Операция началась. Острым скальпелем хирург сделал первый разрез. В коридоре, над дверью операционной, зажглась надпись: «Тише! Идет операция!»
   Только иногда хирург отрывисто бросал какие-то слова, и его помощник и сестры — тоже в белых халатах, белых шапочках и марлевых повязках на лицах — подавали ему нужный инструмент или сжимали кровоточащие сосуды специальными зажимами. Да изредка слышалось звяканье металла — это хирург опускал использованные инструменты в никелированный бачок или ассистент бросал извлеченные из раны осколки мины в широкий металлический тазик.
   Операция продолжалась уже больше часа. Наконец хирург на минуту приостановил свой напряженный труд. Крупные капли пота блестели у него на лбу.
   Сестра подала ему иглу, и он снова склонился над распростертым на столе телом Леонида.
   Хирург так углубился в работу, что даже напевал что-то про себя. Казалось, он вовсе не слышит, как за окном воют сирены, оповещая ленинградцев об очередной воздушной тревоге.
   Это был один из самых известных советских хирургов — профессор Кулик. Леонид, конечно, не знал, что вчера после утреннего обхода молодой профессор Степан Тимофеевич Рыбников собрал у себя лучших врачей госпиталя и вместе с ними обсуждал, как лучше лечить Кочетова.
   «Как предотвратить ампутацию?»
   Степан Тимофеевич позвонил своему учителю — профессору Кулику. Кулик, по горло занятый работой в двух госпиталях и обучением студентов, приехал в тот же вечер. Он осмотрел Кочетова и сразу предложил сам сделать сложную операцию. И вот теперь, склонившись над Леонидом, профессор тщательно сшивал разорванные сухожилия, соединял поврежденные сосуды и нервы.
* * *
   Тридцатого августа, через двадцать пять дней после операции, с руки и плеча Леонида были окончательно сняты бинты.
   Операция прошла блестяще, но все-таки Кочетов содрогнулся, увидев свою тонкую, со сморщенной кожей и дряблыми мускулами, израненную руку. Она, как и прежде, висела плетью, не сгибаясь ни в локте, ни в кисти. Пальцы, сведенные судорогой, были намертво сжаты в кулак. Разжать этот кулак Леонид не мог: нервы, управляющие движением кисти, были парализованы. Профессор Кулик извлек из руки и плеча пять осколков мины, но под лопаткой осколок еще оставался. Он глубоко проник в тело, и врачи решили его не удалять. Потребовалась бы сложная операция, а опасности для организма осколок не представлял.
   Леонид долго глядел на свою руку и горько усмехался. Да, врачи сделали все, что могли. Честь им и слава — они спасли руку от ампутации. Но что толку? Зачем ему эта безобразно висящая плеть? Какая разница — есть у него рука или» нет, раз она все равно неподвижна?
   Часами простаивал Кочетов у госпитального окна, выходившего в узкий переулок. В доме на противоположной стороне переулка на всех окнах белели наклеенные крест-накрест бумажные полоски. По вечерам окна затягивали одеялами и шторами, переулок погружался в темноту. Днем мимо госпиталя торопливо проходили озабоченные ленинградцы с противогазами через плечо. То и дело громыхали трехтонки, в которых вплотную друг к другу стояли девушки с лопатами в руках: они ехали за город копать противотанковые рвы. По сигналу воздушной тревоги переулок сразу опустел.
   Тревожные мысли все сильнее охватывали Леонида.
   На крыше противоположного дома, возле широкой кирпичной трубы, построили навес из досок и старых листов кровельного железа. Под навесом поставили скамейку. По сигналу воздушной тревоги из чердачного окна на крышу вылезали два паренька лет тринадцати-четырнадцати с противогазами и огромным биноклем. Стоя под навесом, они насупившись разглядывали небо.
   «Даже школьники, — хмурился Кочетов, подолгу наблюдая за этими пареньками. — Даже школьники помогают... А я?»
   В подворотне дома сидела пожилая женщина в платке и очках. Она все время что-то вязала: спицы так и мелькали в ее руках. Едва раздавался сигнал, она откладывала вязанье и деловито загоняла прохожих в бомбоубежище.
   «И старухи тоже», — думал Кочетов.
   Правда, он ни в чем не мог упрекнуть себя. Честно выполнил свой долг, не хуже других бойцов, лежащих в госпитале. И все же...
   «Они скоро покинут койки, снова возьмут в руки оружие. А я? Даже выйдя из госпиталя, я останусь наблюдателем. Инвалид! Все. Точка».
   Ночью, когда вся палата погружалась в сон, он подолгу лежал, глядя в темноту, без конца вороша одни и те же невеселые думы. То в том, то в другом конце палаты слышалось бормотанье, шум. Один из раненых в бреду каждую ночь хрипло звал какую-то Полину. Другой торопливо, бессвязно рассказывал, как его взвод оборонял высоту «224».
   — Ермольчук убит, Табидзе убит. Нас, стало быть, всего четверо. А фрицев — пожалуй, рота...
   Кто-то тихо просил пить, кто-то четким, строевым голосом командовал:
   — По порядку номеров — рассчитайсь!
   Леонид каждую ночь молча слушал бессвязный бред.
   «Инвалид... Я — инвалид», — без конца повторял он себе, будто боялся забыть это.
   А палата продолжала жить своей особой, строго размеренной больничной жизнью. События большого мира врывались в нее свежими страницами газет, знакомым голосом радиодиктора да рассказами сестер о том, что сегодня у Витебского вокзала поймали диверсанта, а вчера с крыши госпиталя видели, как советский летчик сбил немецкий самолет.
   В центре жизни палаты, как это всегда бывает в больницах, было состояние самих раненых. Улучшение или ухудшение здоровья каждого горячо обсуждалось всеми.
   Первым стал поправляться лейтенант Голубчик. Ему разрешили передвигаться, и он подолгу бодро стучал костылями в длинных коридорах госпиталя. От, него больные узнавали, что происходит в соседних палатах, кого вчера доставили в госпиталь и почему вот уже два дня на обед не дают компота.
   Кочетов тоже был «ходячим», но он, в противоположность летчику, целыми днями лежал на койке или стоял у окна. Товарищи пытались отвлечь Леонида от его горьких дум. Лежачие больные нарочно часто обращались к нему с просьбами то сходить за газетами, то узнать, который час, то отнести в почтовый ящик, висевший в госпитальном коридоре, письмо.
   Леонид выполнял все поручения товарищей, но делал это безучастно и даже, идя за газетами или опуская письмо в почтовый ящик, продолжал думать о больной руке.
   Его угнетало сознание своей беспомощности и бесполезности.
   А сводки с фронта были неутешительные. Пятого сентября в палату просочилось тревожное известие- немцы заняли Мгу. Последняя железнодорожная ниточка, связывавшая Ленинград с «Большой землей», порвана. Раненые хмуро обсуждали эту новость, не зная, что она уже давно устарела — всем ленинградцам это было известно еще десять дней назад.
   Все чаще и чаще звучало теперь в разговорах грозное, леденящее слово «блокада».
   Кочетов, лежа на госпитальной койке, много раз перечитывал листок бумаги, принесенный кем-то в палату еще 21 августа. В этот день везде — на столбах, на стенах домов, на рекламных щитах — появились такие листки.
   «Товарищи ленинградцы, дорогие друзья!..» — писали Жданов и Ворошилов. Они призывали всех грудью защищать родной город.
   Леонид перечитывал обращение и мрачно откладывал его в сторону.
   «К сожалению, это не ко мне, — с досадой думал он. — Я уже никого не могу защищать. Наоборот, меня самого, как младенца, должны другие...»
   Он решил не сообщать тете Клаве о своем ранении. Зачем понапрасну волновать ее? И без того сейчас у всех хватает горя.
   Но однажды не выдержал и поздно вечером позвонил домой.
   — Алло! — услышал он в трубке такой знакомый и родной голос тети Клавы. Но теперь он был не бодрым и веселым, как всегда, а усталым, тихим.
   Леонид заранее твердо решил — он только убедится, что тетя жива, здорова, но сам не скажет ни слова. Но, услыхав этот усталый, старческий голос, он чуть не нарушил своего решения.
   — Алло! — повторила тетя Клава. — Алло! Кто говорит?
   Леонид слышал даже, как она пробормотала: «Как плохо стал работать телефон!» — и повесила трубку.
   С каждым днем Кочетов все больше замыкался в себе. Он был хмур, молчалив и все время о чем-то напряженно думал.
   — Хватит тебе мыслить! — сердился лейтенант Голубчик. — Вот еще философ! Давай в шахматы сгоняем?
   Леонид не отвечал.
   Он стал вялым и апатичным. Даже на массаж и электропроцедуры его приходилось загонять чуть не силком.
   «Написать Ане? — иногда думал он. — Может, она у матери, в Ленинграде?»
   Телефона у Ани не было.
   Лежа на койке, вспоминал лицо девушки, ее смех — грудной, глубокий, всегда такой искренний, что невозможно было и самому не засмеяться.
   Он уже совсем собрался написать ей, но потом разозлился на себя.
   «К чему? — сердито думал он. — Зачем тревожить ее? Да и нет ее, конечно, в Ленинграде».
   Вялость, апатия все сильнее охватывали его. Он мог целыми днями лежать на скомканной постели, глядя в исцарапанную кем-то стену. Не спал. Но и не бодрствовал.
   Казалось, ничто, кроме своей болезни, теперь не интересует его.
   Однако вскоре произошло как будто бы совсем незначительное событие, которое сразу все изменило.
   Это было в сентябре. Последние два дня выдались особенно тяжелые. Фашисты совершили первый большой налет на Ленинград. Тяжело раненные тоскливо прислушивались к далеким глухим ударам. Не смолкая били зенитки, озаряя небо красными вспышками разрывов.
   Ночь была лунная. Лейтенант Голубчик хмурился: в такую ночь никакое затемнение не поможет. Весь город, как на ладони, виден немецким летчикам.
   Прикованные к постелям, раненые с опаской посматривали на потолок, с которого при особенно сильных ударах сыпалась известковая пыль и кусочки штукатурки.
   Врачи и сестры нарочито бодро расхаживали по палатам. Врачи уже знали: раненые — даже очень храбрые на фронте — здесь, в госпитале, нервничают во время налетов. Им неизвестно, что происходит «на воле»; тревожно следят они за лицами медперсонала, пытаясь по ним оценить обстановку. Поэтому врачи и сестры старались не показывать и тени страха.
   «Юнкерсы» волна за волной появлялись над сурово притихшим Ленинградом. Отбомбит одна партия и улетит, а вскоре появляется другая.
   Город окутался густой пеленой дыма. Дым был необычный: какой-то сладкий, тяжелый и вязкий. Потом раненые узнали — горели крупнейшие в городе Бадаевские продовольственные склады — сахар, масло, крупа, мука...
   На следующий день воздушные тревоги часто следовали одна за другой: ходячие раненые едва успевали подняться из бомбоубежища после сигнала «отбой», как снова раздавался противный вой сирен.
   Под вечер наступило временное затишье. Леонид стоял у окна. За его спиной послышался быстрый стук костылей, и лейтенант Голубчик весело закричал:
   — Эй, Кочетов, тебя внизу барышня ожидает!
   Лейтенант прибавил еще что-то и загремел костылями, спускаясь по лестнице.
   Кочетов остался стоять у окна.
   «Очередная острота!» — с раздражением подумал он.
   Но минут через десять снизу по ступенькам опять загремели костыли, и лейтенант сердито набросился на Леонида за то, что тот вынуждает инвалида дважды карабкаться по лестнице, это раз, а во-вторых, заставляет ожидать такую хорошенькую девушку.
   Кочетов, все еще недоверчиво косясь на лейтенанта, пошел к лестнице.
   «Неужели Аня?»
   Губы у него вдруг пересохли. Сердце заколотилось гулко, как набат.
   Открыв дверь в приемную, он увидел обтянутую военной гимнастеркой спину высокого худощавого мужчины.
   «Обманул, конечно, этот «голубчик»!» — разозлился Леонид и уже хотел повернуть обратно, но тут мужчина обернулся и, быстро подбежав к Кочетову, крепко обнял его.
   — Николай Александрович! — сказал Леонид.
   Казалось, он вовсе не удивился, будто заранее знал: первым, кто к нему явится после операции, будет именно Гаев.
   Николай Александрович был точно такой же, каким его последний раз видел Леонид месяца два назад в институте. И даже глаза у него были такие же — бодрые и усталые одновременно, и говорил он так же хрипловато, будто и теперь целыми днями спорил с кем-то, кого-то убеждал, что-то доказывал. Только ладонь и пальцы его правой руки были затянуты бинтами.
   — Сядем все-таки! — улыбаясь, сказал Гаев после того, как они минут десять простояли, взволнованно пожимая друг другу руки, расспрашивая о друзьях и знакомых. — Мы с тобой, кажется, товарищи по несчастью, — пошутил он, ловко застегивая левой рукой пуговицу на гимнастерке. — Обоим по рукам досталось! И обоим по правым! А тебе, кажется, крепче всыпали, чем мне, — прибавил Гаев. — Мне фашисты два пальца откусили. Це що ни бида!
   — Не беда, конечно! — иронически согласился Леонид. — Только как вы теперь на лыжах будете ходить?
   — Это уже обмозговано! — быстро ответил Николай Александрович. — И тремя пальцами можно палку держать. А кроме того, я уже разработал особое крепление: приспособил еще один ремень к палке. Так что все в порядке! Жаль только, что не успел я на лыжах к немцам в тыл прогуляться, а уже ранен. Ну, да ничего!
   И Гаев стал рассказывать, какой замечательный отряд лыжников создан сейчас в институте. Двести человек-все, как на подбор! Скорее бы зима настала, а то лыжники злятся, ожидая снега, а трое студентов не выдержали ожидания и ушли в другие отряды.
   Рассказ Гаева об институтских делах и радовал, и раздражал Кочетова. Ему было неприятно сознаваться себе, что он всей душой завидует товарищам.
   — Ну, а ты как? — спросил Николай Александрович.
   — Никак! — отрубил Леонид и нарочно левой рукой поднял и положил на стол свою неподвижную правую руку. Николай Александрович, казалось, не заметил этого резкого выпада. Он продолжал говорить о самых обычных, насущно-необходимых делах и, между прочим, спросил, когда Леонид думает выписываться из госпиталя.
   «Сейчас будет сочувствовать, потом предложит помощь и станет говорить о заботе и внимании!» — ядовито подумал Кочетов.
   Но Гаев не сочувствовал и не предлагал помощи. Услышав, что врачи обещали долго не задерживать Леонида, он обрадованно воскликнул: «Нашего полку прибыло!» — левой рукой ловко вытащил карандаш и блокнот и что-то быстро записал.
   — Це дило! Значит, будешь обучать бойцов плаванию! — уверенно, как что-то само собой разумеющееся, сказал Гаев. — А то мы прямо замотались. Бойцов приводят пачками, а обучать их некому.
   То ли уверенный деловой тон Николая Александровича так подействовал на Кочетова, то ли он и впрямь вдруг убедился, что еще может быть полезен, но настроение его сразу улучшилось. Он даже постарался незаметно снять со стола свою искалеченную руку.
   «В самом деле, зачем я устроил эту «выставку»?» — недоуменно подумал он.
   Но Гаев, который раньше упорно не замечал руки собеседника, лежавшей у него прямо перед глазами, теперь, когда Леонид убрал ее, заговорил именно о его руке.
   — Тренируемся? — улыбаясь спросил он, сгибая и разгибая здоровую руку.
   — Нет! Рано еще, — ответил Кочетов. Ему стыдно было признаться, что тренировку больной руки на лечебных аппаратах предложили начать уже сегодня, но он, считая это бесполезным, отказался.
   — «Тренировка делает чемпиона!» — произнес Гаев. — Надеюсь, не забыл?
   — Не забыл! — ответил Леонид.
   И опять ему стало стыдно. Что с Галузиным? До сих пор, несмотря на все свои расспросы, он так и не мог узнать, где находится тренер.
   «Плохо старался!» — укорил он себя.
   Но расспрашивать Николая Александровича о Галузине не хотелось.
   «Откуда ему знать об Иване Сергеевиче?» — пытался уговорить себя Кочетов, хотя прекрасно чувствовал, что не спрашивает, только стыдясь своей невнимательности к другу и учителю.
   — Жив Галузин, — будто и не замечая его смущения, сказал Гаев. — Жив, но очень плох. Вот у кого всем нам надо учиться: еле дышит, а бодрости не теряет. Даже в зеркальце иногда посматривает: усы ему сбрили, все не может привыкнуть. Рассказывал мне, как ты его на себе буксировал. Большое тебе спасибо, герой! От всех нас спасибо за «казака»!
   — «Спасибо» да еще и «герой»! — окончательно смущаясь, произнес Леонид и подумал: «Знали бы вы, в какой панике был этот «герой» всего час назад!»
   — Где лежит Галузин? — спросил он.
   Но Гаев отказался сообщить адрес госпиталя.
   — Лучше и не пытайся проникнуть туда, — сказал он. — Все равно не пустят. Плох наш «казак», и беспокоить его нельзя. Меня главврач увидел в палате — чуть с лестницы не спустил! И сестре за меня так попало!.. Даже заплакала, бедняжка!
   Стали прощаться. Гаев был уже у двери, когда Леонид подумал, что надо бы спросить, как ему удалось отыскать и его, и Галузина в эти дни, когда суровая военная судьба разбросала людей во все концы страны. И вообще, откуда он все знает о товарищах?
   Но спрашивать было некогда. А Гаев, словно для того, чтобы еще раз подтвердить свою осведомленность, уже из-за двери крикнул:
   — Осколок-то под лопаткой не мешает?
   — Наоборот, даже придает весомость, — пошутил
   Леонид и опять удивился:
   «Откуда он все знает?»
* * *
   С этого момента Кочетова будто подменили. Он вошел в палату, бодро напевая: «Эй, вратарь, готовься, к бою!» Раненые удивленно переглянулись. Но вконец изумились они, когда Леонид позвал сестру, которой всего два часа назад раздраженно доказывал, что у него болит голова и поэтому он не может заниматься какой-то глупой гимнастикой для безруких. Теперь он потребовал, чтобы его немедленно вели тренироваться.
   В кабинете лечебной физкультуры Кочетов яростно набросился на нехитрые аппараты, состоявшие из блоков, гирь и веревочек. Казалось, он хочет за один раз проделать все возможные процедуры и упражнения. Леонид вставлял неподвижную руку в аппарат, заставлявший ее сгибаться и разгибаться в локте, потом спешил к другому аппарату, который поворачивал во все стороны кисть руки, потом переходил к третьему, при помощи которого разрабатывались движения пальцев.
   Седая старушка-врач с удивлением смотрела на этого инвалида. Радостно и нетерпеливо, как ребенок, набросился он на аппараты, будто это новые, интересные игрушки. Прошло десять минут, и старушка-врач вынуждена была остановить не в меру ретивого больного. На первый раз больше тренироваться не следовало.
   «Вероятно, он надеется, что эти аппараты вернут ему руку», — с сожалением подумала врач, тщательно осматривая раны Леонида.
   Она ничего не сказала Кочетову, но с горечью подумала, что аппараты в этом случае почти бессильны. Они могут только немного развить мускулы, но свободно двигаться рука все равно не будет.
   С этого дня Леонид зачастил в кабинет лечебной физкультуры. Долгими часами без конца повторял одни и те же упражнения, терпеливо перенося острую боль, возникавшую в локте и кисти при каждом сгибании и разгибании руки.
   Он будет работать, его ждут будущие разведчики и десантники, которых нужно научить быстро и бесшумно преодолевать водные преграды, плыть в темноте одетыми, с оружием.
   А сводки с фронтов становились все тревожнее. Наши войска отходили в глубь страны. Город за городом захватывали фашисты. 22 сентября радио сообщило: наша армия оставила Киев.
   Взрывной волной в госпитале выбило почти все стекла. Окна пришлось забить фанерой. Из окна с уцелевшим стеклом Леонид видел, что стена противоположного дома стала щербатой: в нее попали осколки снарядов. На улице возле этого дома валялись куски штукатурки, обломки кирпичей, осколки стекла. Казалось, в доме идет ремонт.
   В госпитале, возле кровати каждого тяжело раненного, поставили носилки. Они мешали сестрам и врачам, раненые хмуро косились на них. Но носилки не убирали ни днем, ни ночью: на случай, если придется срочно выносить больных.
   Ходячих раненых десятки раз в день, как только завывала сирена, заставляли спускаться в бомбоубежище.
   Леонид торопился выздороветь. Сейчас не время болеть.
   Через девять дней его осматривал профессор Рыбников и группа врачей.
   Обнаженный до пояса, в поношенных войлочных туфлях-шлепанцах стоял Леонид в просторном кабинете. В госпитале еще не топили, было прохладно, и то ли от озноба, то ли от волнения у Леонида выступили мелкие пупырышки на коже.
   Степан Тимофеевич обошел вокруг Леонида, любуясь его сильным, ладным торсом.
   — Добротно сколочен! — воскликнул он, звонко шлепнув Кочетова по левому, здоровому плечу.
   Леонид видел: профессор доволен.
   «Значит, дела идут на лад. Выздоравливаю!» — обрадовался он.
   И, наконец, решился задать вопрос, который мучил его уже столько дней. Не глядя в лица врачей, чтобы, чего доброго, не увидеть удивленных улыбок, он хриплым, чужим голосом спросил:
   — Скажите, профессор, смогу я плавать?
   В кабинете стало тихо.
   — Плавать? — словно не веря своим ушам, переспросил профессор.
   И вдруг, взорвавшись, побагровев, закричал:
   — И без плаванья люди живут! Благодарите небо, что рука уцелела! А он — плавать!..
   — Не волнуйтесь, Степан Тимофеевич, — перебил профессора начальник госпиталя, могучий, атлетического вида мужчина, шутя перетаскивающий пятипудовые мешки.
   Он повернулся к Леониду.
   — Время покажет, — осторожно сказал он. — Время — великий врач.
   Кочетов молча надел заплатанный госпитальный халат и ушел.
   «Так, — думал он, шагая по коридору. — Так. Все ясно. Как дважды два...»
   Дошел до конца коридора, повернул обратно. В палату идти не хотелось.
   «Ну что ж, спасибо за правду, — мысленно сказал он профессору Рыбникову. — Хоть и тяжела она, а все лучше лжи. Значит, инвалид. Инвалид. На всю жизнь...»
   Он пытался успокоиться, заставлял себя примириться с этим:
   «Тысячам людей сейчас похуже моего... Гораздо хуже...»
   Но внутри все кипело, протестовало, возмущалось: «Неужели смириться? Сдаться? Нет, нет!»
   «Не так-то просто выбить нас из седла, — яростно повторил он любимое изречение Галузина. — Мы еще поборемся! Поборемся, товарищ Кочетов!»
   Он продолжал быстро расхаживать взад-вперед по коридору. В душе постепенно крепла уверенность. Сердце стучало ровнее.
   — Ладно! Посмотрим! — гневно шептал он. — Посмотрим!..
   Врачи, кажется, не очень-то верят в его окончательное исцеление. Ну что ж, он им докажет! Докажет всем на что способен человек, страстно стремящийся к цели. Время, конечно, великий врач. Но он поторопит время. Ему некогда ждать!
   Через несколько минут, направляясь в кабинет лечебной физкультуры, Леонид прошел мимо комнаты;
   в которой его только что осматривали.
   — Держать ложку такой рукой, возможно, сумеет; плавать — нет! — донесся до него резкий голос молодого врача.
   — Не торопитесь, коллега! Природа иногда творит чудеса! — задумчиво ответил начальник госпиталя.
   «Буду плавать, буду! И ложку держать, и плавать буду! — с какой-то непонятной, яростной уверенностью решил Кочетов. — И не природа, дорогой начальник, а человек творит чудеса!»
   В кабинете лечебной физкультуры Леонид снова, уже в который раз, долго и придирчиво осматривал свою бессильно висящую руку. Сморщенной кожей, плоскими, дряблыми, высохшими мускулами она напоминала теперь руку столетнего немощного старца.
   «Хватит глядеть, работать надо», — решительно прервал он свой осмотр и стал энергично разминать пальцами левой руки вялый бицепс правой.
   Он возился со своей рукой терпеливо и упорно, как любящая мать со своим ребенком. И в самом деле, ему часто казалось, что его больная рука чем-то напоминает младенца. Леонид настойчиво учил руку двигаться. И каждое новое движение, которое становилось доступным его искалеченной руке, доставляло ему такую же глубокую радость, как матери первый шаг или первое слово ее ребенка.
   Соседи по палате удивлялись неожиданной перемене в Кочетове. Он теперь был вечно занят. Рано утром вскакивал на зарядку. Леонид сам разработал для себя целую систему упражнений и проделывал их неуклонно. Он обливался потом, но каждый день все увеличивал число упражнений.
   После зарядки Кочетов спешил в кабинет лечебной физкультуры на тренировку. Длительность тренировок он тоже неизменно увеличивал. После обеда заставлял себя спать, хотя спать ему не хотелось. Лишь бы быстрее вернуть силу! Потом опять тренировался до вечера. А в промежутках читал газеты, слушал радио.
   В эти дни Леонид решил еще раз позвонить тете Клаве и сказать, что хочет повидаться, с нею.
   Он снял трубку в кабинете главврача и назвал номер.
   — Телефон выключен до конца войны, — усталой скороговоркой ответила телефонистка.
   Чувствовалось, что ей уже надоело повторять эту фразу. Кочетов сначала даже не понял.
   — Как выключен? — закричал он. — Я же говорю по телефону; значит, он работает!
   Телефонистка не ответила, а дежурная сестра объяснила ему, что телефоны теперь действуют только на самых важных заводах, фабриках, в больницах и госпиталях. Домашние телефоны не работают.
   Возвращаясь в палату, Леонид подумал:
   «Может, так и лучше? Выпишусь из госпиталя — сам к ней явлюсь».
   Он часто вспоминал Аню, но решил, что лучше не писать ей. Наверно, Ласточки нет в городе, а письмо попадет к мамаше. Этого Леонид не хотел...
   Через две недели Кочетов на осмотре снова демонстрировал врачам свою руку. Она еще почти не двигалась, но кожа уже не была такой сморщенной, как прежде, и под ней вздымались и опускались мускулы, Правда, таких «живых» мускулов было еще очень мало, остальные все еще не подчинялись Леониду, но все-таки подвижность руки постепенно восстанавливалась.
   Кочетов не унывал: раз он сумел заставить работать несколько мускулов, то заставит двигаться и остальные. Дело теперь только в труде, в тренировках. А труда, Леонид не боялся.