"Саня здесь и ждёт вас на Девятинском..."
   Вечером я еду на Девятинский переулок. Я шла... на расплату! Тяжело поднималась по лестнице, будто на Голгофу! Евгения Ивановна встретила меня, провела в комнату. Саня с Паниным сидели в углу за круглым столом и пили чай. Оба поднялись.
   Супруги Панины скоро постарались оставить нас вдвоём.
   И вдруг как-то совсем просто мы заговорили.
   Саня делился планами своего будущего устройства: скорее всего - во Владимирской области. Я слушала о возможной и даже почти реальной его реабилитации, и это было каким-то продолжением нашей с ним жизни, нашей общей беды.
   Потом Саня проводил меня к дому, где жила Лида,- это было недалеко. Вёл меня под руку. Пошёл дождь. Мы укрылись, как бывало в юности, в каком-то парадном. Он расспрашивал меня, стараясь понять, как всё это произошло. Что-то отвечала... Я жила в это время то ли прошлым, в которое провалилась из настоящего, то ли настоящим, как бы вынырнувшим из далёкого прошлого. Сказала ему: "Я была создана, чтобы любить тебя одного, но судьба рассудила иначе".
   Прощаясь, он вручил мне то, что за эти годы было в стихах написано мне или про меня.
   Когда все в доме уже спали, я стала читать:
   "Вот опять, опять всю ночь мне снилась
   Милая, родимая жена".
   "Вечерний снег, вечерний снег
   Напоминает мне бульвар,
   Твой воротник, твой звонкий смех,
   Снежинок блеск, дыханья пар..."
   И самые ранящие строки:
   "...Но есть в конце пути мой дом
   И ждёт меня с любовью в нём
   Моя, всегда моя жена".
   Проснувшись утром, постаралась стряхнуть всё, на меня нахлынувшее. Нарочно развивала повышенную деятельность, хотя с Лидочкой всё же нашла случай поделиться, что свидание с Саней и его стихи разбередили мне душу.
   Вечером уехала в Рязань. Решив во что бы то ни стало подавить своё смятение, дома я настолько расхрабрилась, что сказала В. С., что виделась со своим бывшим мужем, но что от этого ничего не изменилось - всё остаётся по-старому.
   Всё больше начинали мучить угрызения совести. Старалась задушить, не поддаваться... Но уже ничего не могла с собой сделать. Уединяясь, всё читала и перечитывала стихи.
   В. С. первый ощутил, что я отдаляюсь от него, ухожу в себя. Он всё делал, чтобы не дать мне ускользнуть от него: катал меня на лодке по Оке (у нас была своя лодка с мотором), свозил меня в Солотчу (до этого мы почему-то никогда там не бывали), где купил нам путёвки в тамошний дом отдыха на август. Но я была мыслями где-то далеко, ничто меня не отвлекало от них, ничто не развлекало. Начинающийся здесь лес тянулся в ту самую Владимирскую область, где будет, возможно, жить Саня, в ту же сторону вела узкоколейка... И оттуда пришло письмо:
   "...если ты имеешь к тому желание и считаешь это возможным, можешь мне писать. Мой адрес с 21-го августа: Владимирская обл..."
   Протерзавшись месяц и убедившись, что чувство моё к первому мужу не просто воскресло, но всё больше и больше утверждалось, я решила откровенно поговорить со своей самой близкой подругой Лидой, для чего поехала к ней в подмосковный санаторий. Она пришла в отчаяние, очень симпатизируя моей новой семье. Много было ею приведено аргументов, я же в ответ - только плакала. И чувство вины и вновь вспыхнувшая любовь требовала разрядки. Скрепя сердце, Лида благословила меня написать Сане письмо.
   Тем летом Саня побывал в Ростове. Оттуда он ездил потом в Георгиевск, Пятигорск, Кисловодск повидаться с родными. А перед Ростовом он побывал на Урале, где жила сестра Е. А. Зубовой со своей дочерью Наташей. Вместе с Зубовыми было решено, что она для него подходящая невеста. Друг друга они до того никогда не видели, лишь перебросились несколькими письмами. Он пробыл там две недели; девушка ему понравилась и он предложил ей считаться его невестой. Но та была напугана его стремительностью. Уезжая, он не знал, как будет дальше - ничего решено не было...
   Начался учебный год. В свободное от института время я садилась к роялю - только ему могла я поведать обо всём, что происходило в моей душе... Пришли на память слова человека, который гадал мне по руке и по фотографиям в остротяжёлое для меня время, когда муж мой пропал без вести, прекратились письма от него с фронта. О прошлом он сказал мне правду, о настоящем туманно. Но на вопрос, соединимся ли мы с мужем, ответил: "Это будет зависеть от вас". Тогда такое мне показалось диким, а вот ведь стало походить на правду...
   В очередном письме Саня писал, что сам удивляется, какой большой сдвиг в мою сторону произошёл за эти два месяца... И всё чаще он начинал думать, что, может быть, и правда возможно новое счастье? Он предлагал встретиться, чтобы разобраться в своих чувствах, но, поскольку не он, а я была виновна в нашем с ним разъединении, ехать должна была к нему я... Он предлагал - на три дня.
   В. С. приглашен на юбилей знакомого профессора в Одессу. Я говорю маме, что меня вызывают в Москву в связи с Саниной реабилитацией. Мама видит моё возбуждение, но не понимает его причины. 19-го октября еду на вокзал и беру билет до... Торфопродукта.
   Вечером в поезде в окно мне светила луна, и на сердце, несмотря на то, что сознавала греховность свою, было предчувствие счастья.
   Саня, в коричневом плаще и серой шляпе, встретил меня.
   Со станции мы пошли безлюдной дорогой через степь по направлению к деревне Мильцево, где в хате Матрёны Васильевны Захаровой жил "Исаич", как она его называла ("Игнатич" в рассказе "Матрёнин двор"). Светила луна. В тени скрывшего нас от неё аккуратно сложенного стожка мы остановились. Крепко обняв друг друга, горячо поцеловались и, как бывало в юности, моя хорошенькая коричневая шляпка с пёрышками упала на землю с моей запрокинутой головы. Всё, всё сразу вернулось... Не надо было слов, чтобы это почувствовать, понять, чтобы в это поверить...
   "Как это ты сумела за эти месяцы так похудеть, помолодеть, похорошеть?" - спрашивал меня Саня.
   А я и в самом деле ещё летом рассталась с пучком на голове, укоротила и завила волосы - сейчас они были мне до плеч. Похудела, потому что давно лишилась аппетита из-за переживаний. Приехала в абрикосовой крепдешиновой блузке, сшитой по типу той, которая ему когда-то так нравилась. Но главное было не в этом. Если я действительно похорошела, то это от горевшего во мне внутреннего огня.
   Дом, комната с фикусами, сама хозяйка его описаны подробно в рассказе "Матрёнин двор". Добавлю только, что Матрёна Васильевна поразила меня своей деликатностью. Она ни о чём ни меня, ни "Исаича" не расспрашивала, пока я сама не поведала ей своей истории. В ответ она рассказала мне свою, описанную в том же рассказе. Она больше оставляла нас вдвоём.
   21 октября было воскресенье. К тому же это и именины покойной Саниной мамы. В этот день, который мы назвали днём нашего воссоединения и несколько лет ощущали, как большой наш общий праздник, мы с Саней не разлучались. Говорили без умолку, понимая друг друга с полуслова. Много фотографировались.
   Саня считал своим долгом ещё и ещё предостеречь меня, на что я иду. Ведь он серьёзно и безнадежно болен, обречён на недолгую жизнь. Ну год, ну два... Но я была непоколебима: "Ты мне нужен всякий - и живой, и умирающий..." Значит, и я нужна ему сейчас, особенно нужна, чтобы как-то скрасить последние годы его жизни, облегчить возможные страдания, а быть может, помочь побороть смерть?..
   Когда Саня уходил в школу, я немножко хозяйничала, а больше читала кое-что из им написанного, написанного очень сжато, мелким почерком, на небольших листах (14X20 или 13X18 см). Узкие поля часто тоже были исписаны вставками. Но прочесть в первый свой приезд я успела мало, потому что, когда были вместе, мы или разговаривали или занимались каким-нибудь общим делом.
   Говорили мы о наших теперь уже общих планах... Я готова была на всё. Я и тогда сознавала, что причиняю большое горе хорошим людям. Но лишь теперь, оглядываясь назад, понимаю, как оно было велико!
   Существовало ли тогда что-нибудь, что бы могло меня остановить?.. Вероятно, нет.
   Даже если бы донёсся голос из будущего: "Ну так как мы будем разводиться: мирно или через суд?.."
   Могла ли бы я поверить, что когда-нибудь это может случиться?.. А если бы и поверила - нет, не остановилась бы!
   "Я умоляю тебя, девочка моя, будь тверда до конца и без единого компромисса! Заставь меня тем самым поверить в твой новый характер!" Саня уже дорожил тем, что приобрел, уже боялся потерять меня.
   Я старалась успокоить свою совесть тем, что я нужнее там, перед кем я виновней. Кого я люблю больше всех и всего на свете. Дать ему счастье, возродить в нём сильное желание жить - было тогда целью моей, моим единственным стремлением! То и это - несравнимо!..
   Когда человек одержим чем-нибудь, он не останавливается перед препятствиями; сокрушая их, становится жестоким. Тогда я, вероятно, была жестокой. Многие порицали меня.
   После ноябрьских праздников мы с В. С. окончательно разделили незатейливое наше добро и перевезли к нему, на улицу Свободы, те его вещи, что ещё оставались на Касимовском.
   * * *
   В первый раз Александр приехал в Рязань перед Новым годом, 30 декабря 56 года. 31-го, не смущаясь лютым морозом, мы бродили с ним по городу. Но нашей целью была не только прогулка к Рязанскому Кремлю, Собору, набережной реки Трубеж, мы ещё собирались в этот день заново оформить свой брак, для чего и зашли в Рязанский городской загс. Однако желание наше удовлетворено не было: препятствие состояло в том, что у Сани в паспорте не было отметки о разводе... со мной (!) же.
   Так, ещё не законными, но счастливыми супругами встретили мы втроём, ещё с мамой, Новый год. Через несколько дней мы съездили вместе с Саней в Москву, побывали у некоторых его и моих друзей. Зашли и в Московский городской суд, где в архиве нашлась предназначенная для него справка о разводе.
   Зимой произошло и одно трагическое событие: нелепая неожиданная смерть Матрёны Васильевны. Саня переселился к её золовке. Дом был лучше, чище; комната отдельная, и всё-таки он чувствовал себя там уже совсем не так, как у своей Матрёны.
   Наконец, прощай, Торфопродукт! Прощай, Мильцево! Прощай, изуродованная хата Матрёны!
   Неделю мы жили в Москве, в семье моего дяди В. К. Туркина.
   В эти дни мы добывали билеты на теплоход, чтобы совершить маленькое водное путешествие по Волге и Оке, сделали кое-какие закупки. Самой важной среди них была покупка в ГУМе пишущей машинки "Москва-4". В самом деле, теперь пришло время подумать о перепечатке на машинке готовых произведений. Надо учиться печатать самому! А я немного уже умею со времени Московского университета...
   В Рязани летом 1957 года началось "тихое житьё", как назвал мой муж тот отрезок нашей с ним жизни...
   ГЛАВА VII
   "Тихое житьё"
   Началось наше "тихое житьё" бурными хлопотами. Получение багажа, установка и перестановка мебели, перемонтаж электропроводки, разборка ящиков из-под багажа на стройматериалы, всевозможный мелкий домашний ремонт... И всё это собственноручно.
   Наконец, устройство завершено.
   Наша с мужем 9-метровая квадратная комнатка вмещала два кабинета, библиотеку и спальню.
   Друг против друга - два письменных стола: мужа - большой, строгий, с множеством ящиков; мой - маленький, старинный, на тонких резных ножках. Стены были обшиты книжными полками. Возле кровати - маленький круглый тоже старинный столик. На него мы клали книжки, которые читали перед сном.
   Напротив наших окон, как и повсюду вокруг, стали подыматься высокие здания, зажглись электрические фонари, засветились многочисленные окна новых домов. Город наступал...
   А в своей комнатке и дворике мы как-то этого ничего не чувствовали. В саду было тихо и пусто: дети в соседних квартирах тогда ещё не появились, в доме напротив ещё не разместился шумный склад продуктов, а по соседству во дворе Радиоинститута мотоциклов ещё не испытывали.
   В дальнем уголке у глухого забора, где развесистая яблоня образовывала как бы естественную беседку, муж соорудил скамейку и столик. Кроме них, там ещё помещались раскладные кровать и кресло. Целая зелёная комната!
   "Таких условий не запомню в своей жизни",- писал Александр Исаевич друзьям по далёкому Кок-Тереку - доктору Зубову и его жене. Шум города доносился глуховато, жара не ощущалась, воздух был совершенно очищен деревьями, не падало солнце, не пробивалась пыль. А сверху висели яблоки протяни руку и грызи.
   Невидимая нить к Зубовым, первым и пока почти единственным читателям его послелагерных произведений, будет тянуться без узелков, петель и разрывов до самой той поры, когда Александр Исаевич станет известен и его захлестнёт поток иных писем, событий, знакомств.
   Но пока что Зубовы в какой-то мере заменяют ему всё остальное человечество.
   Переписка с ними останется для обеих сторон на несколько лет неким священнодействи-ем... Вместе с письмами путешествуют за тысячи километров вырезки из газет, интересные письма каких-то третьих лиц и, особенно часто, фотографии.
   Знакомиться с моими приятелями муж не торопился. Более того, я должна была быть готова к тому, что мои связи с ними будут слабеть. Ведь ни один человек в городе не должен ничего знать, даже подозревать об истинной жизни моего мужа, о его творчестве.
   Так мы превращались в затворников... Исключение могло быть сделано лишь для проверенных друзей, от которых не нужно было таиться. Первым таким гостем явился Николай Андреевич Потапов.
   "Андреич", которого мы приняли уже в июле, нам с мамой очень понравился. Симпатич-ный, с мягким юмором. Он много рассказывал нам о своих былых злоключениях. И, с большим энтузиазмом,- о своих нынешних делах на строительстве Куйбышевской ГЭС.
   "Андреич" вводится в курс литературных дел моего мужа. Узнаёт, что пишется "Шарашка". Ему даётся для прочтения глава "Улыбка Будды".
   Следующий гость, другой лагерный друг мужа, приедет к нам лишь полгода спустя. Им будет Дмитрий Михайлович Панин.
   Встречи с лагерными друзьями будут происходить и всякий раз, когда какие-нибудь дела заставят мужа бывать в Москве. Копелев, Панин, Ивашёв-Мусатов... Дружбой с ними Александр в то время очень дорожил...
   Некоторой компенсацией нашему затворничеству явилось постепенное знакомство с рязанским краем. Понемногу, исподволь...
   Тем летом мне как-то пришлось прочесть лекцию в Спасске, на Оке. Муж съездил со мной туда на теплоходе. Я не могла не обратить внимания, что мужа моего удивляла и даже как-то раздражала нарядно одетая весёлая публика. За много лет отвык от этого, к тому же он вообще никогда не признавал "праздности".
   С сентября муж начал работать в школе. В кабинете заведующего гороно встретились директор 2-й рязанской школы и Александр. Напористость мужа, приводившего неопровержи-мые доводы, почему он должен быть устроен в первую очередь, произвела на директора впечатление и он стал расспрашивать Солженицына. Выяснилось, что воевали они где-то совсем рядом. Это было важнее университетского диплома с отличием, отличной характеристики и права реабилитированных на внеочередное устройство.
   Постепенно мы оба овладевали пишущей машинкой. Я изучила распределение клавиатуры по пальцам по учебнику, запомнила расположение букв и начала набирать скорость. Александр Исаевич печатал всего двумя пальцами (указательным правой руки и средним левой), но надо отдать ему должное: по скорости он меня превзошёл!
   Первой работой, отпечатанной на машинке Александром, была статья о будущих искусст-венных спутниках Земли, заказанная ему для "Блокнота агитатора", издававшегося обкомом КПСС. Статье этой не суждено было увидеть свет. 4 октября запустили наш первый спутник! Зато в одном из октябрьских номеров "Приокской правды" писалось о лекторах, выступавших в связи с этим событием. Среди других была названа и фамилия "преподавателя физики 2-й средней школы тов. Солженицкого".
   Тихо прошла годовщина нашего воссоединения. Отпраздновали мы её вдвоём (мама была в отъезде) с рюмкой некрепкого вина, тотчас же после праздничного обеда вернувшись к своим обычным занятиям. Об этом я записала в своём дневнике, добавив:
   "Даже страшно иногда за наше счастье, настолько оно полное!"
   В самом деле... Хоть и позже, чем мы когда-то ожидали, хоть и сложнее, драматичнее, а всё же, казалось, исполнилось всё, о чём мечталось когда-то.
   И ещё один необходимый элемент семейного счастья был у нас. Когда мама переехала ко мне в Рязань, Александр писал, что, по его представлению, дома не может быть без ангела - хранителя очага, женщины, которая нигде не работает, всегда дома, всё знает, всё видит и как-то спаивает в себе и через себя жителей дома и вещи, наполняющие его, в единое неповторимое и милое сердцу целое.
   "Надеюсь ещё много-много лет видеть Вас такой,- заключал он,- живя с Вами под одной крышей".
   И у мужа ощущение счастья:
   "Мы с Натуськой живём совершенно неразливно",- пишет он Зубовым и добавляет, что особенно много значим друг для друга потому, что нет у нас детей и с нашей смертью окончимся и мы. Но он совершенно не жалеет, что нет детей.
   Посещение кино, концертов, театров у нас строго лимитировалось: в кино мы разрешали себе бывать два раза в месяц, в театре или концерте - раз в два месяца. Всё это регистрировалось. Если в какой-нибудь месяц мы превышали норму, то постились следующие месяцы.
   Я была податлива (вероятно, сверх меры!), послушно шла на все ограничения: ведь я любила своего мужа, верила в него, как в значительную, необыкновенную личность, хотела, чтобы всё было так, как он считал нужным. Вполне сознательно и совершенно добровольно шла на растворение в его личности.- Я же совершенно искренне обещала ему быть "душечкой"!
   Так, незаметно, мало-помалу, обеднялась моя жизнь. Обеднялась в том, что было доступно всем. Однако в первые годы я этого вовсе не ощущала. Внешних развлечений у нас мало, но зато такая радость быть дома!
   А через 2-3 года мне станет в значительной степени безразличным, идти в кино или не идти; покупать или не покупать книги; выиграть или не выиграть по 3% займу (всё равно выигрыш ничем не будет отмечен: муж не любил ни получать, ни делать подарков).
   Малая нагрузка в школе и максимальная рационализация в выполнении школьных обязанностей давали Александру Исаевичу возможность многими часами заниматься романом. Но прав он был или не прав - эта работа представлялась ему опасным, запрещённым, наказуемым занятием. По всем правилам конспирации он таился от людей и в ссылке, и в Торфопродукте, и в Рязани. Всё его творчество в годы "тихого житья" тоже проходило в условиях строжайшей конспирации, как бы в добровольном подполье.
   Если кто заходил к нам, что бывало очень редко, дверь в дальнюю комнату плотно затворялась и оттуда не доносилось ни звука.
   На печатных экземплярах Александр Исаевич не ставил фамилии, а написанное от руки после перепечатки немедленно сжигал. То, что наша печь затапливалась из кухни, заставляло делать это поздно вечером, когда соседи спали.
   Понятно, что при такой скрытной жизни, у нас в Рязани не могло быть не только друзей, но даже приятелей. Александр на работе ни с кем не сближался. У меня практически отпали почти все товарищеские связи. Позже сотрудница нашего института Кузнецова говорила, что всем казалось: Александр украл меня у них, увёл от жизни, увёл от всех, спрятал.
   Весь тот год, начиная с лета 57-го и кончая весной 58-го, прошёл у нас под флагом работы над "Шарашкой". Сначала, до середины января, вторая редакция, т. е. перечитывание и перепи-сывание всего романа заново. Потом, по апрель включительно, ещё одна внимательнейшая и придирчивейшая читка и, наконец, перепечатка на машинке.
   Читала и я "Круг" по мере того, как он переписывался. В виде исключения читала отдельные главы первой редакции. Например, "Улыбку Будды" и те, в которых фигурировала Надя - жена Сергея Кержина (первоначальные имя и фамилия Глеба Нержина). Эти главы во многом родились из моих дневников. Теперь же мы вместе обсуждали их.
   Сейчас я отчётливо вижу, что у меня было слишком уж некритическое отношение ко всему, что писал муж, в частности к "стромынкинским" главам. В том, что писатель сделал такими малоинтересными моих подруг по "Стромынке", вполне возможно, виновата и скудность моих дневников и неумение передать в рассказах атмосферу нашей жизни, сложность и драматичность судеб живших рядом со мной девушек-аспиранток.
   Я считала, что Солженицын куда лучше меня понимает, чувствует, представляет, как нужно писать. Сейчас мне ясно, что Александр Исаевич, с его запрограммированной тенденцией признавать интересными людьми только "зэков" и отчасти их жён, просто оказался глух к переживаниям, выходившим за рамки его интересов.
   Я храню письмо моей подруги, которая познакомилась с "Кругом" в 1964 году и без обиняков высказала своё мнение. Она имела на это право, ибо в первой редакции была одним из активных действующих лиц "стромынкинских глав".
   "...Получилось так,- писала она нам с мужем,- что жизнь на "воле" показана очень односторонне и предвзято, и особенно это относится к изображению женщин в романе".
   Она вспоминает о других женщинах. Об Ольге Чайковской, получившей в один и тот же день две "похоронные": на мужа и на единственного брата. Но на руках оставался сын, которого нужно было вырастить, и это дало ей силы всё перенести...
   "Так почему же в романе фокус так смещён? Почему страдающими и благородными показаны только жёны зэков, а остальные женщины выглядят так неприглядно? У каждой было своё горе, своё страдание, которое не всегда и не всем показывалось. Так за что обижать женщин? Нельзя смотреть на мир только сквозь призму собственных страданий (а в главах о Стромынке всё показано сквозь призму страданий Нади), и постараться понять, что и другие страдают".
   Она вспоминает поэтические образы русских женщин у Пушкина, у Толстого. Как можно женщин, на долю которых выпала такая трудная жизнь, изображать так плоско и пошло!
   Солженицын нашёл простой "выход". Он исключил автора письма из числа действующих лиц романа. В той "Оленьке", в которую превратилась описанная раньше "Санечка", уже не было решительно ничего общего с умной, талантливой и способной на глубокие переживания девушкой. Но описания "418-й комнаты", увы, стали от того ещё более плоскими.
   Теперь, встречаясь с теми, с которыми когда-то делила кров на Стромынке, мы много говорим о старых временах. Вспоминаем, как интересно нам было вместе, когда, наработавшись днём порознь, мы собирались вечером. Среди нас были филологи, историк, политэконом, археолог, химики. Наша комната превращалась по вечерам во "второй университет".
   Нас ничто не оставляло равнодушными. Спорили о том, что происходит на биологическом факультете, что такое генетика? Наука или лженаука? Или о том, как посмеивались и критиковали моего профессора Кобозева за опыты над букашками, а они были на самом деле одним из подступов к кибернетике, которая в те времена тоже считалась лженаукой. В оценках всего происходившего мы были довольно сдержанны - такова была дань эпохе...
   Мы настолько были в курсе дел друг друга, что наша "политэкономка" вступила в трамвае в спор с химиками, нападавшими на "теорию ансамблей" моего мэтра.
   У каждой из нас были свои горести и свои заботы. Если я в какой-то степени жила для Сани, то и другим было о ком заботиться... У политэконома Зины предметом постоянных волнений была её младшая очаровательная сестра Машенька, а потом и появившийся на свет племянник Жорик. Аспирантка-филолог Кнарик, влюблённая в своего Тургенева, пеклась о стариках-родителях. Женя-археолог жалась как только могла в еде, в одежде, чтобы сэкономить и высылать деньги своему талантливому брату-художнику, учившемуся в Ленинградской Академии художеств. Только Шурочке Поповой не о ком было заботиться, и это было самое большое горе. За один военный год она потеряла отца, мать и единственного брата. Учёба спасала ей жизнь...
   Да и сама Надя Нержина, родившаяся из моих дневников и воспоминаний о том, какой я бывала на свиданиях, довольно далека от Наташи Решетовской. Мытарства с диссертацией отнюдь не приводили её в отчаяние, как это описано в романе. Надя - нытик. Наташа Решетовская там, где можно было действовать, не приходила в уныние даже от самого плохого! Чтоб ускорить завершение диссертации, она делала всё, что могла, знала, что рано или поздно всем мытарствам придёт конец, и относилась к ним даже с некоторым юмором...
   Девушки были и душевно лучше, не только богаче интеллектом, чем это описано в "Круге". Они, если и не одобряли меня в чём-то (например, в чрезмерном увлечении музыкой или шахматами), то это не было и не могло быть предметом злословия за моей спиной. Об этом говорилось только открыто. Если бы они и догадались, что муж у меня жив, но не всё благополучно, то не злословили бы, а посочувствовали...
   * * *
   Подошёл Новый год. Снова втроём, как и год назад. При свете фотоламп, принесённых для этого случая мужем из школы, где у него была уже вполне налаженная фотолаборатория, было сделано много снимков. Среди них очень удачна фотография моей мамы, сидящей в кресле и разбирающей новогоднюю почту.
   Провожая старый год, муж любил подводить его итоги и строить планы.
   Зреют планы и на лето. В первую очередь мой муж мечтает о поездке в Ленинград, который влечёт его с давних пор.
   Из библиотеки приносится довольно старый путеводитель по Ленинграду. Александр будет составлять по нему целую большую историко-художественную картотеку.