на фига вы контейнер заказывали? В двух авоськах все бы и перевезли.
   — А холодильник? — спросил Шихин, пытаясь восстановить уважение к себе.
   — Холодильник можно багажом. Вместе с вами одним поездом приехал бы. А так три месяца ждать будете. Тоже еще... хозяин! — водитель захлопнул железные ворота сундука, продел в петли проволоку, нацепил свинцовую пломбу, пнул шину, плюнул в сторону, посмотрел в небо и уехал. И в том, как пустовато болтался и раскачивался контейнер, как прыгала на выбоинах машина, и даже в том, что водитель выехал со двора на дорогу, не дожидаясь зеленого света светофора, было что-то унизительное, словно насмешливый укор нищете.
   Шихин посмотрел вслед грузовику, недовольно прошел за ним несколько шагов, оглянулся. Вокруг валялись обрывки газет, выпавший из какого-то узла носок, колесо от детской машины, шариковая тридцатикопеечная ручка. Он поднял ее, убедился в пригодности и сунул в карман. Из окон на Шихина смотрели отрешенные старушечьи лица. Какое-никакое, а событие, жильцы уезжают. Кто-то новый приедет. Очень интересно. На неделю разговоров.
   Шихин поднялся в квартиру, вышел на балкон. Из мокрого, подтекающего снега торчали горлышки бутылок, лыжные палки, мятые ведра. Да, обмен не дается легко, над городом уже гудела весна. Шихин увидел влажное небо, слабое солнце в разрывах туч, блики на железных крышах домов. С севера на них еще лежал тяжелый снег, а с южной стороны крыши успели просохнуть и у нагретых солнцем кирпичных труб неподвижно сидели коты, истосковавшиеся по теплу, по весне, но любви. Машины неслись, разбрызгивая лужи, прохожие жались к домам, на соседнем пустыре предавалась бесстыдству разношерстная собачья свадьба. Дети, оставив свои игры, смотрели на нее с каким-то оторопелым испугом. Заводы в этот день были серыми, и серый дым поднимался над их корпусами.
   Продрогнув, Шихин вошел в квартиру, не снимая пальто, прошелся по комнате. Поддал жестяную банку, картонную коробку, сношенный туфель. Катя в обвисших колготах и в великоватом платье рылась в мусоре, пытаясь спасти свои разоренные сокровища — пуговицы, бусинки, обрывки цепочек, бантики для кукол, шнурки от ботинок. Не увидев стула, Шихин сел на иол, прижался спиной к батарее и закрыл глаза.
   Страдал Шихин? Возможно.
   Вспоминал? Конечно, вспоминал. И перед его мысленным взором...
   Нет, не будем. Все мы прошли через подобное и можем хорошо себе представить его состояние. Если кто-то очень задушевный подойдет к нему и спросит: «Чего тебе, Митя, сейчас хочется больше всего?» «Водки, — не задумываясь ответит он, — граммов сто семьдесят — сто восемьдесят». И возникни в эту минуту на подоконнике тонкий стакан с водкой — он ее выпьет. И останется сидеть у батареи, ожидая, когда придет расслабленность и легкое пренебрежение к дальнейшей собственной судьбе.
   — Ты чего? — спросила Катя, подходя к Шихину. — Тебе, наверное, грустно?
   — Маленько есть...
   — Хочешь, я подарю тебе бусинку? — она протянула на ладошке красный пластмассовый шарик.
   Шихин взял бусинку, внимательно осмотрел ее со всех сторон и положил в карман.
   — Спасибо. Очень хорошая бусинка. У меня никогда такой не было.
   — Смотри не потеряй!
   — Что ты! Упаси Боже!
   — Тебе уже не грустно?
   — Нет, теперь все в порядке.
   — А то я могу тебе еще что-нибудь подарить. — Катя сунула руку в карман, долго шарила там, что-то вынимала, опять прятала, а Шихин смотрел на нее и будто впервые видел перекошенные, исцарапанные очки, застиранное платье, стоптанные тапочки, у которых он сам срезал носки, чтобы они не были тесны, и теперь пальцы у Кати торчали не только из колгот, но и из тапочек. «Ничего, — подумал Шихин, — в одинцовском саду она и босиком сможет бегать».
   — Что ты на меня так смотришь? — спросила Катя.
   — А как я смотрю?
   — Будто первый раз увидел и не знаешь, кто я такая.
   — Нет, что ты... Я просто... любуюсь.
   — А если уйду, ты опять будешь грустить?
   — С такой бусинкой разве можно!
   — Почему ты не смеешься?
   — Ха-ха-ха!
   — Разве так смеются...
   — А как смеются?
   — Весело.
   — Ну, покажи как, — попросил Шихин.
   — Нет, — Катя покачала головой. — Сейчас не получится. У меня сейчас нет никакого смеха. И вчера не было. У меня, наверно, уже целый месяц нет смеха.
   — Подумаешь — месяц! У меня, кажется, вообще нет смеха. Хочешь, я подарю тебе одну вещь? — Шихин вынул из кармана подобранную на улице ручку.
   — А она пишет?
   — Конечно. Стал бы я тебе се дарить, если бы она не писала... Вот смотри, — подняв с пола клочок бумаги, он нарисовал на нем рожицу и протянул Кате вместе с ручкой.
   — Спасибо, — сказала она. — Только ты все равно не развеселился.
   — Ничего, я исправлюсь, — заверил Шихин. — Вот увидишь. Ты меня даже не узнаешь — я буду хохотать, вертеться на одной ноге и выкрикивать глупые слова.
   — Тебя накажут, — сказала Катя. — Так нельзя. Ты уже большой.
   — Кто накажет?! — вдруг закричал Шихин. — Кто?
   — Кто-нибудь накажет, — и Катя отправилась на кухню. Шихин слышал, как она рассказывала Вале, что папа грустит, но она его вылечила, подарила бусинку и он немного повеселел. Та почти не слушала ее, торопясь наварить картошки, стушить капусты, нарезать огурцов — приготовить стол. Скоро должны были подойти друзья.
   Прижавшись спиной к теплой батарее, Шихин осматривал квартиру и впервые поражался ее убогости, безуспешным своим попыткам придать жилью хоть сколько-нибудь пристойный вид. Они с Валей красили стены, передвигали мебель, вешали занавески, но только теперь Шихин понял, что ничего не добились. В стенах торчали гвозди, на которых еще вчера висели фотографии, календари, рисунки, остался светлый прямоугольник детской кроватки, овал от керамической тарелки. Теперь, когда вынесли стулья, стол, диван, обнаружились елочные иголки, осыпавшиеся еще в январе, угол, залитый чернилами, нашлась даже черная ладья, которую Шихин безуспешно искал несколько лет. Окно без штор казалось неестественно большим, и слабое солнце высветило самые дальние, заветные углы жилища, заполненные каким-то дешевым мусором. И Шихин казался себе таким же ненужным и выброшенным, как эти клочки бумаги, сломанные игрушки, осколки новогодних шаров. Он переводил взгляд с одного предмета на другой, не торопясь расставаться со своими невеселыми мыслями.
   А впрочем, какие мысли! Никакие мысли в эти минуты не беспокоили его. Было паршивое настроение, была какая-то растерзанность в душе и... прозрение. Он понял, что к тридцати годам ни к чему не пришел, никем не стал, не сделал ничего стоящего, да и сделает ли? Уж коли эта разнесчастная газетенка вышвырнула без всякого сожаления и продолжает выходить как ни в чем не бывало, то о чем говорить, о чем? А ведь работа в ней, святая дурь, казалась смыслом жизни, счастливо обретенным шансом, деятельностью! О Боже, деятельностью, которой он готов был отдавать и отдавал силы, время, жизнь!
   А ведь он обманывал людей, убеждая их в том, что они могут добиться правды, справедливости, достоинства. Шихин рассказывал им нравоучительные истории о том, как кто-то чего-то доказал, и призывал читателей следовать примеру этого несгибаемого человека. Шихин говорил — смотрите, вот он ни перед чем не остановился и выстоял. И люди шли, как идут бараны за сонным и жирным своим собратом, который уже столько лет водит их в загон, где начинается бойня. В последний момент поводырь уходит под перекладину, она опускается, и стадо оказывается перед людьми с ножами на изготовке.
   Шихин полагал, что он отстаивает истину, а оказывается, он просто служил поводырем.
   Он говорил читателям — смелее! Они шли за ним и сгорали. Его не винили, потому что он говорил правду. Но правда эта была и с общего пользования. К ней прорывались единицы, и путь к ней был усеян трупами.
   Спокойно, Митя, подумал Шихин. Хорошо, что пробивались хоть единицы. Жертвы? А чего дельного можно добиться в мире без жертв? Пусть жертвы. Зато не исчезло само понятие правды. А люди, прошедшие через унижения, обретали новую ценность. Для общества? Да, для того общества, которое обошлось с ними столь...
* * *
   Раздался звонок, и Шихин поднялся встречать гостей. Они пришли шумной, говорливой толпой, видимо, собрались заранее или у подъезда поджидали друг друга. Кто-то нетерпеливо заглянул в комнату, надеясь увидеть накрытый стол, но стола не оказалось, и оживление быстро пошло на убыль. Но Шихин знал, что друзья, в эти минуты так в нем разочарованные, скоро утешатся и опять полюбят его — едва он попросит кого-нибудь пройти на балкон и вынуть стынущие в мокром снегу бутылки. Прощание происходило до Указа о борьбе с пьянством, поэтому Автор беззаботно сообщает об этих невинных подробностях, простодушно надеясь, что редактор и нынешнюю пору гласности пропустит его шалости, если, конечно, гласность сохранится ко времени опубликования этой истории, если, конечно, дойдет до этого, если, конечно...
   Чтобы соорудить стол, пошли на старый испытанный прием — сняли с петель дверь, положили ее на две кухонные табуретки и накрыли газетами. Осталось принести бутылки с балкона, картошку, капусту, колбасу из кухни, осталось расположиться вокруг на ведрах, на стопках журналов, на корточках. Самые чинные остались стоять, чтобы не мять штаны, не делать пузырей на коленях. Тем лучше — не задержатся слишком долго, а нам не придется тратить бумагу на описание этой в общем-то незначительной сцены, совершенно не обязательной для дальнейшего повествования. Единственная цель Автора — назвать новые имена, поскольку с газетчиками мы попрощались и возвращаться к ним у него нет ни малейшего желания. Да и надобности никакой. Они — отработанный материал. И не только для нас. С годами все яснее и убедительнее обнаруживается какая-то зловещая закономерность — люди, хоть несколько лет проработавшие в таких вот захудалых газетенках, вложившие в них пыл юности, жар молодости, здравое и разумное тщеславие, через годы действительно превращались в людей со своими хитренькими истинами, тлеющими обидами, с целями, достигая которых хочется что-нибудь над собой сотворить. Но и здесь их хватало лишь на то, чтобы попросту напиваться время от времени самым зверским образом, объясняя это своей незаурядностью, черт подери!