— Чего случилось-то?
   — Не могу я! — Сашка пьяно и, видно, больно куснул себя за кулак. — Ты сам иди, там, — он взмахнул руками, — ты, понимаш. — он опять как-то глупо, ни к селу ни к городу мотнул головой.
   — Да что, такое-то, вашу мать! — обернулся Данилов к Наталье.
   — Мясо же он возил…
   — Ну!
   — Дак стариков-то жалко! — и Наталья противно, тонко залилась так, что Данилов только хрустнул зубами от злости.
   — А бабы из администрации?
   — А, вот они тебе поехали. — Сашка секанул руку по локоть. — Себе мяса набрали, и… — он по-бабьи развел руками и скривил губы.
   — А адреса дали?
   — Дали! — Он вскинул голову и уставился на Андреича. — Только там их цела куча! Я объехал-то ничего, а у меня мяса, считай, нет.
   Сашка попытался зачем-то встать, но ноги его плохо держали, как будто даже тряслись, и он снова рухнул на стул.
   — А ты как же так нажрался? — брезгливо сморщился Данилов.
   — Как?! Они же люди, к ним же гость пришел, наливают. Я и не хотел, да нельзя никак. Ты вон сам иди! Увидишь!
   В голосе Сашки была даже какая-то угроза, будто он хотел сказать Данилову еще что-то, совсем уж страшное, да держался. И Данилов почему-то терпел.
   — Он и деньги им все отдал, что ему вчера охотники подали, — Наталья тяжело вздохнула. — Но все равно теперь запьет. Поедем, Василь Андреевич, остальное-то отдадим. Да вон колбаса еще осталась от охотников.
   И так эта колбаса резанула, что Данилова захлестнуло слепой яростью, он чуть не повернулся и не заорал, чтобы она замолчала. Заткнулась чтоб, дура, со своей бабьей гадостью. Но он сдержался, набычившись, пошел мимо Натальи на улицу:
   — Одевайся, поедем, — процедил хмуро. «Ничего нельзя доверить. Простого дела не сделают», — думал Данилов, усевшись за руль. Но не только злость была в нем. Было что-то еще, чего он не понимал, но чувствовал, что совсем не Наталья с Сашкой тут виноваты.
   Список был большой — на четыре страницы. Сашка не отмечал, где был, и Данилов решил начать с середины. С третьей страницы.
   Первый дед — «Васюков Иван Тимофеевич. Инвалид ВОВ. 1921 г. р…» — жил за пилорамой у оврага. Данилов остановился у покосившейся калитки. Наталья, пока ехали, раскладывала мясо и теперь вышла из машины с белым пакетом в руках. На нем по низу было написано синей краской — Администрация Никольского района. В правом углу — силуэт их разваливающегося собора, даже кресты нарисовали, которых никто и не помнил, а слева наискосок красным — С праздником 1 Мая. В пакете было не больше килограмма.
   — Чего так мало?
   — Так не хватит ведь всем.
   — Давай, добавь немного. Да. — Данилов нахмурился, — убери этот пакет гребаный. В руки возьми.
   Они взошли по ступенькам на небольшую веранду, выкрашенную изнутри салатовой краской, потом в сенях со скрипучими половыми досками он искал в темноте ручку двери, а Наталья налетела мясом в спину, несколько кусков упало, и Данилов нашарил их на полу. Наконец они вошли в теплую избу. Никого не было.
   — Есть кто, хозяева?! — неожиданно для Данилова проговорила Наталья громко и почти весело.
   — Тут я, заходите, — раздался негромкий старушечий голос из-за печки.
   Старуха, расплывшаяся от старости, сидела, опершись одной рукой о край кухонного стола, другой о бадичек, как будто собиралась встать, и смотрела на незваных гостей.
   — Здрасте, бабушка, Иван Тимофеич дома?
   — Здрасте, здрасте, ково вам? — Бабка говорила спокойно и внимательно их рассматривала. Белое лицо ее с коричневатыми старческими пятнами на лбу и на щеке вызывало брезгливость, но глаза были с синевой и такие ясные, что Данилов даже подумал, что так не бывает.
   — Иван Тимофеича, — Наталья подошла ближе и нагнулась к бабке.
   — Ваня-то? Ваня-то дома, девонька, — она говорила так просто, как будто пришли звать молодого парня на гулянку. — Вон он, Ваня! — Она маленькой пухлой ладошкой показала на круглый стол в середине горницы. На нем, на небольшой белой вышивке стояла фотография с похорон: в гробу лежал ее старик, вокруг — человек шесть-семь женщин в черных платках. — Скоро годовщину справим… а я вот все тут.
   — Ой, бабушка, а что же… — Наталья качнула списком и растерянно глянула на Данилова.
   А он уже узнал эту бабку. И так, и по фотографиям на стене. И дядь Ваню ее вспомнил — он работал вместе с его отцом в рыболовецкой артели. Дядя Ваня был здоровый, с большим носом-картошкой. Израненный весь — у него были изуродованы обе руки и кривой сиреневый шрам на правой лопатке. Он шутил все время какие-то глупые шутки над маленьким Васькой и не очень ему нравился. А она, наоборот, хорошая была, молчаливая, варила рыбакам на костре, чинила одежду и сети, невод таскала с мужиками, когда рук не хватало. Все это встало перед глазами, но Данилов никак не мог вспомнить, как ее зовут.
   — Бабушка, мы вот вам мяска принесли, — Наталья положила на клеенку стола мерзлое мясо. Ребра и кусок шеи, на которые налипла грязь из сеней. Мяса было совсем мало.
   Старуха потрогала розовые куски.
   — Это кто же дал-то?
   — А… — Наталья растерянно обернулась на Данилова, — охотники вот лося убили… и пенсионерам… Василий Андреевич, вот…
   — Ну, спасибо, спасибо… ты… — бабка прищурилась на Наталью, — ты чья будешь-то, не угадаю? В сени прибери. Там у меня кастрюлька эмалирована…
   Наталья собрала куски и вышла.
   Половики, занавески — все было чистое. Одна кровать, дедова наверное, аккуратно заправлена по-старому — на двух больших взбитых подушках углом торчала третья под ажурной накидкой. Другая — разобрана, на тумбочке возле стояли лекарства. В избе ими пахло. Железные ходики с кукушкой размеренно отстукивали в тишине.
   — А ты, Васька, промышляешь все?
   Данилов чувствовал себя неловко и уже собирался потихоньку выйти, а тут, оттого что она вспомнила и даже назвала его, оторопел слегка. И имя ее сразу пришло в голову.
   — Да… теть Насть.
   — Отца твоего давно схоронили. Хороший был человек с людьми. Тоже охотник. — она говорила медленно и гладила клеенку на углу стола. Потом подняла голову и внимательно посмотрела на него.
   Снег на валенках начал таять и уже растекался лужей под ногами.
   — Ты, бабушка, одна? И телевизора у тебя нет? — Наталья, громкая и хлопотливая, вернулась в горницу.
   Старуха помолчала, думая о чем-то.
   — Дочка у меня в городе. Приезжает. Внуки тоже… летом были. Дров напилили. Не забывают, — она опять задумалась. Потом улыбнулась чуть заметно. — Да уж мне и не надо ничего. Сижу, вот, жду.
   — Ну, мы пойдем, бабушка, нам еще ехать. — Наталья как-то глупо двумя руками показывала бабке на дверь.
   — Идите, идите, ребята, я хоть на людей посмотрела. Хорошие люди-то ноне.
   Наталья, все вздыхая и болтая о чем-то, залезла в машину. Лязгнула дверцей. А Андреич обошел уазик, встал у своей двери, чтобы она не видела. Морозный воздух щекотал ноздри, а он все стоял и напряженно глядел за овраг. И ему не хотелось, совсем не хотелось ехать дальше…
   …Но и деться было некуда…
   По другому адресу окна были заколочены. Данилов зашел на всякий случай, но и стучаться не стал. Во дворе было полно снега, а гвозди на досках, перекрестивших ставни, уже пустили длинную ржавчину.
   Потом, в совсем маленькую избенку, такую, что, казалось, вдвоем там и не поместиться, пошла Наталья. И долго не выходила. Избушка сильно осела, сени отделились — под крышей чернела дыра. Рядом росли старые-старые, высокие, выше домика, яблони. Кособокие. Ломались когда-то, наливаясь яблоками. Теперь-то уже бесплодные. Даже забора вокруг не было. Сразу за садом начиналась низинка с болотцем, а за ним — большой Михеевский лес. Данилов сидел за рулем в остывающей машине и думал, что в этом лесу он знает каждый пенек, а этого дома совсем не помнит. И кто в нем живет, не знает.
   На улице начало темнеть. Вышла Наталья. Он включил фары, и они молча поехали дальше по знакомым-раззнакомым улицам поселка, но сейчас они выглядели совсем по-другому. Будто и не был здесь никогда.
   Будто ехал Данилов по какой-то другой стороне жизни, которая всегда была тут, рядом, но он почему-то ничего не знал о ней. И он чувствовал себя странно — никуда не торопился, ничего не выгадывал и не очень понимал, что делает. Вроде бы просто едет. Из головы не шла тетя Настя. Как-то странно она на него смотрела. Не благодарила, не осуждала, но будто бы что-то важное хотела сказать. Об этой вот другой, совсем другой и одинокой и никому не нужной жизни.
   Когда уазик остановился у очередного дома, Наталья радостно спохватилась:
   — Ой, а тут нянечка живет. Баба Маня. В нашей школе работала, — повернулась она к Данилову. — Живая она еще, живая совсем, пойдем.
   Они вошли во двор. Седомордый кобель только проводил их взглядом из будки, но даже головы не поднял и не брехнул. Баба Маня, раскрасневшаяся, в замызганном фланелевом халате с завернутыми рукавами, кипятила белье на газовой плите. По-девчачьи коротко остриженные седые волосы растрепаны. Баба Маня запричитала, что не ждала гостей, кинулась за гребешком, захлопотала, усадила чай пить. Данилову достала початую бутылку. Водка оказалась почти выдохшейся, Данилов выпил, не понял сначала, не почувствовав ее во рту, но потом улыбнулся, крякнул для порядка. Бабка трещала без умолку с Натальей, а Данилову все совала забытые, видно, кем-то болгарские сигареты, чтобы ему не скучно было. Но Данилов не курил.
   — Что ты, Наташа, я-то что! Вон Наумовна второй год уж лежит. Господи прости, под себя делат. А моложе меня на пять годов.
   — А кто же за ней ходит?
   — Дак кто будет ходить? Я хожу. И огород ей сажаю. Кормимся. Молчит она только. Весной паралич хватил. Теперь только руками шевелит. Но все понимает. Расскажу ей что-нибудь, как молодые-то были, так она прямо смеется, видно прямо, а и руками так всплеснет, если заругаюсь. Она набожна у нас. Бабка повернулась к иконам и быстро перекрестилась.
   — Наумовну как зовут-то? — спросила Наталья, расправляя на столе список. — Она где, по твоей улице?
   — Нет, вон в другой. Эта… по Береговой. Наталья ее зовут, как и тебя, Наталья Наумовна Ве-личанская, — бабка заглядывала в список. — Ой, чего говорю-то — Сухарева она. Это она девка была Величанская, а так-то Сухарева. Вот ведь, вспомнила.
   Сухаревой Натальи Наумовны в списках не было. Они оставили мяса и для нее. Баба Маня заплакала, обняла Наталью, а Андреичу попыталась поцеловать руку. Они вышли на ночную улицу.
   — Как же они так списки-то эти составляли? — брезгливо морщился Данилов, выруливая на дорогу. — Много там еще адресов? — Обернулся к Наталье.
   — Адресов-то много, а мясо-то уж все. Одна порция осталась!
   — А сколько всего объехали?
   Наталья включила свет и стала считать. Уазик подскакивал в колее, а свет был слабый.
   — Двенадцать, что ли? Не сосчитать хорошо.
   — Куда теперь?
   — Давай, Андреич, к базе уж поедем. Вот на Береговой адреса еще есть.
   В аккуратной большой избе за столом сидели два молодых мужика. Один покрупнее, другой поменьше. Выпивали. Накурено было так, что Наталья замахала руками. Тот, что поменьше, сидел лицом к вошедшим, и Данилов узнал в нем рыбинспектора Кольку Портнова. И Колька узнал Данилова.
   — О-о! Василь Андреич! Заходи! — Колька смелой выпившей рукой пододвинул стул. — А Генка бутылку спрятал, думал, жена! — заржал он на своего товарища. — Генка — это шуряк мой! Ты что, Андреич? Кто нужен-то?
   Данилов не знал, что и ответить, он было уже и попятился — черт послал этих пьяных мужиков — чего им скажешь. Да и не надо было здесь никакой помощи. В доме чисто. Богато. От растерянности он полез в карман и достал ключи от машины. Но опять влезла Наталья.
   — Ветеран Симонов здесь проживает?
   — Ково? — Генка был пьянее Кольки. Он недовольно повернулся на женский голос.
   — Ветеран войны, Симонов, — Наталья глянула в список, — Петр Семеныч!
   — Дядь Петя что ль? — догадался Колька. — Какой он ветеран?! Он не воевал.
   — А вы что, из собеса, что ли? Че хотите? — спросил Генка неожиданно грубо, и Данилов, уже точно собравшийся уйти, остановился. Кровь ударила в голову! Даже не за себя, за Наталью стало обидно.
   — Ты, парень, отвечай по-хорошему, когда тебя по-хорошему спрашивают, — сказал Данилов отчетливо и тихо и сунул ключи в карман.
   Генка стал было подниматься из-за стола, но Колька перехватил его.
   — Да ты что, Андреич, он у них в летней кухне живет. Ссытся он…
   Данилов с Натальей вышли во двор. В маленьком домике было темно, но вовсю трещала небольшая печь для готовки и сквозь щели в плите освещала кухню красноватым прыгающим огнем. У дверцы на низенькой скамеечке спиной к двери сидел дедок в телогрейке и оживленно с кем-то разговаривал. Даже не услышал, как они вошли.
   — Вы с кем это, Петр Семеныч? — спросила Наталья шутливо и громко.
   И, видно, напугала. Дед обернулся на них тревожно. Потом встал и прошел к себе на нары. Сел и уставился на них. Он вроде был еще крепкий, но какой-то то ли совсем глухой, то ли с приветом. Так он им ни слова и не сказал. И на мясо смотрел молча. «Как зверок какой в темной норе, — подумал Андреич, проходя мимо избы. — Сопли бы этому Генке размазать…»
   — Сын он ему? Или кто?
   — Да нет. Внук, наверное… — Наталья поскользнулась в темноте и ухватилась за его фуфайку.
   По дороге Андреич остановился у магазина. Хотелось выпить. Да и Наталью, несмотря на всю ее несусветную все-таки глупость, хотелось отблагодарить. Не она бы — так.
   Наталья накрыла чем было, разбудила Сашку, и они сели за стол.
   Дурная была компания. Сашка сразу опьянел и, двух слов не сказав, снова упал на свою койку. А Наталья, наоборот, выпила и раскудахталась о чем ни попадя. Радостная какая-то, ласково глядела на Данилова, отчего ему только хуже становилось.
   Он выпил и вяло жевал кусок хлеба. Тяжело было на душе. Вроде с добрым делом ездил, а муторно было. Ему и хотелось что-то сказать, но он молчал и старался не глядеть на свою нечаянную собутыльницу. Был бы Славка сейчас, можно было и поговорить. Или Николаич. Вот с ним бы.
   Наталья, видя, что он ее совсем не слушает, налила водки и подняла тост за ветеранов войны. Андреич молча выпил и снова погрузился в себя. В голове тяжелое что-то ворочалось. До тошноты. Непонятное. Ничего там хорошего не было. Никакой ни радости, ни гордости. А даже и наоборот.
   Наталья притихла.
   — Не по-людски как-то всё, — тяжело вздохнул Андреич и впервые в жизни взглянул на Наталью, ища ее поддержки.
   — Что? — не поняла Наталья.
   — Да всё! Я ведь…
   — Да ты что, Андреич! Ты людям доброе сделал. Как же? Кто еще, что ли, пошел? — Наталья вскочила. — Давай, я тебе блинков напеку. Ты же ничего не ешь.

CICONIA NIGRA

   Владимиру Петровичу Трапезникову

   Было начало августа. Пятое число. Ночи уже стали холодными, и окошко за ночь здорово запотело. Прозрачная капелька нервно ползла по стеклу, изгибалась вбок, захватывала другие и почти докатилась до старой черной рамы… Печников понял наконец, что за окном совсем светло и сел на нарах, недовольно стряхивая сон. Он сунул ноги в «галоши», сделанные из старых резиновых сапог, накинул куртку, выдавил зубную пасту на щетку и толкнул глухо заскрипевшую дверь.
   По чистому небу висели редкие облака. Там наверху разливалось солнце, а здесь, в долине Лены, лежал туман. Трава на поляне стояла в холодной росе. Высокая, нетронутая. Никого в этом году не было. Только звериная тропа нахожена от речки в лес мимо избушки.
   Печников осторожно спустился к реке. Анай парил. Глухо шумел чуть выше на перекате. Постоял, посмотрел — туман висел над водой, в тайге его почти не было, — присел на корточки и потянулся за зубной щеткой. Куртка распахнулась и открыла совсем не загоревшее тело. Светлая, чуть желтоватая кожа на тощей старческой груди висела мелкими складками. Только руки и шея были потемнее. Из-за высокого роста он казался мосластым и сильно худым. Печников почистил зубы, зачерпнул воды, помыл лицо, провел мокрой рукой по седой голове. Вода была ледяная, приятно обжигала. Солнце сюда еще не достало, и река выглядела темной и неуютной, но Печников хорошо знал, что с первыми лучами Анай станет прозрачным. Будут видны замшелые камни у берега, сплетающиеся золотые струи. Такие распрекрасные, что даже жаль было их тратить на свое старое лицо.
   Он, прищурившись, смотрел на небо, окончательно понимая, что день будет хороший, что облака эти ночные скоро исчезнут и будет жарко. «В гари сегодня схожу, оттуда. — он задумался, — верхами до Лены пройду. Молодняк уже должен летать — все равно где-то увижу». Он думал так, а сам боялся, прямо потрясывало изнутри — вдруг кто-нибудь потревожил и птицы бросили гнездо? Мысленно обернулся на зимовье, потом еще раз с сожаленьем глянул на небо, нет, надо сначала все хорошо обустроить. Вещи в избушку перетаскать. Прибраться, починить. Почувствовал, что замерз. Ноги застыли на холодных камнях. Зачерпнул воды, пополоскал рот и, с трудом разогнувшись, пошел к зимовью.
   Сначала надо было поесть. Он подумал, чего бы приготовить, но есть не хотелось. Сел на нары, надел штаны, носки, потом шерстяные носки — ноги не любят холода, обморожены, двух пальцев на левой ноге как будто и не было никогда, — достал из рюкзака фланелевую рубашку и старенькую, чиненую-перечиненую любимую лыжную шапочку. Так. Порядок. Теперь надо позавтракать. Он взял закопченный чайник с ручкой из проволоки и остатками вчерашнего чая, плеснул в него пару кружек из ведра и вышел на улицу. Пошел по привычке за зимовье, там у него была яма для гниющего мусора, но сейчас ямы не было, в прошлом году он заложил ее мхом. «Останусь все-таки сегодня, — подумал. Надо яму… Надо все хорошо сделать».
   Они вчера не доплыли до зимовья километра два с половиной — воды в реке было мало, и пришлось разгрузиться на косе. Может, конечно, и дотянули бы — Василий Петрович, тот бы довез, а не довез, так помог бы вещи в зимовье перетаскать, но то Василий Петрович. Василию Петровичу самому уже скоро семьдесят. А этот. Востряков — мотор берег. И торопился куда-то. Даже ночевать не остался, в ночь уехал… Да и… Печников это хорошо видел — если бы Петрович не заставил, никто и не повез бы его сюда. Не понимают они. Чего, мол, старый хрыч в лес лазит, на пенсии не сидит. Молодые. Хлопоты им лишние из-за меня…
   Печников пошел в лес, набрать чего-нибудь на растопку. Востряков-то, наверное, уже и не знает, что этот старый пень и создавал заповедник и потом двадцать два года вел всю науку. Восемь лет как на пенсии, а уже и не помнят. А ведь, — это была самая горькая его мысль, — никого теперь не осталось, кто бы вот так же, как он, знал бы эти семь тысяч квадратных километров тайги. И никому этого не надо. Поменялось что-то, плохо поменялось. Раньше — чуть весна пригреет — всё, в конторе праздник, все веселые ходят, скоро в лес. Теперь из конторы не выгонишь. Новый замдиректора по науке второй год в кабинете сидит, докторскую пишет. Печников недовольно нахмурился.
   Его докторская была в лесу написана. В «две смены» работал — утром в сопки, а вечерами зажигал керосинку и раскладывал бумаги по нарам. Она так у него в голове и делилась — на три части. Первую сделал зимой на кордоне, на Байкале — учет нерпы проводили. Самую большую часть написал в Жабинском зимовье. Малюсенькая зимовейка, Печников со своим метр-девяносто разогнуться там толком не мог. На улице писал, на огромном листвяшечном пеньке. А заканчивал здесь, на Анае. Продукты все вышли, осень глубокая, а работалось хорошо, и он по рации попросил у директора отпуск. Так и закончил. По медведям диссертацию защищал, но, если бы не заставили, то, наверное, и не стал бы писать, у него столько опубликованных работ было по медведю, что и на две докторские хватило бы… Кандидатскую, кстати, безо всякой защиты дали — по совокупности…
   «Ну ты, Господи», — шикнул на себя Печников. Ему ужас как не нравилась эта его привычка уходить в воспоминания. Самому себе рассказывать, что с тобой было… Ладно еще в городе, а то в лесу — тайга вокруг, а он ходит, бубнит всякое.
   Он вернулся из леса с пучком сухих еловых веточек и двумя зелеными кустиками курильского чая. Положил все на полку под навесом. Подкатил пенек к двери, встал на него и с трудом, потихоньку выволок лестницу из-под крыши. Попробовал, крепка ли, приставил к стенке и полез наверх. Под двускатной крышей, сделанной из толстых жердей, как и на всяком зимовье, был склад. Сейчас здесь лежали топор, двуручная пила, рыболовная сеть, небольшая печка-буржуйка с дыркой для кастрюли, труба от нее, еще какая-то мелочовка. Печников подтянул трубу на край и взялся за печку. Аккуратно, по-бабьи скользя по лестнице, спустил ее на землю. Мог бы, конечно, и просто снять, руки еще были крепкие, но одинокая таежная жизнь не признавала пустого риска. Никто не поможет, не дай Бог, что случится, придется в город выходить. Это не в молодости. Печников однажды зимой на промысле сломал руку. Правую. И ничего. Наложил шину, подождал пару дней, болеть стало поменьше, и он остался. Научился стрелять с левого плеча. Теперь — не то. Не дай Бог, если…
   Он умостил буржуйку на камни, на ее обычное место возле зимовья, насадил трубу. Открыл скрипучую, ржавую дверцу, достал кружок и закрыл им дырку. Летняя кухня была готова. Положил в печку еловые веточки, принес из зимовья пару сухих поленьев, поколол потоньше, сложил и чиркнул спичкой. Сам взял чайник и пошел за водой. Он всегда, когда была возможность, варил чай из живой, бегучей воды. Ему казалось, что вода, хотя бы час постоявшая в ведре, теряла свою силу, выдыхалась, чай из живой всегда бывал крепче.
   Он спускался к воде и поминал доброй мыслью покойного Онищука, срубившего зимовье на красивом месте, на слиянии Аная и Лены. Не пожадничал, прямо у реки поставил. Вот и вышло хорошо. Зимовью больше полувека, сам Они-щук уж лет двадцать как утонул в Лене, а люди ночуют, вспоминают. А другой спрячет избушку, и самому неудобно до речки за водой таскаться, и красоты вокруг никакой, да и, случись что, как вот с Онищуком, не простоит она долго без людей. Сгниет. А тут хорошо. Выходишь — и речка. Печников спустился по ступенькам, которые сам в прошлом году укреплял толстыми плахами, наколотыми из лиственничных чурбаков, присел на корточки и опустил чайник в воду. Жалко, конечно, Онищука. Он вспомнил его неторопливые внимательные глаза. Вместе с женой перевернулся. Может, и выплыли бы, да вода той весной на редкость дурная была, а жена плавать не умела. Так вместе и ушли. Не бросил.
   Он снял с печки кружок — внутри вовсю бушевало оранжево-красное пламя, поставил чайник и стал колоть дрова. В прошлом году они с Василием Петровичем бензопилой попилили на чурбаки лиственницу и пару сухих елок. Сложили поленья на солнцепеке вдоль стенки. Теперь он выбирал чурку и колол. Мелко — для кухни, и на толстые поленья — чтобы топить в зимовье. Колол, а сам думал про теорию Василия Петровича про «этот и тот свет».
   Василий Петрович считал, что и «этот» и «тот» свет бывают еще при жизни. Этот свет — это молодость, тот свет — старость. Как прожил молодость, такую Господь старость и даст. Грешил, гадил людям — получи болячки, мучайся. Теория была глупая, сколько хороших людей болеют в старости, но Печникову было и приятно — по Петровичу получалось, что Печникова Бог обласкал за что-то, если он в свои семьдесят восемь еще по тайге может ползать. А вот гибель Онищука никак не укладывалась в ту теорию. Да много чего в нее не лезло, но Василий Петрович в свои семьдесят свято в нее верил и совершенно серьезно считал себя все еще в «этой» жизни, то есть молодым. «Да на него непутевого посмотреть — больше сорока ему никогда и не было», — Печников доколол последнюю чурку.
   Он аккуратно сложил поленья под навес. Сел отдохнуть возле печки. «Рожки сварю с тушенкой», — подумал, но не усидел на месте: дел было полно. Достал из рюкзака хрустящую пачку рожков, налил в кастрюлю воды и поставил на пышущую огнем дырку, чайник приткнул рядом. Взял голичок и подмел в зимовье. Там, в общем-то, чисто было, но — удивительно все-таки человек устроен — где ест, там и бросает. Карамельки ведь кто-то ел, да так фантики на пол и кидал, дрова опять же кололи прямо в зимовье. Он хорошо все подмел, мусор бросил в печку, вытащил просушить на солнышке матрасы и одеяла, протер стекло в керосиновой лампе.
   Вода в кастрюле закипела, Печников аккуратно вскрыл пачку «кудрявых» макарон, половину высыпал в воду, оставшееся перевязал веревочкой — у него всегда лежали в кармане несколько небольших веревочек, и пошел в зимовье. Достал из рюкзака старый, но чистый, специально выстиранный холщовый мешок и стал складывать в него продукты. Рис, гречка, макароны, мука — все у него было упаковано в небольшие мешочки, все подсчитано, на два — два с половиной месяца. Подвесил мешок на крючок под потолком. От мышей. Соль и тушенку выставил на полочку.
   Эту полку, широкую двухметровую доску, и еще одну, такую же — под книжки, он восемь лет назад на себе притащил. Километров десять пер, не меньше. Как раз в свой день рожденья здесь был — семьдесят лет исполнилось. Воды в реке не было, лодка не проходила, и он пошел пешком — в зимовье хотел день рожденья отметить. Не то чтобы отметить, но… осень стояла теплая, хорошая. И шишки, и ягоды было полно. Начяальство, жена, дети обиделись: юбилей, мол. Но он уехал. Напьются — Печников после пятидесяти совсем не пил, — разговоры всё глупые… И тосты эти… Такое несут. Чуть ли не святой, прости Господи. Все-то они про него знают. Он не знает, а они знают. Может, и правда со стороны виднее. Печников подумал про Василия Петровича — в заповеднике все их считали друзьями, а они иной раз так цапались… Подумал — хороший ли Петрович человек. И удивился, и даже разозлился на собственную глупость, ну человек и человек — вот дурость-то! Какое это все имеет значение?