Пишу тебе у себя в лаборатории в полном одиночестве. Работаю нервно, лихорадочно, потому что к 15-му обязана получить все данные".
   Иногда даже у пёрышка бывает престранная судьба. В том виною было изменение номера полевой почты. Вернулось сразу 5 писем. Таким образом, пёрышко проделало целое путешествие и снова отправилось на фронт.
   Кока и Саня теперь ещё дальше друг от друга. Муж жалуется, что они теперь даже на разных фронтах.
   Узнал о Кокином перемещении Саня, видимо, от кого-то, писем по-прежнему не было:
   "От Коки есть что? - снова спрашивал он меня.- Молчит, сукин сын, с июня месяца".
   А у Сани к этому времени расширился плацдарм на реке Нарев.
   "...В первых числах этого месяца отбивали контратаки не мы, а наши ближайшие левые соседи - батовцы".
   Но воевать придётся ещё немало. Во всяком случае, Саня утепляет машину, обивает её изнутри трофейными одеялами.
   И всё же приближение конца войны чувствуется. Хотя бы потому, что то и дело возвращается Саня к теме о нашей послевоенной жизни.
   Саня пишет о том, чтобы на первые годы устроить коммуну в Москве. Сразу обеспечива-ется: несколько квартирных точек, блат Александра Михайловича (Лидиного отца), может быть, такое знакомство - как Анастасия Сергеевна (Мосгороно).
   Почему между Саней и Кокой не наладится переписка - совершеннейшая загадка. На отсутствие писем от Коки Саня мне постоянно жалуется.
   Мне тем временем пришло ещё одно письмо от Коки да ещё с фотокарточкой. Похудел. И это фронтовое, характерное, которое есть у Соломина и которого я не уловила у своего мужа в глазах.
   Саня! Где была твоя математическая смекалка? Почему ни разу догадка не промелькнула в твоей голове? Да и Кокиной? Догадка, что не только вам двоим интересны ваши письма о послевоенных планах...
   Дело дошло до того, что я переслала Коке Санино письмо. И это, конечно, вызвало соответствующую реакцию: "Дорогая Наташа, получил от тебя Санино письмо. На такие вещи способен только ОН. Живёт от меня в 150 км, а письма шлёт через Ростов".
   Муж уже настолько чувствует себя писателем, что смело судит о других, печатающихся писателях; "В журнале "Новый мир" No 9 за 1943 год (...) прочёл пьесу Александра Крона "Глубокая разведка". Первые три действия так захватили меня, что хотел уже писать Крону приветственное письмо. Но на четвёртом он резко сорвался и показал, что при незаурядном таланте мыслитель он заурядный. (Очень бы хотел знать твоё мнение об этой пьесе. Лидке пьеса не нравится)".
   А Лида тем временем тормошит Лавренёва с письменным отзывом на Санины рассказы! И, наконец, этот отзыв в руках у Сани, а у меня - письмо, где муж сообщает о том, что вот уже 10 часов вертит в руках отзыв Лавренёва и никак не разберётся в своём настроении. Есть все основания быть недовольным - и вместе с тем какая-то приятная лёгкость, удовлетворение. Во-первых, Лавренёв помнит всё, что посылалось ему в мае 1941 года! ("Заграничная", "Стрелоч-ники", "Николаевские"). Называет их "зачатки уменья литературно оформлять свои мысли и наблюдения". Все "похвалы" заключаются в следующих двух фразах:
   1) "Автор прошёл (с 41-го года) большой путь, созрел, и сейчас можно уже говорить о литературных произведениях".
   2) "Способность автора к литературному труду не вызывает у меня сомнения, и мне думается, что в спокойной обстановке после войны, отдавшись целиком делу, которое он, очевидно, любит, автор сможет достигнуть успехов".
   Ну, что ж! Да послужит крайняя сдержанность отзыва большим стимулом к работе, стимулом к беспощадной требовательности и уничтожающей самокритике.
   Лавренёв заставил Саню призадуматься.
   Он даже прекратил писать, потому что отзыв Лавренёва о "Городе М" поставил под сомнение его творческую манеру в "Шестом курсе".
   В той же открытке, в которой Саня пересказывал мне отзыв Лавренёва, была совершенно неожиданная приписка на полях: "Может быть, в 20-х числах декабря поеду к Коке!"
   А в следующем письме эта идея развивается: "Собрался ехать к Коке, разрешение Травкина уже получено", ждал только возвращения из отпуска капитана Степанова...
   Но, увы, мужа ждало разочарование. Степанов опоздал на три дня и из-за этого его Травкин не отпустил. Когда теперь удастся встретиться? На каком рубеже?...
   На Новый год устроили в клубе общий ужин с бойцами, потом коллективное пение, пляски, а снаружи - лунная ночь. Саня ходил, смотрел, курил и думал о своих планах.
   Он шутливо напишет позже, что его жизнь представлялась ему отрезком сукна на целую семью: как из него выкроить и мужское пальто, и юбку, и дамский жакет, и брюки для мальчишки!
   Итак, нужно объять необъятное... Санины письма становятся всё более сложными, трудными, противоречивыми... Он как бы то наступает на меня, то отступает, старается загладить свою суровость:
   "Наверно, своими предыдущими письмами я нагнал на тебя уныние. Ты отложи куда-нибудь подальше эти премудрости или совсем сожги - пусть ничто не смущает тебя".
   Но вот снова письмо, заставившее меня... сжаться: "Ты жалуешься, что я пишу тебе редко. Пишу я тебе, дорогая, не редко, а плохо - это правда".
   Для того чтобы в любую долгую разлуку понимать друг друга на расстоянии, надо и развиваться в одну сторону, по одной дороге со скоростью того же порядка,- так думал муж.
   А он развивался всю жизнь "болезненно-односторонне", то правым, то левым боком, и куда его тянула жизнь - "сам не знал". С каждым месяцем его литературные планы и намерения "захватываются, завихриваются, впитываются, уносятся Политикой".
   Я чувствовала, что в эти минуты раздумий ему нужна не я, а другой человек. И это подтверждали письма. Кока - "единственный в мире человек", от которого, получив письмо даже после годичного перерыва, Саня чувствует небольшую разницу между ними - "как два поезда, которые идут рядом с одной скоростью и можно на ходу переходить из одного в другой".
   Невольно я почувствовала в этих словах не только удовлетворение Саней по поводу их полного взаимопонимания с Кокой, но и укор себе...
   Наверное, на тон этих писем повлияло и то нервное напряжение, в котором жили в те недели генералы, офицеры, солдаты на необъятных просторах от Балтики до Карпат. Каждый чувствовал: что-то должно начаться! Может, это будет нынешней ночью?!.. И каждый думал о том, что это грандиозное, безудержное наступление будет последним! Гусеницы танков и самоходок, колёса автомашин и орудий, ноги во фронтовых сапогах остановятся только в Берлине! И хотя, конечно, каждый гнал от себя эту мысль, но она прокрадывалась, и люди спрашивали себя: а дойду ли туда я?
   Известное обращение Черчилля ускорило события. Выручая обращённых в бегство и смятение в Арденнах союзников, 12 января, прорвав оборону противника в Южной Польше, двинулся на Запад, оставляя за собой по доброй сотне километров в сутки, 1-й Украинский фронт, на следующий день начал свой марш на Берлин его сосед - 1-й Белорусский. На третий день дошла очередь и до других фронтов.
   И тут уж было не до тягостных размышлений об абстрактном будущем. Трудно представить себе, как вырвал капитан Солженицын несколько минут для короткой весточки:
   "Сегодня мы начали, рванули, потопали. Отвечаю на лету, уже свернул крайний пост, с минуты на минуту жду полного отбоя. С последней почтой вдруг присыпались как три рукопо-жатия, как три пожелания победы и жизни три письма: твоё, Лиды и Страуса (школьное прозвище Кирилла Симоняна). И за пять (!) часов ни одного из них не мог распечатать - отсюда представь, что творится".
   Каждый вечер звучали в "Последних известиях" по радио новые, непривычные русскому уху названия. Я могла только догадываться, в каком именно направлении движется бригада генерала Травкина.
   Смешно, конечно, думать о каких-то личных желаниях, когда идут такие бои, но мне очень хотелось, чтобы Санино предчувствие исполнилось, чтобы его дивизион свернул на север, к границам Восточной Пруссии. Туда, где Солженицын не раз уже побывал мысленно с той поры, как был задуман роман, который должен начинаться самсоновской катастрофой.
   И вот! "Сбылось ещё одно из тех необъяснимых предчувствий, которые так часто оправдываются у меня.
   Шальная мысль 1939 года - побывать в Найденбурге - через 5 лет исполнилась".- Саня был в нём. Стоял среди горящего города. Самое интересное то, что когда генерал Самсонов въезжал в Найденбург в 1914 году - он тоже горел - и так и должно быть в соответствующей главе ЛЮР*.
   * Задуманная серия романов должна была называться "Люби революцию".
   "Второй день топаем по Восточной Пруссии. Адски много впечатлений!"
   "Сижу недалеко от того леса, где были окружены Ольховский и Северцев!.." (Так назывались по первоначальному замыслу герои "Августа Четырнадцатого").
   Самое последнее фронтовое письмо, написанное мне мужем, снова навалило на меня гору переживаний. В нём будто он отталкивает меня одной своей рукой, а другой, опомнившись, притягивает к себе ещё больше, ещё плотнее. Он не тешит себя иллюзиями: наше будущее не вполне ясно и решение зависит от... меня.
   "Весной 44 года я увидел, насколько ещё эгоистична твоя любовь, насколько ты полна ещё предрассудков в отношении семейной жизни". Я имела неосторожность сказать, что не представляю себе жизни без ребёнка. И получила раздражённую отповедь:
   "Ты представляешь себе наше будущее как непрерывную совместную жизнь, с накопляю-щейся обстановкой, с уютной квартирой, с регулярными посещениями гостей и театра... Очень может быть, что ничего этого не будет. Будет беспокойная жизнь. Смены квартир. Вещи будут приходить и так же легко уходить.
   Всё зависит от тебя. Я люблю тебя, не люблю никого другого. Но как паровозу не сойти с рельс на миллиметр без крушения, так и мне - никуда не податься в сторону с моего пути.
   Пока что ты любишь только меня - а значит, в конечном счёте - любишь для себя, для удовлетворения собственных потребностей".
   Я узнала, что наши интересы должны так же переплетаться, как, например, Санины и Кокины - на чём незыблемо покоится их дружба.
   Мне предлагалось стать выше моих "вполне понятных, вполне человеческих", но "эгоистических" планов на будущую жизнь, и тогда возникнет "настоящая гармония".
   И ещё была приписка: "От Коки писем нет, но слежу, что Колпакчи дует прямо на Берлин".
   Какая горькая пища для размышлений!..
   Но то смятение, в которое повергло меня это письмо, скоро отступит перед волнением, опасениями, отчаянием и, наконец, безнадежностью...
   "Ждать мужа с войны всегда тяжело, но тяжелее всего - в последние месяцы перед концом: ведь осколки и пули не разбираются, сколько провоёвано человеком.
   Именно тут и прекратились письма от Глеба.
   Надя выбегала высматривать почтальона. Она писала мужу, писала его друзьям, писала его начальникам - все молчали, как заговоренные.
   Весной сорок пятого года что ни вечер - лупили в небо артиллерийские салюты, брали, брали, брали города - Кенигсберг, Франкфурт, Берлин, Прагу.
   А писем - не было. Свет мерк. Ничего не хотелось делать. Но нельзя было опускаться! Если он жив и вернётся - он упрекнёт её в упущенном времени. И она измождала себя целодневным трудом - и только ночью плакала".
   Последнее письмо мужа я получила в самом начале марта. Прошло не больше недели, как вдруг, вместо ожидаемого очередного письма, ко мне возвратилась моя собственная открытка. На ней надпись: "Адресат выбыл из части".
   Я - в панике. Сразу написала Сане, Пашкину, который для меня после знакомства в мае - июне 44-го года был просто Арсений Алексеевич, написала Илье Соломину. Они, конечно, ответят мне, если не сам Саня.
   Лида тоже послала запросы Пашкину и Мельникову. Если не будет ответа, утешала она меня,- значит все они поменяли полевую почту, и ясно, что всё хорошо!
   Пытался успокоить меня и капитан-хирург Кирилл Симонян, воевавший где-то неподалёку от Сани в Восточной Пруссии:
   "Наша армия не так нежно воспитана, чтобы скрывать от семьи истину о погибших. И если бы Саня был ранен, то почтальон бы написал на письме: ранен такого-то числа. Или убит".
   Прошёл месяц после возвращения моей открытки. Месяц, в течение которого никто не узнавал меня. Я жила чисто автоматически... Делала то, что было нужно; старалась всё делать хорошо и добросовестно, зная и понимая, что Саня не простил бы мне, если бы я вела себя иначе. (К этому времени я была уже аспиранткой.) Но никто не слышал больше моего смеха, не видел улыбки на лице. Ассистентка Зоя Браславская, с которой мы так привязались друг к другу, всё спрашивала:
   "Наташенька, когда же я услышу твой звонкий голосок?.."
   Днём держалась, а вечерами плакала, уткнувшись в подушку...
   То ли 10-го, то ли 11-го апреля почтальон принёс письмо от Соломина. Писал Илья не мне, а маме, что само по себе, было странным. Пугающе звучало уже начало письма:
   "Сейчас обстоятельства сложились так, что я должен вам написать. Вас, конечно, интересует судьба Сани, почему он не пишет и что с ним..."
   Но дальше успокаивал:
   "Он отозван из нашей части. Зачем и куда сейчас не могу сообщить. Я знаю только, что он жив и здоров, и больше ничего, а также, что ничего плохого с ним не будет".
   Что это - спецзадание?.. Мне приходилось слышать, что такие бывают...
   Но почему же тогда вновь тревожащая нотка?
   "Очень прошу вас, не волнуйтесь, а также помогите Наташе".
   Но мы не могли не волноваться. Даже если это спецзадание. Мало ли какие они бывают? Иногда даже очень опасные... Но ведь Илья заверяет, что Саня "жив, здоров, что ничего плохого с ним не будет".
   "...Человеческое сердце, никогда не желающее примириться с необратимым, стало придумывать небылицы - может быть, заслан в глубокую разведку? Может быть, выполняет спецзадание? Поколению, воспитанному в подозрительности и секретности, мерещились тайны там, где их не было".
   Настал день 9 мая 1945 года.
   "...Безумные от радости люди бегали по безумным улицам. И кто-то стрелял из пистолета в воздух. И все динамики Советского Союза разносили победные марши над израненной, голодной страной".
   Каким несказанно счастливым мог бы оказаться для меня этот день! Если бы... Впрочем, теперь появилась надежда, что Саня даст о себе знать...
   Но и ещё месяц прошёл, а писем... не было. Подозрительно долго не получала писем и Антонина Васильевна от Коки. Почему так?..
   Ответов на её запросы тоже не было. Она была в большом волнении... Как-то передала мне слова Кокиной бабушки: "Почему... оба?"
   Почему оба?..
   Я думала об этом и в тот момент, когда пришло второе письмо от Соломина. Оно должно было разрешить загадку...
   "Отъезд был неожиданным..."
   "Мы с ним даже не могли поговорить, поэтому и не удивляйтесь, что он не смог вам ничего сообщить..."
   "Не могли?"... Если бы Илья написал "не успели" - было бы понятнее. Что значит "не могли"?.. Кто-то не разрешил? Кто?..
   "Писем от него не ждите, ибо писать он вам не в состоянии. Запросов также никаких не делай, ибо это в лучшем случае бесполезно..."
   Почему "в лучшем случае"? А в... худшем?..
   "Ну, слава богу, теперь всё кончено. (Речь шла о конце боёв.) Между прочим, это никакой роли на отъезд Сани не сыграло".
   Это означало, что Санино исчезновение не имело никакого отношения к службе, к боям, к войне. Единственное, что может быть,- это...
   Я кинулась к письмам, которые привезла с фронта.
   Аккуратно подобранные в самодельном картонном конверте "Письма жены". А вот и пачка писем от Коки.
   Первое же прочитанное мною письмо досказало то, что было недосказано Ильёй...
   Теперь оставалось только ждать, какое и откуда придёт следующее известие...
   ГЛАВА III
   Московская прописка
   Морозным февральским днём 1945 года к перрону Белорусского вокзала подошёл пассажирский поезд со стороны далёкого уже фронта.
   В толпе, хлынувшей на московскую землю, среди бесчисленных шинелей, защитных курток, армейских полушубков никто не обратил внимания на трёх человек, старавшихся не потерять друг друга.
   Двое из них были одеты обычно, на третьем была щеголеватая шинель, но без погон и скрипучих ремней, и офицерская шапка, но без звёздочки.
   Ещё года не прошло с того дня, как Александр Солженицын был здесь проездом в отпуск, виделся с друзьями школьных и студенческих лет - Лидой и Кириллом. Тогда ему казалось, что он "легче воздуха", он "земли под собой не чувствовал".
   Москва... Город, который он собирался покорить, который был воплощением его послевоенных мечтаний... И вот как привелось с нею встретиться.
   Вокзальная площадь. Конвоиры растерялись: они попали в столицу впервые, не знали дороги. Арестованный объясняет. Внешне он спокоен и уверен, хотя на самом деле ему было так, будто его голову "суют в петлю"; казалось, что задыхается.
   Метрополитен. Манящий мгновенной смертью туннель... Зачем? - Он докажет свою невиновность! Он ещё выйдет на свободу! Лучше осмотреться кругом. Разве не бывает удивительных встреч? Но нет. Всё чужие, чужие лица.
   Всё произошло неожиданно и нелепо.
   9 февраля старший сержант Соломин зашёл к своему командиру с куском голубого плюша.
   "Я сказал ему,- вспоминал много лет спустя солидный инженер Соломин,у меня ведь всё равно никого нет. Давайте пошлем Наташе, блузка выйдет..."
   В этот момент вошли в комнату двое. Один говорит: "Солженицын Александр Исаевич? Вы нам нужны".
   Они вышли.
   Какая-то сила толкнула меня выйти следом. Он уже сидел в чёрной "эмке". Посмотрел на меня, или мне показалось, таким долгим взглядом...
   Его увезли. Больше я его не видел. Двадцать с лишним лет...
   Сам не знаю почему, побежал я к его машине. Там стоял ящик из-под немецких снарядов. Раскрыл. Книжки... Он собирал наши книги 20-х годов. Под ними - немецкие какие-то. Перевернул обложку на одной, смотрю - портрет Гитлера.
   Представляешь? Конечно, для него это был просто любопытный трофей, но законы военного времени... Забрал ящик к себе, а потом всё сжег. Оставил только твои письма. Привёз тебе их после. Помнишь?..
   Через час примерно снова приехали те двое. Потребовали вещи Солженицына. Отдал им чемодан его и шинель. "Больше ничего нет?" спросили.- "Нет".
   Когда приезжали за вещами Солженицына, сам он уже находился в камере, ещё не в силах поверить, что всё происшедшее в кабинете командира бригады генерала Травкина - явь.
   Генерал попросил у капитана револьвер. Солженицын с готовностью расстегнул кобуру и положил его на стол. Но генерал не стал проверять, в порядке ли личное оружие командира батареи.
   То, что произошло следом, было невероятно! Жёсткий голос произнес:
   - Вы арестованы.
   - Этого не может быть! - крикнул Солженицын.- За что?..
   - Вы арестованы!
   - Погодите! - Травкин властным жестом остановил контрразведчиков и, глядя на своего бывшего подчинённого, сказал просто, как будто ничего не происходит:
   - Солженицын, у вас есть брат на Первом Украинском фронте?
   Большего он сказать не мог. Но этого было достаточно. Брат - это Виткевич. Он и Кока... Неужели из-за этого? Их переписка... Разве что "Резолюция"?! Но ведь о ней никто не знает...
   Его ведут к двери.
   - Остановитесь! - доносится голос генерала.
   - Солженицын, желаю вам... счастья...
   В машину. П-о-е-х-а-л-и!..
   Уже не с Востока на Запад, а с Запада на Восток...
   Навстречу поезду мчались платформы с танками и пушками. Поток людей, оружия, продовольствия, снарядов неудержимо лился туда, к последним рубежам войны, штурмовать которые будут без артиллерийского капитана, два года шедшего со своей армией от сердца России - с Орловщины до самого "рейха", и вот так глупо оступившегося...
   Солженицына конвоируют офицер и солдат.
   Попутчики в поезде ни о чём не догадываются. Едут вместе трое военных. Один без погон. Да мало ли почему! С конвоирами заключено "джентльменское соглашение": с ним не будут обращаться как с арестованным, а он не будет делать глупостей.
   Однажды, когда уже переехали бывшую границу, Александр разговорился с девушкой. Болтал какую-то чепуху. Конвоиры не мешают. А он просит девушку не пугаться, не меняться в лице. Девушке это плохо удаётся. Офицер, что-то заподозрив, пересаживается поближе. Но Александр успел сказать главное.- Он арестован. Надо сообщить жене, что он жив, что его видели. Ростов, Средний, 27, Решетовской.
   У девушки такое хорошее лицо. Такие добрые глаза. Только теперь ещё и испуганные. Напишет?.. Побоится?.. Может, не запомнила? не расслышала?.. Со страху не поняла, в чем дело?..
   А может, и написала, да письмо не дошло. Время военное. Всякое бывало.
   Последние метры свободы... И тяжёлые двери, впустив его, захлопываются.
   Первая ночь на Лубянке описана в "Круге". С Солженицыным произошло всё то же, что произошло с его литературным персонажем Иннокентием Володиным. Обыск, изъятие личных вещей, множество мелких процедур, камера-бокс с ослепительно ярким электрическим светом.
   Вероятно, и Солженицына в какой-то миг "потянуло узнать, который час". Он поднял руку к карману гимнастёрки и сделал открытие...
   "ВРЕМЕНИ БОЛЬШЕ НЕ БЫЛО".
   * * *
   Кончилось следствие.
   В общей камере на Лубянке - не то что в боксах. Здесь есть окна, хотя и забранные в деревянные ящики. Но клочок неба всё же виден. Всё чаще по вечерам этот клочок неба расцвечивается алыми, золотистыми, изумрудными стрелами, звёздами, фонтанами сияющих брызг. В камеру глухо доносится гул пушек. Это - салюты! Ещё шаг на запад! Что значит для великой армии какой-то артиллерийский капитан! И без него дойдут до Берлина!
   И, наконец, день, который чем-то неуловимо отличается ото всех предыдущих. Несколько сбит режим: время завтрака, обеда... С опозданием приносят обед. И тут же сразу - ужин. Догадка переходит в уверенность вечером, когда долго-долго не стихают залпы салюта, и неба не видно от бесчисленных быстрых огней. Это пришла... ПОБЕДА!
   И кто-то в камере роняет: "а значит, и амнистия..."
   Так ли думал мой муж встретить этот день, когда писал мне в августе 44-го года:
   "...первое мгновение - весть о конце войны - будет самым ярчайшим блаженным днём в жизни каждого".
   А в первую годовщину Победы вспомнил он в письме из лагеря, как шестеро на Лубянке смотрели, уже лёжа в постелях, на маленький клочок неба вверху окна, исчерченный фиолетовыми лучами прожектора, озарённый вспышками, и радовались, что остались живы, и свято вспоминали тех, кто сложил свои русские головы, не дожив до этого дня.
   С Лубянки Саню переводят в Бутырку. Его ввезли туда в "воронке", а потому он не видел страшной кирпичной стены, пугавшей прохожих. А внутри не так уж плохо. Часы проходят в интересных беседах. Биографии, биографии... Люди, которые могли бы начать сейчас с энтузиазмом трудиться, чтобы скорей восстановить страну после войны,- вместо того играют в шахматы, читают беллетристику, занимаются воспоминаниями, острят...
   Работать никто не заставляет. А кормят вполне сносно. "Санаторий "Бу-Тюр" (такие знаки на выданном им белье)!
   Именно здесь 27 июля выслушал мой муж приговор:
   "Восемь лет исправительно-трудовых лагерей по статье 58-10 и 58-11..."
   В Бутырках ему разрешили написать родственникам в Москве, если таковые имеются, что они могут приносить передачи. Особой необходимости в этом нет. Но ведь это способ дать знать о себе! Память легко восстанавливает адрес Вероники Николаевны Туркиной - тёти Верони: Малая Бронная, 42/14, квартира 10...
   * * *
   Они - арестованы. Арестованы оба. Арестованы из-за писем друг другу думала я, держа в руках пачку конвертов.- Сэры доострились! Вот во что вылилась встреча на фронте, которой мы так радовались...
   Никто из командиров не ответил мне. Молчал Пашкин. Не ответил Лиде Мельников. Только у сержанта Соломина хватило мужества.
   Я усиленно готовилась к сдаче кандидатского минимума, превозмогая горе, которого не умела скрывать. О том, что пропал муж, знали аспиранты, знали сотрудники кафедры, знали мои учителя. Я прежде часто пересказывала им Санины письма, порой даже читала отрывки из них. Все сочувствовали мне.
   Экзамены как-то сгрудились. Я должна была сдавать все три на грани июня - июля. Но тут-то и ворвались в мою жизнь события...
   25 июня принесли срочную телеграмму:
   "Саня жив здоров подробности сообщу. Вероника".
   ...Быть может, все наши опасения ложны? Телеграмма звучала так оптимистически...
   Рисовалось: Саня проезжал через Москву в особом эшелоне. Либо он сам, не имея права писать, успел побывать у Туркиных на Малой Бронной, либо попросил кого-нибудь сообщить им.
   И я... ожила. Жизнь снова приобрела для меня смысл...
   Через два дня пришла вторая телеграмма:
   "Саня Москве несвободна приезжай или закажи вызов через телеграф переговорную по моему адресу. Вероника".
   ...Радоваться ли? Отчаиваться ли?.. Понятно, что женский род неслучаен. Шифровка. А вдруг, потому что он засекречен?
   Помню мучительное ожидание на переговорной, похоронившие все иллюзии слова тёти.
   - Я отнесла ему сегодня передачу.
   Так вот что означало: "Саня несвободна!"...
   Душа разрывалась. Но мозг уже работал. Нужно, чтобы те, кто знал о первой телеграмме, молчали. Нужно предупредить... Нужно говорить всем и поверить самой, что Александр пропал без вести! - Так в мою жизнь вошла тайна...
   Я шла посредине улицы и плакала в голос. Жалость и сострадание к мужу заполнили меня до краёв. Я представляла его, такого ещё недавно удачливого, уверенного в себе, блестящего офицера с орденом на груди, лишившимся всего этого, в одиночной камере с решёткой на окне.
   И всё-таки я проснулась на следующее утро от радостного толчка в сердце: он жив - всё остальное не имеет значения.
   Те, кто не знал, что муж нашёлся, недоумевали. Как-то меня, оживлённую, встретил на улице преподаватель немецкого языка Шпарлинский.