Монолит веры, с одной стороны; с другой - бесконечные диспуты, будто кто-то хочет эту веру поколебать. Таково средневековье: уверенное в себе, молчаливо основательное, но и бесконечно петушащееся, острое на язык, ежесекундно готовое обнажить шпагу спора, клинок словесно-аргументированного человеческого жеста в угоду и во имя смысла, в который должно уверовать. Беспредметное словопрение и есть предмет, владевший всеми помыслами средневекового ученого человека. Беспредметное? Но влекущееся к запредельному смыслу, должному воплотиться в последнее слово спора. Споры о бесспорном. Обсуждения необсуждаемого. И потому о чем угодно. Обо всем, возвысившемся до безглагольного Ничто.
   Именно так - диспутами о чем угодно - назывались дискуссионные апофеозы университетской учености. Disputarlo de quodlibeta, или disputatio quodlibetaria. Только в год раз! - Как в Париже или Гейдельберге, например. Две недели публичного торжества изощреннейших элоквенций. Поджаро-голодные диспутанты (диспуты эти приходились аккурат либо на вторую неделю Рождественского поста, либо на третью и четвертую - Великого) на виду у всего университетского сообщества представали рыцарями слова - отточенного, бескомпромиссного. И... бессмысленного? Нет, ибо мыслью был весь этот праздник великого краснобайства; праздник, затеянный во имя мысли, так и не нашедшей себе места в этом пиршественном изобилии умнейших и ученейших слов. Диспут о чем угодно - ученая жизнь в ее торжестве, которою жило в эти четырнадцать дней ученое сословие университета.
   "И грянул бой... "
   Жар словесной баталии обязан был контрастировать с бесстрастною стужей академических оборотов, вроде: "не нахожу истинным", "это недопустимо", "немыслимо", "невероятно". Идеологического свойства ярлыки, вроде: "еретик", "подозрительной веры", "заблудившийся в вере", площадная брань, лексика кухни, топика телесного низа категорически воспрещались неукоснительной инструкцией ведения всякого уважающего себя кводлибетария.
   Подумать только, даже ослом нельзя было назвать своего противника. Правда, и тогда тоже умели обходить запреты. Называли, конечно, и ослом, и разным прочим. Но важно, что запрещалось.
   Сейчас последует пространное, но выразительное описание одного такого "чего-угодного" диспута, данное историком Гейдельбергского университета Торбеке (1886):
   "Диспутационный акт выглядел большим парадом, в котором выставлялось налицо все оружие знания и диалектики и где представлялся случай наблюдать весь тот запас или объем духовных сил, которым обладает основополагающий факультет. Все учебные занятия, даже лекции на самом высшем факультете теологическом, приостанавливались на это время. Из магистров факультета искусств, которые не приобрели еще высшей ученой степени на каком-либо из высших факультетов, выбирался один, который как умеющий диспутировать о чем угодно (disputaturus de quodlibet, quodlibetarius) брал на себя нелегкий труд вести двухнедельные, а иногда и более продолжительные прения, отражая всякое нападение всякого магистра в областях самых разнообразных знаний. Хотя известная подготовка была не невозможна для него, так как сам он мог наметить темы (tituli) или области, из которых должен быть почерпнут материал для словесной борьбы, хотя коллеги - его будущие противники - под страхом штрафа обязаны были сообщить ему свои тезисы за два дня до начала диспута, но этим намечалось лишь общее направление материала, и державшая в ажитации возможность внезапных натисков и непредвиденных возражений оставалась все-таки настолько значительною, что диспутант должен был употребить всю силу своего умственного напряжения и стать лицом к лицу с мудреною задачей. Для разрешения ее устраивалось одно из самых странных зрелищ в жизни схоластического университета. Большая зала школы артистов переполнена публикой; магистры искусств, которым предстоит оппонировать, садятся на своих скамьях, по обе стороны кафедры. Декан, которому принадлежало высшее наблюдение над ходом целого акта, находится налицо; тут же и кводлибетарий (чего-угодник, если можно так выразиться), которому предстоит испробовать свое диалектическое искусство. Ректор занимает почетное место. Педеля, с серебряными "скипетрами" в руках, стоят возле него. Особые места занимают доктора высших факультетов в строгом порядке рангов. Возле них теснятся бакалавры искусств, а за бакалаврами толпятся массы школяров. Вот педеля приглашают к спокойствию, и виновник торжества всходит на кафедру, произносит речь, в которой приветствует собрание, приглашает молодежь к дисциплине и порядку и вызывает противников начать свои нападения. Если ректор принадлежал к факультету артистов, то он и начинал, за ним декан, после декана магистры в порядке старшинства службы, наконец, остальные, желавшие отличиться пред целою корпорацией. Каждый старался установить свои положения в строго логической форме, извлечь из них выводы и развить аргументы. Кводлибетарий должен был всякому возражать. Он ловил и утилизировал для себя всякий формальный промах противника, всякое его прегрешение против правил логики и диалектики, уверенный, что и за каждым словом его самого следят с тем же напряженным вниманием. Это был умственный турнир, конечная цель которого, очевидно, не в том состояла, чтобы содействовать раскрытию истины или найти новое научное познание, а в том, чтобы ослепить противников искусными диалектическими приемами и заставить замолчать ловкими нападениями".
   Другой историк того же университета Гауц (1862) рассказывает: "Чего-угоднику" приходилось аргументировать на обе стороны или защищать противоположные мнения, смотря по тому, в какую форму желательнее было оппонентам облечь свои возражения. Если, например, первый оппонент утверждал, что люди суть животные, quodlibetarius должен был опровергать это, а если другой оппонент ставил тезис: "люди не суть животные", quodlibetarius должен был и это опровергать, чтобы показать свою ловкость в диспутировании. Усердному слушателю подобных словопрений, не имевшему еще степени магистра, представлялись тут многочисленные образцы искусной речи, примеры для подражания. Опасности скучного однообразия старались избегнуть таким образом, что к дебатам привлекались все новые и новые предметы: каждый новый оппонент старался вступить со своим тезисом в незатронутую область. Так, например, после борьбы, продолжавшейся целый день, по вопросу о том, может ли быть оставлена проповедь Слова Божия ввиду запрещения светской власти, спор, с целью оживления внимания, переводился на то, могут ли демоны и силы тьмы быть связываемы заклинанием, или допускаются ли поединок и турнир по каноническим законам. Но интерес, как видно, поддержать было нелегко. Чтобы удержать школяров в собрании до конца диспута, было установлено, что, по разрешении всех поставленных магистрами вопросов, бакалавры и школяры могут предлагать вопросы шуточного и юмористического свойства. И вот другой дух начинает царствовать в почтенном собрании: люди, которые раньше с серьезными лицами следили за ходом диспута, не только разражаются смехом, но приходят в чисто масленичное настроение. Запрещалось, правда, ставить вопросы, противные добрым нравам и предосудительные; но и то, что с точки зрения средних веков представлялось дозволенной шуткой, на нынешний взгляд показалось бы слишком пряным... Вопросы брались из обильной приключениями жизни штудирующей молодежи, например, de fide meretricum (о верности проституток), или de fide concubinarum in sacerdotes (о верности наложниц священникам). Хотя магистр - quodlibetarius - и старался напирать на морализующее и предостерегающее в отношении к молодежи действие подобных сюжетов, но в сущности все это было преисполнено грязи, как, например, речь о попе, который навестил дочку булочника, затем, скрываясь от конкурента, забежал в свиной хлев и на вопрос вошедшего туда булочника: "Кто там?" ответил: "Никого кроме нас... "
   Самых боевых петухов награждали "натурой" - кому новые сапоги, кому новый берет, а кому новые перчатки. Так воспарившие над вещами и потерявшие эти вещи слова, которыми эти вещи назывались, странным образом оплотнялись, воплощались, овеществлялись: в дареные берет, сапоги и перчатки.
   Если бы, однако, кто-нибудь застенографировал эти блистательные - о чем угодно - тирады, а потом сравнил бы эти стенограммы с письменными сочинениями этих же элоквентов, он увидел бы, что тексты для глаза оказывались пустыми. И не только. Они были вялыми, лишенными магнетической силы слова, бывшего на слуху и предназначенного для слушания - не всматривания в него. Коль не было предмета, то не было его нигде - и в квазиопредмеченном слове, как будто бы воплощенном на плотном пергаменте манускрипта вялой рукою красноречивого писателя.
   Но вправду ли таким уж пустым было сие занятие?
   Кводлибетарная традиция охранялась тщательно как гербовый, фамильный знак этой удивительно словоохотливой эпохи. Любой мало-мальски неуважительный отзыв о кводлибетарии университет отвергал решительнейше. Когда в Вене (XV век) некий магистр Христиан фон Траунштейн попробовал было намекнуть на пустоватость этих словоговорений, ученое сословие факультета немедленно ощетинилось, изгнав смельчака из своей среды. Как говорится, им это сразу не понравилось. Только публичное покаяние помогло этому критику возвратиться в свой университет.
   В самом деле, неужели только ради поговорить-поспорить все это празднично валяло дурака и духовно пировало? Ясно, что ради последнего смысла, одного-единственного, робкого и ранимого слова, слова-смысла, коему так и не находилось места в речениях тех, кому все темы и все предметы мира по зубам, по уму и по плечу. А священному слову так и не суждено было там уместиться. Мало и зело ничтожно. И потому всеобще велико - всевластно, всепоглощающе. Тысяча чертей на кончике иглы - пожалуйста! А слову молчащему, нищему слову - места нет.
   Таким вот чего-угодным образом, собственно, и восстанавливалось величие священного, хотя и малого в своем одиночестве, слова.
   Слово от слишком вольных с ним обращений обезбоживается, ибо словесное "чего-угодничество" в конечном свете - хорошее начало эрозии души, духа, ума. Обезбоженное, полое слово. Настолько полое, что и отбросить его вовсе уже не жаль. Но это будет не сразу и не вдруг - где-то, может быть, к XVI веку (если, конечно, закрыть глаза на флорентийское чудо - Ренессанс XIV столетия). А пока рассказывают о некоем Симоне, возбудившем ученый Париж тем, что "столь ясно, столь изящно и столь канонически" с легкостью необыкновенной разрешал, казалось бы, вовсе неразрешимые вопросы. Речь шла о святой Троице. Когда потрясенная публика стала просить ученого диалектика записать все, им сказанное, для потомства, гордец-пустобрех воскликнул: "О Иисусе! (О Iesule, Iesule!) Как много содействовал я укреплению и превознесению твоего закона! А ведь захоти лишь я выступить против него, я сумел бы ниспровергнуть его еще более сильными резонами и аргументами!" Бедный Христов закон, над которым сжалился-таки всеученейший схоластик! Легенда, впрочем, утверждает, что лишь произнес Симон эту нагловатую речь, как сей же миг онемел. - Засценический смысл вышел на сцену во всей своей мощи и ничем не остановимом всесилии. (Вышел в притчевом варианте, конечно, что, впрочем, существа дела не изменило.)
   Верно: слово обезбоживалось, но обезбоживался и мир вещей, оставшихся без имен, объективно представ перед бывшим средневековым человеком, не без любопытства взглянувшим на этот мир - теперь уже достаточно чуждый. Пришлось вновь наименовывать все вещи мира, но прежде изучать их самих. Но это уже Новое время и новый тип учености - результат исторического преобразования учености средних веков. Опять заглянули вперед. До времени заглянули. Об этом - речь впереди.
   А пока в высшей степени полнословное, священнословное "пустословие". Может быть, наихарактернейший, священно кводлибетарный феномен средневековой учености.
   Техника ученого дела, разработанная университетскими корпорациями, гомологически воспроизводится в организационных учительско-ученических структурах цехов средневековых ремесленников, в организационной "педагогике" купеческих гильдий.
   Договор передачи сына в ученики: "Я, Иоганн Тойнбург, старый бюргер города Кёльна, объявляю всем, что отдаю благопристойному мужу, золотых дел мастеру Айльфу Бруверу, моего законного сына Тениса, изъявившего на это свое согласие, для изучения ремесла золотых дел мастера в Кёльне. Тенис обещает верно служить вышеуказанному Айльфу Бруверу восемь лет без перерыва... Мастер Айльф обязан кормить моего сына все вышеуказанные восемь лет. Я же... Иоганн, обязываюсь все восемь лет честно одевать его. Если случится, что... Тенис, сын мой, умрет в течение первого года этих восьми лет, то... мастер Айльф обязан вернуть мне восемь гульденов из тех шестнадцати гульденов, которые я дал ему теперь вперед... Если случится, что я... Тенис, убегу от Айльфа, моего мастера, и стану самостоятельно заниматься вышеуказанным ремеслом до истечения восьми лет, то я обязан уплатить мастеру Айльфу штраф в сорок два гульдена".
   Еще один договор. Подмастерье "Фелизо Бландэ... нанялся к Дени Буто каменщику, обещаясь служить ему с настоящего дня еще один год в ремесле каменщика за плату в количестве восьми су и девяти денье в месяц, каковую сумму названный Буто обязуется выдавать ему в конце каждого месяца. Кроме того, названный Буто обещается хорошо и честно содержать Бландэ, поить его, кормить и дать ему в продолжение его службы две рубашки и две пары сапог для носки".
   Или вот: "Если подмастерье допустит нерадение в работе, данной ему мастером, то последний вправе за каждый такой случай вычитать шиллинг из его жалованья".
   Конечно, самое учебное дело здесь не регламентируется, зато дотошно воспроизведены материально-денежные условия, в которых предстоит осуществляться учительско-ученическому делу в стенах цеховой корпорации. И это тоже правила-приемы. Специфика ремесленного дела, ориентированного на изготовление не отделимой от мастера вещи, понятно, видоизменяет и учебный процесс. При этом, конечно же, и поведенческие инструкции выглядят меркантильнее университетских установлений. Но пока нам важна общность университетской учености и учености ремесленной. Обратите внимание: расписано в этих договорах все то, что вокруг да около. Но то, ради чего все это, - за текстом договорных обязательств. И не только из-за цеховой секретности ремесленных приемов. Опять-таки: знание об умении изготовить вещь несоизмеримо меньше смысла, в это умение не вмещающегося. Смысл за строкою - между строками. Но на него указано.
   Корпорация ремесленников - объединение внешне социально одинаковых, как бы неотличимых в их причастности к божественному, единственно творческому образцу. На самом же деле каждый из них уникален, единствен, личностно неповторим, как неповторим и уникален засценический смысл, не умещающийся в прием, выходящий за пределы всех и всяческих, призванных все исчерпать, приемов. Но сам прием универсален. Универсальна и система приемов.
   Корпоративный мир ремесленного цеха и большой мир "клиентов" средневекового ремесла взаимно учатся друг у друга, учат друг друга. Это тоже отмечают соответствующие установления. Вот совсем немногие выдержки из "Правил суконного производства в Шалоне" (XIII век): "Соглашением граждан-суконщиков Шалона записано, сделано, поставлено и указано следующее:
   ... Следует сжигать полотнища, пригнанные одно к другому, причем одно хуже другого. - Нельзя делать сукна зеленого, коричневого, синего и красного; в шерсти этих цветов не полагается.
   Нельзя вырабатывать никакого сукна вне своего дома...
   Никто не может и не должен продавать местную шерсть за шерсть английскую...
   Нельзя продавать никакого деревенского сукна под именем Шалонского...
   ... Я, мастер Симон де Мезон, и Жан Понтуаз, оба королевские хранители в Шалоне, на просьбу всех Шалонских суконщиков и ради пользы суконного дела, как они говорят, приложили к настоящей грамоте наши печати для того, чтобы отныне и впредь дело это было крепко и прочно".
   Социальная экспансия ремесленной учености, но учености, теснейшим образом привязанной к делу - суконному делу. И географическая экспансия тоже: ученичество - странствие - мастерство (у Гете - Вильгельм Мейстер: Мастер сперва учился - "Годы учений", а потом странствовал - "Годы странствий"). Цех (французское universite) - полный синоним университета. А кводлибетарного произвола нет и в помине. Зыбкое слово ученых говорений обретает крепость и прочность дела ("чтобы... дело это было крепко и прочно"). Смысл отвердевает, костенеет, готов стать равным сумме приемов. Но это - опять-таки ситуация кризиса: XIII век.
   Вместе с тем ритуально-игровой характер ремесленной жизнедеятельности выявляет себя в этимологических потемках слова-термина (сродни схоле). Zeche - попойка, пирушка; guild (древнеанглийское gild) - жертвоприношение; древнескандинавское gildi - пир, празднество; но и платеж, стоимость. Университет - цех - гильдия. Единство игрового слова и серьезного дела восстанавливается. Именно потому восстанавливается, что под сводами мастерской ремесленника звучит - по-прежнему звучит - творческое, образцовое слово бога. Крепкое и прочное. Куда уж прочней! А ремеслом схватывается лишь в указующем чаянии; в возможности.
   Купеческие корпорации - гильдии - тоже учили правилам хорошего тона горожан-покупателей. Вот текст, запрещающий трогать руками выставленные на продажу продукты (Дортмунд, XIII век): "Если какой-нибудь горожанин наш, находясь на нашем рынке, желает купить свежее мясо или свежую рыбу, он должен сказать торговцу: переверни мне вон ту рыбу, или: переверни мне вон то мясо, но отнюдь не должен трогать собственной своей рукой. Если же тронет и уличен будет двумя очевидцами, то без всяких возражений уплатит 4 солида".
   Я сказал "учили правилам хорошего тона". И сказал не точно, будто XIII век - какой-нибудь XIX. Не трогать не потому, что неприлично, а потому, что свято. Свежее - живое - священное. Только через посредника-торговца, знающего правила.
   Инструкции, инструкции, инструкции... Тридцать пять тысяч одних инструкций. Все учат друг друга и друг у друга учатся. Но по очереди: попеременно и порознь. Все учители и ученики, но никогда в одном и том же отношении.
   Школа: повсеместно, всегда.
   Так что же? Прочерчены контуры специфически средневекового феномена, имя которому "ученый человек средних веков"; ученый книгою и приобщающий к ней других. Прочерчены пока что пунктирно, как это только и может быть при первом, поверхностном, касании эмпирически данного исторического материала. Пока только тень изучаемого (искомого?) образа культуры. Прежде чем двинуться дальше, нужно выявить особенности мышления, поддерживающего эту ученость и вместе с нею и ее носителя - ученого книжника этих самых средних веков.
   УЧИТЕЛЬСКИЙ ХАРАКТЕР средневекового текста очевиден. Он есть прежде всего строжайшее рецептурное предписание: как поступить, что делать, не отступая ни на йоту от указующих велений учителя.
   Любой средневековый текст есть, в сущности, рецепт - неукоснительная форма деятельности.
   Рецептурный, научающий характер средневекового мышления фундаментальная его особенность.
   Какова же природа этой рецептурной поучительности? Идея рецепта - это идея приема. Рецепт операционален. Он дробим на отдельные действия. Рецепт как регламент деятельности обращен на вещь. Но в рецепте присутствует и личностное начало. Вещь не противопоставлена индивиду. Применительно же к рецепту средневековому можно сказать, что, растворенный в коллективном субъекте, индивид проявляет свою личностную особость лишь постольку, поскольку ощутил себя частицей субъекта всеобщего. Только тогда его личное действие вспыхнет неповторимым узором, но на ковре, который ткут все ради всевышнего. Иных путей проявить себя нет. При этом слово зрится, а вещь - за кадром и дана в слове; во всяком случае должна быть дана в слове, в действии мастера, стать его продолжением, обратиться в средство ради цели - смысла. Прием - ради наведения на смысл. Здесь-то и обнаруживается - с самого начала - глубинная противоречивость рецепта: сумма приемов - алгоритм, готовый быть переданным учителем ученику; личный же опыт мастера непередаваем, хотя и отпечатлен в вещи. Вместе с тем вся вещь - предмет научения. Во всяком случае, таково исходное предположение.
   Иначе с рецептом античным. Августин (IV-V века): "Смешно, когда мы видим, что языческие боги в силу разнообразных людских выдумок представлены распределившими между собой знания, подобно мелочным откупщикам налогов или подобно ремесленникам в квартале серебряных дел мастеров, где один сосудик, чтобы он вышел совершенным, проходит через руки многих мастеров, хотя его мог бы закончить один мастер, но превосходный. Впрочем, иначе, казалось, нельзя было пособить массе ремесленников, как только тем, что отдельные лица должны были изучать быстро и легко отдельные части производства, а таким образом исключалась необходимость, чтобы все медленно и с трудом достигали совершенства в производстве в его целом".
   Но именные производственные ведомства богов-олимпийцев еще не делают древние рецепты личностными. Умение кузнеца - всех кузнецов - в подражании главному мастеру кузнечного дела Гефесту. Античный мастер-универсал обходится без дотошных предписаний, определяющих каждое его движение, заключаемое в прокрустову матрицу рецепта. Он свободен от рецептурной скованности, потому что его универсальное мастерство предполагает многовековую сумму рецептурных приемов, овладев которыми только и может состояться мастер-универсал. Вот почему естественны максималистские требования Полиона Витрувия (I век до нашей эры) к рядовому архитектору, который "должен быть человеком грамотным, умелым рисовальщиком, изучить геометрию, всесторонне знать историю, внимательно слушать философов, быть знакомым с музыкой, иметь понятие о медицине, знать решения юристов и обладать сведениями в астрономии и небесных законах". Лишь спустя двенадцать столетий Альберт Великий (XIII век) ощутит не столько комментаторскую, сколько творческую функцию мастера: "Архитекторы разумно применяют знания... и к материи, и к форме, и к завершению вещи, а ремесленники же работают приложением форм к действительности". XIII - рубежный, кризисный век: сумма знаний как склад объективированных приемов. Мастер - отдельно, а его изделие - тоже почти уже отдельно. Во всяком случае, такова тенденция.
   Единство бога, человека и природы, запечатленное в античном сознании, обернулось в христианском миросозерцании противостоянием бога и мира, духа и плоти; но - скорее - противостоянием влечения, нежели разрыва. Поэтому это противостояние выступает лишь в принципе - в форме проповеднического витийства. Бытийство средневекового мастера сближает дух и плоть. Идея Логоса - личность Христа - может показаться иерархически разъятой, но лишь в периферийных своих проявлениях. Христос специализирован и как будто представим в облике своих представителей - покровителей цехов, местных святых. Возможна и прямая ориентация на Христа (жизнь-подражание Франциска Ассизского). Вновь учительское действо. Но дело здесь куда серьезней. Христос - медиатор? Конечно же, нет! Всесилие, но в сей же миг наибессильнейшее бессилие. И все это купно, личностно, цельно. Образец, лично и неповторимо осуществленный в собственной душе. Мастер всемогущий и, одновременно, не умеющий ничего. В результате - вещь, выпестованная всеобщезначимыми приемами, но и отмеченная личным индивидуально-артистическим тавром мастера. Сама идея учительства здесь радикально раздваивается. Приемы мастерского дела-слова бессчетных элоквенций - всесильный инвентарь для наведения на нищий, немощный смысл, имя которому ничто, равновеликое - в силу причащения к абсолюту - Всему. Но все это еще предстоит показать: секрет конкретной операциональности средневекового рецепта; но и секрет его священности, ни в какое нормативно-артистическое мастерство не укладывающейся. Чаяние же учителя уложить, вместить, вогнать.
   Легко увидеть в средневековом рецепте только способ овладеть тем или иным ремеслом, панацею от всех бед варварских разрушений. Но это значит отметить лишь один аспект - не главный. Можно ведь сказать и так. Опомнившийся варвар, обозрев им же созданные обломки римской культуры, должен начинать сначала. Всему учиться заново. Но у кого? У тех немногих мастеров, редких, как последние мамонты, которые еще сохраняют античное универсальное умение. Поэтому наказ мастера - не каприз. Это единственно необходимое установление: не выполнишь, так и останешься никчемным недоучкой. Вот почему авторитарно-рецептурный, учительский характер средневековой деятельности - не просто орнаментальная ее особенность. Такого рода рецептурность, равнозначная первоначальной специализации, неизбежна в отработке простейших навыков предметной деятельности - нужна узкая специализация, доходящая, однако, до удивительнейшей виртуозности в изготовлении конечного продукта труда (или отдельной, относительно самостоятельной, его части). Уместить на кончике иглы тысячу чертей - для средневекового мастера-виртуоза фокус нехитрый. Буквальное следование авторитету - залог подлинного мастерства. Трепетный пиетет перед авторитетом - верный способ хоть чему-то на первых порах научиться. Но так можно объяснить появление рецептурно оформленных кодексов предметной деятельности для всех эпох. Исчезает рецептурность средневековая, усыхая до рецептурности вообще.