песня.

В ясный день желанный
Пройдет и наше горе.
Мы увидим в дали туманной
Дымок, вот там, на море...

Мне всегда, когда я слушал и пел эту песню, так ясно представлялось
море, которого я никогда не видел, и этот дымок, этот корабль, которого я
тоже нигде не видел, кроме как в кино, и еще мне представлялась какая-то
очень красивая тетенька, которая стоит на берегу и ждет-дожидается, покуда
появится корабль... И я догадывался, что ничего она не дождется.
Я уж говорил, что не знал до конца этой песни, я знал только начало. Но
мне и не пришлось бы ее допеть.
Потому что, едва я пропел самое начало, этот представитель, Владимир
Константинович, вдруг снял свои очки, вытащил из кармана платок и стал им
утирать глаза: они у него покраснели, заслезились. Наверное, от этой песни
ему стало так же грустно, как обычно делалось мне.
-- Это "Чио-Чио-Сан", -- сказала Роза Михайловна Вере Ивановне.
У Веры Ивановны глаза были спокойные. Она теперь успокоилась, Она,
должно быть, вначале боялась, что я спою что-нибудь слышанное невзначай на
улице.
Но тем дело не кончилось.
-- Так! -- весело сказал Владимир Константинович и снова водрузил на нос
очки. -- Так. А теперь, Женя, поди-ка сюда...
Он направился к пианино и сел на вертящуюся табуретку, которую поспешно
уступила ему Роза Михайловна. Ишь ты, значит, этот представитель умел
играть на пианино! Я еще никогда не видел представителей, которые умели бы
играть на пианино.
-- Женя, я сейчас сыграю мелодию. А потом ты прохлопай ее ладонями.
Он сыграл.
Я прохлопал.
Он еще сыграл, что-то другое. Я и другое прохлопал. Вот уж чепуха.
Ничего нет легче. Ладушки-ладушки,
-- Хорошо, -- сказал Владимир Константинович. -- Теперь я нажму клавишу,
а ты пропой этот звук.
Он нажал. Я пропел. Тогда он нажал другую, повыше. Я заголосил выше. Он
-- еще выше. И я еще выше...
-- Неверно! -- вдруг закричал представитель и сверкнул очками: -- Не
так!
-- Так, -- ответил я ему.
-- Нет!
-- Да.
Не больно-то я испугался. На нас, детдомовских, вообще кричать не
разрешается. За это и попасть может, будь ты хоть какой представитель,
-- Хорошо, я сыграю еще раз, -- сказал Владимир Константинович. --
Слушай внимательно...
Он нажал. И вдруг, склонясь, стал ожесточенно тыкать пальцем в эту
черную клавишу. Кажется, он опять страшно рассердился. Но похоже, что
теперь не на меня. Потому что, круто вертанувшись на табуретке, он
воззрился уже на Розу Михайловну с Верой Ивановной:
-- Скажите, пожалуйста, сколько лет назад вы приглашали настройщика?
-- Видите ли, у нас по смете... -- начала Вера Ивановна. Но, взглянув на
меня, прервала свою мысль: -- Мальчик может идти?
-- Да, -- ответил представитель.
-- Иди, Женя, -- сказала Вера Ивановна.
А я и так уже давно прислушивался к тому, как за окошком, во дворе, орут
и визжат ребята. У них там, судя по всему, было весело. Не то что здесь.
-- До свиданья, -- сказал я представителю.
И побежал к своим.


Но поздно вечером, когда мы все ложились спать, и разделись уже, и
залезли под одеяла, в комнату вбежала вдруг наша нянечка, няня Дуня,
запыханная вся, раскрасневшаяся: она хоть и молодая была, няня Дуня, но
довольно толстая.
-- Прохоров Женя... Тебя Вера Ивановна зовет. Быстро, быстренько!
Пришлось мне снова одеваться.
Петька Заваруха, который надо мной спал, на втором этаже -- у нас
двухэтажные были кровати, -- свесился оттуда, со второго этажа, спросил с
любопытством:
-- Зачем тебя, а? Ты чего натворил?
-- Не знаю...
Я и впрямь не знал, зачем. Вроде бы я ничего такого не натворил. Может
быть, за то, что я нынче невежливо спорил с этим представителем?
В коридоре было темно.
Но под дверью, что вела в кабинет заведующей, лежала полоска желтого
света. И еще одна тоненькая полоска вырывалась из-за самой двери, которая
была неплотно притворена.
И когда я подошел к этой двери и остановился в некоторой робости, я
услышал голоса там, за дверью:
-- ... о человеческой судьбе. И я не вижу в том, что вы рассказали,
никакой гарантии...
Это был голос Веры Ивановны.
-- Стопроцентных гарантий вообще не бывает.
Это был голос представителя. Значит, он еще не уехал.
Я стоял под дверью. Я слушал, сильно робея и ничегошеньки не понимая. Я
и слов-то таких не знал и не мог тогда знать: гарантия, проценты... А коли
не знал, то как же мог их запомнить и пересказывать теперь весь этот
непонятный для меня разговор? Может быть, я привираю, сочиняю? И уж не
сочинил ли я тем же способом всю эту занятную историю? Может, я и про
собаку сочинил? И про мою граммофонную пластинку? Мы ведь, детдомовские,
горазды сочинять...
Нет. Не сочиняю. Не вру. Все это было на самом деле.
Однако в эти нынешние неполные семнадцать лет многое, конечно, уже
позабылось, просто выскочило из головы: нельзя же помнить минута за минутой
каждый свой прожитый час, каждое сказанное тобой и слышанное тобой слово --
ни в одну память такое не втиснется.
Поэтому я должен признаться заранее, что, может быть, и этот вечерний
разговор, который я слышал, стоя под дверью, и другие, еще не состоявшиеся,
еще даже не начатые разговоры я буду пересказывать так, как нынче они мне
представляются и слышатся.
Ведь с тех пор я немного поумнел. Умудрился чуточку.
И я вполне могу себе представить, что именно сказал бы я в тот решающий
вечер, будь я на месте Веры Ивановны. И равным образом хорошо представляю
себе, что ответил бы я на доводы нашей заведующей, будь я на месте
Владимира Константиновича Наместникова.
-- Стопроцентных гарантий вообще не бывает, -- ответил он.
-- Ну, знаете ли... -- вздохнула Вера Ивановна. -- Можно сказать с
уверенностью, что из него всегда получится хороший слесарь, электрик, может
быть, потом инженер. А в вашей области... Владимир Константинович, я давно
работаю в системе образования. И помню случаи, среди старших: вообразили о
себе невесть что или соблазнил их кто-то -- полетели, понеслись... И только
крылышки обожгли.
-- Не спорю. Чаще всего так и случается.
Скрежетнули ножки стула, раздались шаги. Вероятно, гость встал и теперь
прохаживался по кабинету из угла в угол.
-- Но поймите, любезная Вера Ивановна, поймите. Талант -- это такая
редкость! Едва ли не редчайшее изо всего, что есть на свете. И упустить
его, потерять -- это преступление. А здесь -- явное чудо...
Мне вдруг сделалось очень неловко. Хотя я и был маленький, но уже знал,
что подслушивать стыдно.
Поэтому я постучал в дверь и вошел. Сказал:
-- Здравствуйте.
Вера Ивановна сидела за письменным столом, А представитель, Владимир
Константинович, направился прямо ко мне, положил на мое плечо руку;
-- Женя, ты хочешь научиться петь?
Вот еще новости. Я даже обиделся:
-- А разве я не умею петь?
-- Нет, -- сказал он. И повторил: -- Конечно, нет!
Я взглянул на Веру Ивановну, ища у нее защиты от этой ужасной
несправедливости.
Но наша заведующая сидела сейчас, опустив голову, не смотрела на меня.
Будто она нарочно избегала моего взгляда.
-- Ты поедешь в Москву. И будешь учиться в хоровом училище, -- продолжал
Владимир Константинович, по-прежнему держась за мое плечо своими цепкими
пальцами. -- Ты будешь петь в настоящем хоре. В Москве. Тысячи мальчиков
хотят поступить в наше училище, но...
Он говорил еще что-то, чего я сейчас не упомню.
Но, кажется, я ничего больше не слушал, ни о чем не думал, потому что
услыхал одно: "В Москве..."
Впрочем, нет. Кое-какие соображения у меня тогда появились. Кое о чем я
успел подумать, выдвинул некоторые условия. Я спросил:
-- А Тиунова Саша поедет? Вы ее тоже возьмете?
Владимир Константинович с сожалением развел руками:
-- Это невозможно. У нас учатся только мальчики. Это Хор мальчиков.
Понятно.
-- А ваши мальчики сильно дерутся?
Он снял руку с моего плеча, потер свой обширный лоб и, вздохнув,
ответил:
-- Бывает.

    3



Перво-наперво меня изолировали от общества. От общества, в котором я жил
и рос с тех пор, как себя помню.
На следующее же утро няня Дуня взяла меня за руку и увела к себе домой,
потому что именно ей, няне Дуне, было поручено отвезти меня в Москву, а
перед этим подготовить должным образом к отъезду.
Няня Дуня мне объяснила, что я должен пройти карантин. Так велел,
дескать, профессор. Оказывается, этот представитель, Владимир
Константинович Наместников, был еще и профессором. И он, уезжая,
потребовал, чтобы я прошел карантин, хотя в нашем детском доме тогда никто
не болел и я сам не болел, но кто мог перечить профессору?..
Няня Дуня взяла меня за руку, а под мышкой у нее был какой-то сверток, и
повела меня к себе домой. Жила она на самом краю города, в избушке на
курьих ножках.
И там я провел целых три дня, изнывая от скуки, потому что сразу же
затосковал по своим детдомовским приятелям, и вообще в детдоме было куда
веселей, чем здесь.
Моя скука была нарушена только однажды.
Как-то, на ночь глядя, в избушку к няне Дуне заявился гость: солдат в
погонах, фуражке и огромных сапогах. Он к тому же, мне показалось, был
немного пьяный: от него сразу по всей комнате запахло, а в кармане его
шаровар тоже что-то топырилось и побулькивало.
Няня Дуня сначала очень испугалась, когда пришел этот солдат, и все
старалась загородить его от моих глаз, все пыталась вытолкнуть его за
дверь. Но солдат не поддавался и громко выражал свое недовольство тем, что
его так плохо встречают. Тогда няня Дуня сама рассердилась, шепотом
заругалась на солдата, посулила ему, что вообще его больше ни в кои веки
сюда не пустит. А когда и эта угроза не поколебала бравого солдата, няня
Дуня показала на меня и произнесла магическое слово "карантин". Вот тут-то
солдат сразу же унялся, отдал честь и, повернувшись кру-гом, вывалился за
дверь.
А назавтра мы с няней Дуней приехали на вокзал.
Здесь меня ждала приятная неожиданность. Невзирая на карантин, меня
пришли провожать.
Пришла сама Вера Ивановна, заведующая нашим детским домом, а с нею была
Тиунова Саша. Уж не знаю, почему Вера Ивановна привела именно Сашу Тиунову,
может быть, она вспомнила, как я упрашивал профессора Наместникова, чтобы
эту девочку тоже взяли в Хор мальчиков.
Вера Ивановна достала из своей сумки большую коробку конфет,
перевязанную лентой, и вручила эту коробку мне.
А Тиунова Саша вынула из кармана платочек с вышивкой в уголке и каемкой.
-- Это тебе на память, -- сказала она. -- Это я сама вышивала.
-- До свиданья, Женя, -- сказала Вера Ивановна. -- Веди себя хорошо. И
не забывай свой родной коллектив.
Потом мы с няней Дуней залезли в вагон, помахали им из окошка, поезд
тронулся, и Вера Ивановна, Саша Тиунова, вокзал, весь этот зеленый город
Липецк, где я жил да был, -- все это поползло вбок и скрылось из глаз...
Вообще-то я имел намерение всю ночь смотреть в окно: ведь я впервые с
тех пор, как себя помнил, ехал в поезде и мог взглянуть на мир.
Но был уже поздний вечер. За окошком стало совсем темно. Только изредка
проносились мимо фонари.
Мне захотелось спать. И я заснул.
А утром уже была Москва.


Какая она была?
Признаться, я и по сей день не могу избавиться от того самого первого и
ошеломляющего впечатления, которым меня одарила столица.
Дело в том, что она оказалась под землей.
Едва мы с няней Дуней вышли из поезда, нас подхватил крутой гомонящий
людской поток и понес. Куда?..
У няни Дуни в руке была бумажка, на которой значился адрес того места,
куда нам надлежало явиться, и она, няня Дуня, заслоняя меня своим широким
телом от прущей толпы, от грузных чемоданов, норовящих садануть меня прямо
по голове, все пыталась остановить кого-либо: "Дяденька... Тетенька..." --
но никто ей не отвечал, никто и не взглянул на эту бумажку, а только
подталкивали нас в общем для всех направлении. И, как выяснилось вскоре,
это и было самым надежным и верным ответом.
Лишь несколько минут я видел над собой клочок синего неба, а потом оно
исчезло.
Мы очутились в метро.
Тут няня Дуня снова (она ведь тоже впервые приехала в Москву) попыталась
сделать кое-какие уточнения по бумажке, но ее лишь подталкивали к кассе,
потом к перилам, а потом к диковинной лестнице, где ты стоишь, а она сама
бежит под уклон.
Уже внизу няня Дуня, вспотевшая и растерянная, обратилась к гражданину,
который среди всей этой сутолоки спокойно сидел на лавке и читал газету:
-- Дяденька, нам надо на станцию "Краснопресненская". С какой стороны
садиться, а?
-- "Краснопресненская"? -- переспросил дяденька. -- С этой стороны. --
Но, как только мы двинулись в указанном направлении, он сказал нам вслед:
-- А можно и с той. Одинаково. Кольцо.
-- Тьфу! -- отблагодарила его няня Дуня и поволокла меня к поезду.
Потом мы долго мчались по темному подземелью.
Я слегка испугался, я не мог понять, как же в такой кромешной тьме
машинист находит дорогу -- вдруг он свернет не туда, куда нужно, вдруг
заблудится впотьмах, заедет туда, откуда и выхода нет?..
Но через какие-то промежутки времени поезд сбавлял ход, и мы оказывались
на ярко освещенной станции. Вроде той же, где садились, но на другой: там
были другого вида стены, другого цвета украшения. Люди с чемоданами
вываливались плотной гурьбой из дверей, а им на смену вваливалась другая
гурьба с такими же точно чемоданами.
И опять мчался поезд в темноте. И опять замедлял ход. И опять люди с
чемоданами шли стенка на стенку.
Уже впоследствии, когда я прожил в Москве немало лет, вдоволь покатался
на метро, привык самостоятельно и безошибочно выбирать кратчайший путь в
подземных лабиринтах и, конечно же, как и все, оценил удобства и блага
этого вида сообщения, я все равно не мог избавиться от мысли, что сначала
было метро, а потом уж на нем, как на подставке, как на мраморном
фундаменте, построили ту Москву, что снаружи: и Кремль, и Большой театр, и
Новодевичий монастырь, и памятник Пушкину, и Планетарий, -- но вначале было
метро...
А няня Дуня зря волновалась. Потому что все оказалось совершенно
правильно. Была права толпа, затолкавшая нас в подземелье, был прав
дяденька с газетой, заявивший, что все равно, с какой стороны садиться. Это
подтвердил трубный голос, раздавшийся в вагоне:
-- Станция "Краснопресненская"!
Она-то нам и требовалась.
Мы поднялись по эскалатору и очутились на шумном перекрестке улиц.
Мчались автомобили. Ползли троллейбусы. Скрежетали трамваи. Свистели
милиционеры. Сновали прохожие.
Значит, это и есть Москва? Я оглянулся...
И ахнул.
Подле станции метро вознеслась каменная гора. Она была отчаянно высока,
и острые пики, стремящиеся в небо, еще больше подчеркивали эту высоту. И
она, гора, была вместе с тем чудовищно громоздка -- с предгорьями,
перевалами, отрогами. И она, эта гора, была домом. Окошки, окошки,
бесчисленное множество окошек... Наверное, в один такой дом можно было бы
вселить целый Липецк!
Я сравнил высоту этого дома-горы с глубиной того подземелья, откуда мы
только что выбрались, и у меня вдруг закружилась голова, я ухватился за
руку няни Дуни...
-- Ох, бедный ты мой! -- воскликнула няня Дуня. -- Ведь еще и не кушал с
утра, не завтракал, дитятко... С этой Москвой скаженной!
По счастью, тут же рядом, близ метро, тетка с корзиной торговала
пирожками. Няня Дуня купила пирожков, горячих, маслянистых, золотистых, они
оказались так вкусны, что мы их разом проглотили и губы облизали. Прелесть,
что за пирожки в Москве!
Подкрепившись, мы уже без особого труда отыскали по записке то, что нам
было нужно.
Большая Грузинская улица, дом 4/6.
За чугунной оградой росли густые тополя, и за ними едва проглядывал
двухэтажный старинный дом. Придет черед, я еще расскажу подробней об этом
доме, где мне довелось провести десять лет своей жизни.
Но это после. Покуда же выяснилось, что нам нужно вовсе не сюда, не в
этот красивый дом, В этом доме дети только учились. А жили совсем в другом
месте -- на Красной Пресне.
Мое долгожданное прибытие отметили в какой-то книге и велели топать на
Пресню. Мы и потопали.
Слава богу, это оказалось неподалеку. Миновав двор обшарпанного здания,
мы отыскали черный ход (нам так и сказали: "с черного хода"), а он и впрямь
был черным -- темнотища, хоть глаз выколи, поднялись на второй этаж,
открыли дверь и очутились в коридоре, стены которого были окрашены тусклой
масляной краской.
Навстречу нам вышла пожилая женщина в синем халате -- то ли уборщица, то
ли нянечка, -- равнодушно справилась:
-- Новенький?
-- Да, новенькие мы, -- подтвердила няня Дуня. -- Вот привезла вам.
-- Ну-ну, -- вздохнула старушка. -- Звать-то как?
-- Женя. Он у нас хороший мальчик, Женечка. Послушный.
-- Они у нас тут все хорошие, -- согласилась старушка. И зачем-то взяла
в руки прислоненную к стенке швабру. -- Они у нас тут все послушные.
-- А можно... -- робко начала няня Дуня. -- Мне бы взглянуть хоть одним
глазком, где он жить будет? Где спать будет?
-- Загляни. Вон дверь.
Мы с няней Дуней подошли к указанной двери, приоткрыли ее.
-- Мамочки!.. -- тихо изумилась няня Дуня.
За дверью оказалась такая огромная комната, какой я еще не видал в своей
жизни. Однако, несмотря на громадные свои размеры, эта комната казалась все
же очень тесной, потому что она была сплошь -- из конца в конец --
уставлена железными койками. Их тут было, наверное, сто. (Я уж признавался,
что далее ста в ту пору я еще не умел считать, и если было очень много --
значит, сто.) Вот их и было тут сто -- одинаковых, аккуратно заправленных
коек. Но все они были сейчас пусты. И вся эта огромная комната была пуста.
Впрочем, нет: в самом дальнем углу виднелись чья-то голова и чьи-то ноги.
-- Мамочки, -- повторила няня Дуня, -- да это же хуже нашего... -- Но
она тотчас припечатала ладонью собственный рот, и я так и не понял, что она
хотела сказать.
-- Ну, милая, досвиданькайся со своим парнем, -- распорядилась старушка.
-- Тут чужим нельзя долго.
-- Какая же я ему чужая? -- возмутилась няня Дуня и заплакала. -- Один
ведь остается, дитятко....
-- Оди-ин! Кабы один, а то их тут целая рота. Как все разом заведутся --
хоть сбежи... А чужим тут задерживаться не велено.
Что ж, пришлось нам прощаться.
И на прощание няня Дуня вынула из торбы, отдала мне ту большую коробку
конфет, что принесла на вокзал Вера Ивановна. А еще -- тихонечко, секретно
-- положила мне в карман пятирублевку. Старую, конечно, какие они были
тогда. Когда они еще были пять рублей, а не пятьдесят копеек.

    4



-- Звать?
Я сказал.
-- Фамилия?
Я сказал.
-- Откудова?
Я сказал.
-- Та-ак... Подойди, Прохоров.
Я подошел.
-- Рад, очень рад. -- Он протянул мне два пальца. -- Будем знакомы. --
Он лежал на своей койке поверх одеяла, притом в ботинках, закинув ногу на
ногу.
Я уж говорил, что когда мы с няней Дуней заглянули в комнату, где мне
теперь предстояло жить, то в самом ее отдаленном конце заметили чью-то
голову и чьи-то ноги.
Так вот, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что голова и ноги
принадлежали разным владельцам. Голова принадлежала мальчику, сидящему на
кровати, -- это был очень маленький, очень смуглый, очень черноглазый,
очень испуганный мальчик, по всей вероятности, тоже новичок. А ноги
принадлежали тому, который лежал на кровати в ботинках.
Здоровущему дылде.
У дылды, конечно, тоже была голова. Было широкое, скуластое лицо, и
вдобавок к нему уши лопухами, так что все лицо его поперек занимало гораздо
больше места, чем если мерить ото лба к подбородку. А уж когда на лице
появлялась улыбка...
-- Что это у тебя под мышкой, Прохоров?
-- Конфеты, -- сказал я.
-- Ах, конфеты. И, небось, шоколадные?
Дылда одним махом перенес ноги на пол. И завращал глазами:
-- А известно ли вам, молодой человек, что шоколад вреден для голосовых
связок? Вы зачем приехали сюда -- учиться пению или поедать шоколад?
Я стоял ни жив ни мертв.
-- Подать сюда эту мерзость!..
Я подал.
Он сноровисто потянул тесемку, раскрыл коробку, запустил туда пятерню и
отправил сразу целую горсть конфет в свой широченный рот.
Скулы его заходили ходуном, глаза зажмурились, будто у кота, а пальцы
продолжали рыться в коробке.
-- Эт-то еще что такое?.. Бутылочка? С ликером? Пе-да-гогика!
Он, клацнув зубами, расколол шоколадную бутылочку и заглотал ее.
Через несколько мгновений в коробке осталось лишь несколько самых
невзрачных конфет. Но он, наверное, уже больше не мог. Оттолкнул коробку.
-- Угощайтесь... Но чтоб это было в последний раз!
А сам снова отвалился на подушку, протянул ноги, погладил живот.
-- Маратик, -- тихо и жалобно обратился он к черноглазому мальчику, --
принеси водички. Там, в коридоре, бачок. И стаканчик там...
Черноглазый мальчик покорно направился к двери.
-- А тебя самого как зовут? -- набравшись смелости, спросил я. Ведь
состоявшееся знакомство было еще необоюдным.
-- Зови меня просто, по-дружески: Николай Иванович. Николай Иванович
Бирюков.
-- А ты в каком классе?
-- В четвертом, -- ответил дылда. -- В четвертый перешел.
Тогда меня нисколько не удивило, не озадачило, не рассмешило то, что
дылда, величавший себя Николаем Ивановичем, всего-навсего, оказывается,
перешел в четвертый класс и был, таким образом, лишь тремя годами старше
меня. Теперь, конечно, я бы посмеялся, а тогда -- вовсе нет. Ведь эта
разница ничего не значит лишь для людей взрослых и для тех, кто уже метит
во взрослые. А у детей это очень значительная и наглядная разница. Так,
ученику второго класса любой первоклассник представляется ничтожной
букашкой, мелкотой. А в глазах того же первоклассника ученик четвертого
класса -- это уже огромный и всесильный мужичище, грозный обидчик либо
надежный заступник.
И я тогда еще не знал, кем он для меня окажется -- обидчиком или
заступником, вот этот широкоскулый дылда, съевший мои конфеты.
-- А ты... тоже поешь? -- спросил я.
-- Что-о?
Николай Иванович Бирюков снова вскочил с постели и опять завращал
глазами:
-- Как ты сказал? "Тоже"?.. А кто здесь еще поет, кроме Николая
Бирюкова? Николай Бирюков -- первый дискант, первый солист хора! Когда
Бирюков берет си второй октавы...
Он стал в позу, раздул ноздри, потянул воздух, открыл рот...
И тотчас раздался совершенно безобразный, режущий ухо, пронзительный
звук.
Я вздрогнул.
Но все же уловил, что этот жуткий крик вырвался не из горла Николая
Бирюкова, а из окна -- оно было распахнуто настежь.
-- Кто это?
-- Это? -- Бирюков бросился к окну, повис на подоконнике. -- Это розовый
фламинго.
-- Какой фламинго? -- удивился я и тоже стал карабкаться на подоконник.
-- Розовый.
-- Почему?
-- Вот чудак! У нас же здесь зоопарк.
Он подсадил меня.
Прямо под окном, в сотне шагов, за бетонным забором, за густым заслоном
деревьев виднелась голубизна воды.
И было видно отсюда, как по всему зеркалу пруда -- вдоль и поперек,
стаями и поодиночке, поспешно и неторопливо -- плыли птицы. Белые, черные,
синие, зеленые, розовые. Птицы ныряли, били крыльями, галдели, пищали,
свистели, крякали -- и вот снова пронзительный, резкий звук перекрыл этот
галдеж...
-- Розовый фламинго! -- восхищенно повторил мой сосед. -- Во дает!
-- Я никогда еще не был в зоопарке.
-- Совсем никогда?
-- Совсем.
-- А пети-мети есть?
-- Какие... пети?
-- Ну, которые мети...
-- А-а, -- догадался я и вынул из кармана пятирублевку. -- Есть.
-- Так за чем же дело стало! -- воскликнул Николай Иванович, соскакивая
на пол. Он взял из моих рук бумажку, подозрительно глянул на меня: --
Откуда дровишки?
-- Няня дала. Няня Дуня.
-- Ах, няня? Ах, Дуня? -- очень обрадовался Николай Иванович и, присев
на корточки, стал поочередно выбрасывать свои башмачищи. "Ах, Дуня ты,
Дуня..." -- напевал он при этом,
Подумаешь. Я бы тоже так смог.
-- Мы идем в зоопарк, -- решительно заявил он. -- Дети, любите животных,
они ваши предки!
Дверь отворилась, и Маратик появился в комнате. Он нес граненый стакан,
стараясь не расплескать, скосив на него свои черные глаза.
-- Благодарю. -- Николай Иванович, запрокинув голову, единым духом выпил
воду. А оставшиеся капли, оттянув на затылке рубашку Маратика, вытряс ему
за шиворот.


Мы бродили по зоопарку целых три часа.
Мы видели слонов -- большого слона и маленького слоненка. Видели белых
медведей -- за каменной оградой, утыканной железными зубьями, в глубокой
ямине; один там нырял в озерко, а потом выныривал, отдуваясь и фыркая,
другой же баловался на бережку -- мял и грыз автомобильную шину. Потом мы
видели бегемота, но не всего бегемота, а только его глаза, которые
помещались на шишечках, торчащих над водой бассейна, сам же бегемот целиком
ушел в воду и ни за что не хотел вылезать, сколько его ни звали, сколько ни
бросали ему булок и баранок. Видели полосатого тигра и полосатую зебру.
Пятнистого леопарда и пятнистого оленя. Хвостатого павлина и хвостатого
кенгуру. И крокодила, притворявшегося бревном, и попугая, обзывавшего
дураками всех желающих...
Я впервые в жизни видел всех этих диковинных животных.
А Николай Иванович уверенным шагом бывалого человека вел меня от клетки
к клетке.
Народу в зоопарке собралась тьма-тьмущая. Все больше детвора. Потому что
это был последний день летних каникул, а для многих, как и для меня, это
был самый последний день перед самым первым днем школьной жизни,
Но мы обнаружили такой уголок зоопарка, где людей почти не оказалось. Во
всяком случае, тут они долго не задерживались. Без особого интереса
проходили мимо.
Потому что здесь за решетками были не какие-нибудь редкостные и
удивительные звери, привезенные из жарких либо холодных заморских стран.
Тут были самые обыкновенные звери: заяц, лиса, серый волк. Все они были в
плохом настроении, ожесточенно метались из угла в угол, тоскливо
выглядывали из своих дощатых конурок. Будто хотели сказать: а нас-то зачем