В то время как солдат, привстав на очень узкую приступку у самого порога, пытается кое-как сохранить на ней равновесие, частично упираясь в створку запертой двери, которая стесняет свободу его движений, принуждая неестественно изгибаться, причем левая его рука по-прежнему засунута в карман шинели, и локоть прижимает к бедру сверток, запакованный в коричневую бумагу, тогда как другая рука тянется к гладкой табличке, прикрепленной к дверной нише у стены слева, – в то время как солдат тщетно пытается расшифровать надпись, водя по ней собранными в щепотку кончиками пальцев – указательного, среднего и безымянного, – дверь неожиданно распахивается, да так внезапно, что он вынужден ухватиться за косяк, чтобы не упасть, чтобы его не поглотила зияющая пасть коридора, посреди которого, несколько отступя от входа, застыл человек в военной гимнастерке и пилотке, но в штатских брюках и каких-то удивительных башмаках, – подошвы у них, наверно, из каучука, потому что человек подошел совершенно бесшумно, шаги его по коридору не были слышны. Цветные ромбы с номером воинской части на вороте его гимнастерки спороты. Одной рукой человек еще держится за край двери, которая продолжает раскачиваться на петлях. Свободную правую руку он поднял было до плеча в знак приветствия, но тут же ее уронил.
   – Входите, это здесь, – говорит он.
   Солдат переступает порог, делает три шага по коридору, освещенному голой электрической лампочкой, свисающей на длинном витом шнуре. Солдат останавливается. Человек закрыл дверь. Поток воздуха привел в движение лампочку, и та продолжает раскачиваться на конце шнура.
   Закрыв дверь, человек в военной гимнастерке снова застывает на месте, руки и ноги слегка раскорякой, кисти повисли, вся поза выражает одновременно нерешительность и оцепенение. Все армейские знаки на его одежде спороты: не только с воротника, но и нашивки на рукавах и на пилотке, а в тех местах, где они находились, проглядывают кусочки нового сукна, более бархатистого, более яркого, чем на соседних участках материи, потрепанной, потертой, загрязненной от длительной носки. Разница столь очевидна, что форма отсутствующих нашивок не вызывает сомнения: вот знак пехоты, вот два параллельных, положенных вкось прямоугольника, свидетельствующих о звании капрала; не хватает только расцветки (ярко-красный, гранатовый, фиолетовый, голубой, зеленый, черный…), дающей точные сведения о части, роде оружия и т. д. Лицо человека теперь ярко освещено и кажется усталым, осунувшимся, исхудавшим: скулы торчат, щеки посерели, глаза провалились. Его тень колеблется на деревянной двери то вправо, то влево, то вправо, то влево, в зависимости от положения электрической лампочки, которая раскачивается на конце длинного шнура перпендикулярно направлению коридора. (Поток воздуха должен был бы подхватить лампу в продольном направлении, но тенденция колебаний постепенно изменилась, хотя их амплитуда не уменьшилась сколько-нибудь заметно, и укороченная тень человека то появляется, то исчезает попеременно – то слева, то справа.)
   – Вы ранены? – спрашивает наконец незнакомец.
   Солдат отрицательно качает головой.
   – Больны?
   – Тоже нет… Только устал.
   – Ну что ж. Подымайтесь.
   Но ни тот ни другой не двигаются с места. И тень продолжает раскачиваться. Человек говорит:
   – Что у вас там, в свертке?
   Поколебавшись, солдат опускает взгляд на пакет в замызганной коричневой бумаге, на распустившийся шнурок, которым он перевязан.
   – Вещи…
   – Какие вещи?
   – Мои.
   Он снова подымает голову. Человек смотрит на него все тем же усталым, как бы отсутствующим взглядом.
   – Воинские документы при вас?
   – Нет…
   На губах у солдата какое-то подобие улыбки или мимолетная гримаса, брови его недоуменно приподымаются, показывая, как он удивлен этой неуместной требовательностью.
   – Понятно, – соглашается человек, и тут же: – Ну что ж, хорошо. Можете подняться.
   В эту минуту гаснет свет. Худощавое бледное лицо, опущенные руки с растопыренными пальцами, раскачивающуюся подобно маятнику тень поглощает сплошной мрак. Мгновенно останавливается и часовой механизм, равномерное тиканье которого слышалось все время с самого начала сцены, хотя солдат и не отдавал себе в этом отчета.
   И среди глухой тишины на сцене снова зажигается свет. Декорация та же: узкий коридор, до половины выкрашенный в темно-коричневый цвет, выше он неопределенного оттенка беж, как и очень высокий потолок. Справа и слева – двери. Их больше, чем прежде, они все одинаковой величины, очень высокие, узкие и сплошь темно-коричневого цвета. Коридор явно длиннее прежнего. Довольно слабый свет такой же круглой электрической лампочки, свисающей на конце витого шнура. Белый фарфоровый выключатель с автоматическим устройством помещается в углу, как раз вверху лестницы. Мужчины молча, медленно подымаются друг за дружкой. Тот, что идет впереди, одетый в старую капральскую гимнастерку, по пути нажал на кнопку выключателя (не потому ли они и подымались в темноте, что внизу не было выключателя?), но при этом послышалось только легкое щелканье: грохот грубых, подбитых гвоздями солдатских башмаков на верхних ступенях лестницы перекрывает приглушенное тиканье часового механизма. Теперь, когда солдат хорошо видит, он подымается с меньшим трудом. У его гида, идущего впереди, серые замшевые туфли на каучуке, шорох его шагов едва слышен. Один за другим оба проходят одну за другой – справа и слева – запертые высокие и узкие двери с белыми фарфоровыми ручками: округлые, яйцевидной формы, те сверкают на фоне темной и тусклой окраски дерева, отражая в какой-то сияющей точке свет электрической лампы, причем ручка каждой двери – то одной, то другой, справа и слева – повторяет это отражение.
   В самом конце коридора – последняя дверь, похожая на все прочие. Солдат видит, как человек, идущий впереди, берется за фарфоровую ручку и останавливается. Солдат подходит ближе, тот быстро распахивает створку, пропускает его вперед, входит следом и прикрывает за ними дверь.
   Они в небольшой комнате без лампы, освещенной лишь голубоватым светом, проникающим снаружи через шестидольное оконное стекло, не загороженное ни ставнями, ни шторой. Солдат приближается к оголенному стеклу. Он видит пустынную улицу, однообразно белую от снега. Ладонь его лежит на фарфоровом шарике, холодном и гладком на ощупь. Щеколда не защелкнута, обе створки лишь прикрыты, они распахиваются без усилий, просто под тяжестью руки. Солдат высовывается из окна. Снегопад кончился. Ветер улегся. Ночь тиха. Солдат высовывается побольше. Тротуар пролегает далеко внизу, дальше, чем он предполагал. Уцепившись за подоконник, он видит под собой, по вертикали, вереницу окон, а в самом низу – подъезд и заснеженную приступку у порога, освещенную соседним фонарем.
   Дверь расположена в углублении и отсюда не видна. На свежем снегу – следы, отпечатки грубых башмаков, – они тянутся слева, вдоль домов, приводят к подъезду и тут, у конца зрительной вертикали, обрываются. В дверной нише шевелится какая-то смутная тень. Похоже на мужчину в широкой накидке или военной шинели. Он поднялся на приступку и прильнул к дверям. Но выступающая из углубления часть туловища позволяет безошибочно угадать плечо с пристегнутой петлицей, согнутую руку, локоть, придерживающий прямоугольный сверток размером с коробку для обуви.
   – Что, дела, видно, неважны? – говорит человек, обращаясь к солдату.
   Тот кое-как уселся на стул, рукой нащупав его позади себя. Человек на минуту отлучился, порылся в вещах где-то в глубине комнаты и вернулся с объемистым свертком, содержимое которого в лунном полусвете трудно было определить: так, барахло…
   – Дела, видно, неважны.
   – Не знаю… – говорит солдат, проводя рукой по лицу. – Нет… так себе… ничего.
   Другая рука – по-прежнему в кармане шинели. Он поправляет сверток в сгибе локтя. Видит вертикальную цепочку окон, из них каждое внизу заснеженной ниши отмечено белой чертой, образующей вертикальный ряд белых ступеней, которые, подобно падающему камню, отвесно спускаются к самому порогу подъезда. Солдат встает и механически следует за мужчиной, который направляется к дверям. Под мышкой тот держит одеяла. Свет в коридоре опять погас.
   Они находятся в продолговатой комнате, освещенной синими лампочками. Вдоль боковых стен, по обе стороны, ряды кроватей: слева голая стена, справа, на равном расстоянии друг от друга, вереница окон с шестью заклеенными стеклами каждое. Окна, видимо, расположены не в углублении, а вровень со стеной; они выделяются только благодаря очень темной окраске рам; и стены вокруг, и бумага, которой заклеены стекла, одинаково блеклого тона, и в голубоватом уличном свете кажется, что это ложные окна, что они попросту нарисованы в виде нанесенного широкими линиями прямоугольника, разрезанного более тонкими поперечинами на шесть равных квадратов: посредине вертикальная медиана и две горизонтали, поделившие ее на три части. Солдат, попавший в комнату из темного коридора, без труда продвигается меж двух рядов металлических кроватей, расставленных в строгом порядке; несмотря на тусклое освещение, он все-таки может различить очертания предметов.
   Почти на всех кроватях, укрывшись одеялами, лежат люди. Человек со споротыми нашивками привел солдата к середине ряда, со стороны глухой, без окон, стены, указал на свободный матрас и положил на него одеяла; потом, без всяких пояснений, тем же каучуковым шагом, ушел и прикрыл за собою дверь.
   Сложенные одеяла образуют на светлом фоне матраса два темных прямоугольника – два прямоугольника, одним углом наложенных друг на друга. Две кровати по бокам заняты: два тела, завернутых в одеяла, растянулись на спине: под головой – валик, такой же светлый, как и матрас; у соседа справа – руки под головой, согнутые локти косо нацелены в пространство. Человек не спит: глаза у него широко открыты. Не спит и его сосед слева, у которого руки под одеялом вытянуты вдоль туловища. Кое-кто, подальше, в стороне, слегка приподнялся на локте. Один даже полусидит на постели: он смотрит на вновь прибывшего, который в сумраке комнаты остановился перед своей койкой, одной рукой – кончиками пальцев – опираясь о горизонтальный железный брус в ногах кровати, другой, засунутой в карман шинели, он придерживает коробку для обуви. Никто не шевельнется, все молчат. Им, видно, не спится: еще очень рано, а слабый свет не позволяет ничего делать – остается только лежать, вот так, с широко открытыми глазами, и глядеть на новичка, на его истуканий вид, на коробку для обуви, или глядеть на ложные окна перед собой, на голую стену, на потолок, в пространство.
   Солдат подходит наконец к изголовью кровати, одновременно правой рукой берясь за сверток, который он придерживал левой. И снова останавливается. Он замечает, что зала, куда он попал, одной существенной мелочью отличается от обычных казарменных помещений: вдоль стен, над койками, нет полок для обмундирования. Солдат стоит в замешательстве с коробкой в руках, размышляя, куда бы положить ее на ночь, не решаясь с нею расстаться и не желая дольше привлекать к ней внимание. После долгих колебаний он отодвигает подушку от железной крашеной решетки в изголовье кровати, кладет коробку на край матраса и для верности прижимает ее подушкой. Он полагает, что таким образом, когда голова его будет лежать на подушке, любая попытка завладеть коробкой разбудит его, как бы крепко он ни спал. Потом, сидя на койке, он, нагнувшись, начинает медленно снимать обмотки и, по мере того как они разматываются, скатывает их вновь.
   «Ты даже не умеешь накручивать обмотки». У подножия фонаря, на краю тротуара, мальчуган пристально рассматривает щиколотки солдата. Потом переводит взгляд выше, исследуя все его одеяние с ног до головы, и наконец глаза его задерживаются на впалых, небритых щеках солдата:
   – Ты где сегодня ночевал?
   Солдат неопределенно кивает. Все так же нагнувшись, он развязывает шнурок ботинка. Мальчуган постепенно начинает отступать в глубь сцены, но не поворачиваясь, не делая ни единого движения, не спуская с солдата серьезных глаз, он все в том же синем шерстяном берете, надвинутом на уши, руками придерживает изнутри сдвинутые потеснее полы накидки, а сам между тем скользит вспять по заснеженному тротуару, вдоль плоских фасадов, мимо вереницы окон нижнего этажа: четыре одинаковых окна, за ними почти такая же, как окна, дверь, потом еще четыре окна, дверь, окно, окно, окно, окно, дверь, окно, окно, мелькающие все быстрей по мере того, как мальчуган удаляется и фигурка его становится все меньше, все расплывчатой, сливается с сумерками и, внезапно поглощенная расстоянием, мгновенно исчезает, стремительно, как падающий камень.
   Солдат, не раздеваясь, растянулся на койке, сбросив только грубые башмаки, которые поставил под кроватью, рядом с обмотками. Расстегнув ворот и не снимая шинели, слишком измученный, чтобы сделать лишнее движение, он завернулся в два одеяла. Зала, правда, не отапливается и обогревается только дыханием скопившихся в ней людей. Здесь нет громоздкой четырехугольной фаянсовой печи, расположенной в глубине, у конца стойки, – печи с коленчатой, изогнутой под прямым углом трубой, подвешенной к стене прямо над стоящими на полках бутылками. Но главное – он нашел убежище от снега и ветра.
   Солдат лежит с широко открытыми глазами, уставившись прямо перед собой в полумрак комнаты, туда, где в нескольких метрах от него, опустив руки и как бы окаменев, стоит мальчуган. Но солдат словно не видит ни ребенка, ни чего бы то ни было вокруг.
   Его стакан давно уже пуст. Но он, видно, и не думает уходить. Зала, однако, уже обезлюдела, последние посетители ушли, и хозяин, погасив большинство ламп, вышел через внутреннюю дверь.
   «Здесь ведь спать не положено».
   Позади стола с пустым стаканом на нем, позади ребенка, позади огромной витрины, наполовину укрытой сборчатой занавеской и украшенной тремя шарами в виде треугольника да перевернутой надписью, все так же падают белые хлопья – все так же медленно, мерно и вертикально. Должно быть, именно это непрестанное, монотонное, неизменное падение хлопьев и созерцает солдат, оставаясь неподвижно за столом между двумя собутыльниками. В сторону окна глядит и мальчуган, сидящий прямо на полу, на переднем плане, хотя он и не может, если не закинет голову, увидеть незагороженную часть стекла повыше сборчатой занавески. Что до остальных персонажей, их, видимо, не заботит то, что происходит за окном: собравшись вокруг столиков, посетители оживленно беседуют, размахивая руками; в глубине зала множество людей, устремившихся влево, туда, где расположены нагруженные одеждой вешалки; справа кучка зевак читает, повернувшись к стене, вывешенное там объявление; хозяин за стойкой склонился к шестерке преисполненных воодушевления прилично одетых людей, стоящих особняком, но, как и все прочие, застывших в момент оживленной жестикуляции, утратившей из-за этой внезапной окаменелости всю свою естественность, подобно тому как утрачивают ее люди, которых фотограф намеревался снять полными жизни, но из-за длительной выдержки принудил слишком долго сохранять принятую позу: «А теперь – не двигайтесь!» И рука повисла в воздухе, рот приоткрыт, голова запрокинута – однако ведь этой окаменелости предшествовало движение, и вот лицо искажено, руки, ноги оцепенели, улыбка стала гримасой, порыв утратил цель и смысл. Вместо всего этого только отсутствие меры, и неестественность, и мертвечина.
   Прежде всего привлекают внимание шестеро на переднем плане слева – шестеро в длинных кафтанах, скучившиеся перед стойкой, где виднеется полдюжины наполненных стаканов, возле хозяина, который, перегнувшись тучным телом и расставив локти, ухватился обеими руками за внутренний край стойки и склонился к этим шестерым, в пылу оживленного и шумного спора позабывшим о жажде; мстительно вскинутые кулаки, запрокинутые головы, уста произносят слова священной клятвы, а стоящие вокруг торжественными жестами, единодушными возгласами подтверждают, одобряют сказанное.
   Однако, пожалуй, самый примечательный в этой кучке людей – не тот дородный, низенький человек в центре, с пафосом о чем-то толкующий, и не четверо других по бокам (двое изображены лицом к зрителю, один – в профиль, другой – со спины), вторящие этим речам, но шестой, стоящий позади, немного в стороне, – тот, что почти на голову выше собеседников. Одет он точно так же, как они, насколько можно об этом судить, ибо соседи почти заслоняют его и виден только отложной воротник с широким белым галстуком да тугое плечо и горизонтально протянутая рука, опирающаяся локтем и кистью о закругленный край стойки, где виден расширяющийся конусом кверху бокал на круглой ножке.
   Этого человека явно не занимает то, что говорят и делают, стоя рядом, его приятели. Через головы сидящих за столами посетителей он глядит на единственную среди присутствующих женщину: стройную подавальщицу, которая, с подносом в руках – а на нем одна только бутылка, – пробирается посреди залы, между скамьями, стульями и телами расположившихся вокруг рабочих. На ней простенькое, перехваченное в поясе платье с очень широкой сборчатой юбкой и длинными рукавами. У нее густые черные волосы, пышная прическа и правильные черты лица, резковатые, но тонкие. Движения ее довольно грациозны. Трудно догадаться, куда она направляется, обеими руками держа над головами свой поднос, потому что верхняя часть туловища и весь корпус у нее резко повернуты вбок, так что профиль обращен в одну сторону, а бедра – в другую, и кажется, что она озирается вокруг, проверяя, не зовет ли ее кто-нибудь из примостившихся за столиками посетителей. Между тем поднос и сохраняющая равновесие литровая бутыль на нем угрожающе наклонились. Но женщина, вместо того чтобы следить за своей шаткой ношей, отвернулась более чем на девяносто градусов в сторону от подноса, к правой части сцены, где за круглым столиком расположились три солдата.
   Нет уверенности, что ее занимают только они: в поле ее зрения находятся одновременно и другие посетители, в частности штатские, сидящие позади, за другим столом, чьи фигуры различаются слабее, потому что изображены они более смутно, хотя для подавальщицы присутствие их не менее ощутимо. И как раз один из этих посетителей поднял руку, видимо подзывая ее.
   Но взгляд, который изображенная в профиль черноволосая молодая женщина устремила на эту поднятую на заднем плане руку, в любом случае коснулся бы лица одного из трех солдат, которое обращено к зрителю (лица двух других на гравюре не видны), – невыразительного, изможденного усталостью, своим спокойствием резко отличающегося от судорожно искаженных лиц всех окружающих. Руки солдата плашмя лежат на столе, покрытом красно-белой в мелкую клетку клеенкой, на которой многократно передвигаемые стаканы оставили множество округлых следов, более или менее цельных, более или менее высохших, более или менее отчетливых, порой вовсе смазанных передвинутым стаканом, или рукавом шинели, или тряпкой.
   И вот теперь женщина сидит на стуле напротив солдата, по другую сторону стола, покрытого ниспадающей жесткими складками клеенкой в красно-белую клетку. Солдат медленно жует хлеб, который женщина вместе с бутылкой и стаканом принесла для него, и поглядывает на полуоткрытую дверь в глубине комнаты, в просвете которой угадывается силуэт ребенка. Молодая светлоглазая и черноволосая женщина расспрашивает, в каком полку служит ее гость, или, по крайней мере, в каком полку носят такую форму и такие воинские знаки.
   Наступает молчание, солдат переводит взгляд на хозяйку, а та неприметно оборачивается, словно ее шея каким-то вращательным движением направлена в сторону висящего на стене, повыше комода, портрета. Это фотография ее мужа, снятого в полный рост, утром, перед отправкой на фронт в первые дни наступления, когда все в тылу были уверены в легкой и скорой победе. С той поры женщина не получала от мужа никаких вестей. Она знает только, что воинская часть, в которой он сражался, находилась в момент вражеского прорыва под Рейхенфельсом.
   Солдат спрашивает, что это была за часть. Ответ не очень точен, к тому же молодая женщина совершенно незнакома с организацией армии и насчет дислокации частей, видимо, заблуждается: батальон, о котором она говорит, даже не сражался, он попал в окружение и был разоружен много западнее Рейхенфельса. Однако солдату не хочется поднимать спор по этому поводу, тем более что молодая женщина может увидеть в этом нечто оскорбительное для своего мужа, поскольку тот находится в армии. Он ограничивается общим замечанием: под Рейхенфельсом было гораздо меньше войск, чем полагали впоследствии.
   – Так вы думаете, он в плену?
   – Да, вероятно, – говорит солдат. Это ни к чему его не обязывает, потому что если тот еще жив, он вскоре в любом случае окажется в плену.
   В это время, легко передвигаясь и непринужденно одолевая препятствия, при этом ловко орудуя деревянным костылем, входит инвалид. А в другой двери незамедлительно появляется мальчик.
   Это тот самый мальчик, который в надвигающихся сумерках поведет солдата по пустынным улицам, вдоль домов с неосвещенными окнами. Между тем население в городе осталось; должно быть, большинство жителей не захотело его покинуть, когда еще было время это сделать. Значит, никто не решается зажечь свет в комнатах, окна которых выходят на улицу? Почему же эти люди продолжают считаться с устарелыми инструкциями, касающимися противопожарной обороны? Несомненно, по привычке; или же потому, что отсутствует какая бы то ни было административная власть, которая могла бы отменить давнишний приказ. Да отменять его сейчас, собственно, и не к чему. Городское освещение и без того работает как в мирные времена: иные фонари горят даже весь день.
   Но сквозь стекла окон, которые тянутся вдоль плоских фасадов, ни внизу, ни на одном из этажей высоких, однообразных домов не просвечивает ни единый лучик света. И хотя эти окна снаружи не закрыты ставнями, а изнутри – шторами, они черны и голы так, словно весь дом необитаем, и лишь порой, под каким-то случайным углом, в них мимолетно сверкнет мгновенный отблеск фонаря.
   Мальчуган шагает, как солдату кажется, все быстрей и быстрей, и, вконец измученный, тот уже не поспевает за своим проводником. Крохотная фигурка в черной накидке, из-под которой выглядывают две ноги в узких черных штанах, все больше удаляется. Солдат поминутно опасается совсем потерять ее из виду. Внезапно она возникает в свете фонаря много дальше, чем он предполагал, затем сразу же тонет во мраке и снова становится незримой.
   Мальчуган, который с самого начала избрал далеко не прямой путь, того и гляди, может скрыться из глаз в какой-нибудь примыкающей улице. К счастью, свежий снег на тротуаре хранит отпечатки его шагов – одинокие следы на девственной целине снежного покрова, лежащего между цепочкой зданий и параллельным краем канавы, – отпечатки, несмотря на быструю ходьбу, весьма отчетливые, хотя рифленые, елочкой, каучуковые подошвы посредине круга, на каблуке, оставляют неглубокие вмятины на тонком слое свежевыпавшего снега, покрывшего дорожки, к тому же за день утрамбованные пешеходами.
   Но вот след внезапно обрывается перед дверью, точно такою же, как все прочие, но с неплотно прикрытою створкой. Приступка порога очень узкая, так что можно, не ставя на нее ногу, разом через нее перешагнуть. В глубине коридора – свет. Слышно тиканье часового механизма выключателя, похожее на «тик-так» огромного будильника. В конце коридора начинается довольно узкая лестница, делающая коленчатые повороты под прямым углом; ее короткие пролеты разделены небольшими четырехугольными площадками. Поэтажные площадки, несмотря на множество дверей, которые на них выходят, лишь чуточку просторней. На самом верху – запертая комната, где мало-помалу серым слоем оседает пыль: на столе и мелких вещицах, громоздящихся на нем, на камине, на мраморе комода, диван-кровати, на вощеном полу или суконных тапочках…
   По свежевыпавшему снегу тянется ровный и прямой след. Он тянется часами – правая нога, левая нога, правая нога, и так часами. А солдат все шагает как автомат, ошалев от усталости и стужи, машинально передвигая ноги: одну, за ней другую, не будучи даже уверен, что он движется вперед, потому что у него под ногами в одних и тех же местах возникают все те же ровные отпечатки. Расстояние между следами, которые оставлены каучуковыми рифлеными подошвами, соответствует длине его шага – шага человека, вконец обессиленного усталостью, и солдат, естественно, предпочитает ступить в уже проложенный след. Его башмаки размером немного больше оставленных отпечатков, но на снегу эта разница едва заметна. У него внезапно возникает ощущение, что он уже здесь проходил, опередив самого себя.
   А снег все падает густыми хлопьями, и едва различимые следы, оставленные мальчуганом, быстро заполняются снегом, начинают утрачивать отчетливость и, по мере того как расстояние между солдатом и мальчиком увеличивается, угадываются все труднее, так что самое их существование вскоре становится сомнительным: какие-то едва заметные вмятины на гладкой пелене, к тому же порою вовсе исчезающие…