— За что они меня так ненавидят? — спрашиваю я маму.
   Мама меня не ругает.
   — Ты должен был пожалеть их, — говорит она грустным голосом. — Особенно Тоню.
   — Но ведь они меня не жалеют! — кричу я и принимаюсь реветь.
   После этого несколько дней учителя приходят ко мне домой. Это называется «индивидуальное обучение». Потом я снова иду в школу. Моих противников в классе нет. Мама говорит, что их перевели в другое место. Тоньку я тоже больше не вижу. И не жалею. Но через несколько лет я узнаю, что все они умерли. И мне почему-то кажется, что это я виноват в их смерти. Я иду к маме.
   — Глупости! — кричит она. — Разве ты не знаешь, что дети часто умирают?
   Я это знаю. В школе не раз бывало, когда один из учеников вдруг переставал приходить на уроки, а через несколько дней мы узнавали, что он умер. Чаще всего это были те, кто был совсем не похож на меня и на взрослых. Но иногда умирали и такие, как я. Мишка Пась умер прямо на уроке географии. Упал, подергался и затих.
   — Дети умирают, — говорит мама, — и отнюдь не ты в этом виноват.
   — А кто? — спрашиваю я.
   Мама только пожимает плечами.
   Следующая страница. Я сижу за столом и делаю уроки. В комнату заходит мама.
   Бедный мой мальчик, думает она. Какой он стал взрослый!
   Я вжимаю голову в плечи и влезаю носом в книгу.
   Какое счастье, что я все-таки родила его, думает мама.
   А потом она думает такое, что меня бросает в краску. Губы мои начинают дрожать, и хочется расплакаться от ее горя. Мама подходит и заглядывает мне в лицо.
   — Что с тобой? — спрашивает она.
   Я только мотаю головой.
   Мама не знает, что я слышу мысли других людей. И никто не знает. Я никому не говорю об этом. Мне почему-то кажется, что так будет лучше. И хотя я умею это делать не всегда, а только временами, мне уже известно многое из того, что неизвестно никому из моих сверстников.
   Я знаю, что место, где мы живем и учимся, называется спецсанаторием Института генетических мутаций Российской Академии Наук. Я знаю, что информация об этом институте закрыта. Мне известно, что подобные санатории имеются в Соединенных Штатах и Японии, и сотрудники всех институтов имеют постоянные контакты друг с другом. Мне известно, что в этих заведениях живут и учатся дети, предки которых попали под радиационные удары в Хиросиме, Нагасаки и при авариях на атомных электростанциях. Я знаю, что у некоторых мутации не имеют никакого отношения к радиационным ударам и носят химический характер, но все равно за глаза нас всех называют «внуками Чернобыля». Большинство из нас всю жизнь живут на территории спецсанаториев. Здесь они появляются на свет, учатся, влюбляются, здесь рождают своих уродов-детей и здесь умирают, как правило пережив свое жуткое потомство. Иногда природа делает финт, и рождаются плюс-мутанты. Им разрешают жить на Большой земле, но все они дают подписку о том, что не будут иметь детей. В противном случае они обязаны немедленно сообщить о беременности властям, переехать в санаторий и жить здесь до тех пор, пока ребенок, если он нормален, не вырастет. Или не умрет, если ненормален. Все это теперь известно мне, но я скрываю свое знание даже от мамы.
   — Илья, — говорит мама. — Мы уезжаем.
   — Куда? — спрашиваю я.
   — В другое место, — говорит мама. — Там тебя будут учить жизни на Большой земле.
   И я понимаю, что судьба моя круто сворачивает в сторону.
   Следующая страница. Периоды, когда я могу слышать чужие мысли, приходят все чаще и чаще. Слава Богу, хоть ночью я избавлен от этого умения и могу отдохнуть от чужих дум. Днем же они настигают меня в любое, порой самое неподходящее время. Это становится просто невыносимым, и я в такие часы стараюсь спрятаться подальше от людей. Благо, я слышу их только на близком расстоянии, в пределах пятнадцати-двадцати метров.
   Мы с мамой уже полгода в другом санатории. Здесь живут несколько мутантов со своими родителями, но встречаться друг с другом нам не дают. Говорят, что это нам не нужно, и это для меня счастье.
   Обучение идет полным ходом, и я уже знаю, что за силовыми полями течет совсем другая жизнь, жизнь, которой живут обыкновенные, нормальные люди, о двух руках, двух ногах и одной голове.
   Иногда я спрашиваю у мамы, где мой отец. Мама пожимает плечами, но я знаю, что он живет где-то в Москве. Он сменил фамилию и стал крупным ученым. Ни нового его имени, ни адреса мама не знает и знать не хочет. Она выбросила его из сердца и живет только ради меня, но я знаю, как бьет по ней животная природа человеческого тела. Иногда мне хочется сказать ей, что, когда мы улетим на Большую землю, она сможет отыскать его, но я сдерживаюсь, потому что боюсь, что тогда мамины мысли будут для меня совсем непереносимыми. Мне и так становится все тяжелей и тяжелей жить рядом с ней. Странности моего поведения незамеченными не остаются, мне устраивают сеансы психотерапии, не ведая, что лучшим лекарством для меня было бы одиночество.
   Периоды глухоты, когда я не слышу думы людей, наступают все реже. Самое грустное состоит в том, что люди, окружающие меня, как правило, несчастны, и несчастье это постепенно на меня давит. Непосильный груз, взваленный на слабые плечи, приводит меня к мысли о самоубийстве. И только осознание того, что смерть моя будет и маминой смертью, удерживает от необратимых поступков.
   Мне становится хуже и хуже, и, наконец, когда я обнаруживаю, что периоды глухоты пропали совсем, я иду сдаваться. Иду не к маме, иду к своему наблюдающему врачу Ивану Петровичу. Дядя Ваня мне, естественно, ни капли не верит. Доказать правоту своих слов мне труда не составляет. И тогда он страшно пугается.
   Страница следующая. Я иду домой, водрузив на голову только что переданный мне доктором шлем. Шлем сделан из какого-то сплава и довольно тяжел, но что значит эта металлическая тяжесть по сравнению с живой тяжестью человеческих мыслей?.. Я весел и счастлив, потому что впервые за последние три дня могу увидеть маму. Все это время меня держали в наскоро сваренной из металлических листов камере, стенки которой экранируют ауру. За эти дни для меня изготовили шлем, и я иду по аллее, время от времени поглаживая рукой его округлую гладкую поверхность, и пытаюсь представить себе, что делала без меня мама.
   — Мама! — кричу я, войдя в прихожую. — Мама, это я!
   Меня вдруг одолевает неудержимое желание услышать мамину радость. Это в последний раз, клянусь я себе и снимаю шлем. И с удовлетворением обнаруживаю, что ко мне вернулась глухота.
   — Мама! — кричу я и пинком ноги распахиваю дверь. — Мама! Ура!!!
   Обеденный стол с середины комнаты отодвинут в сторону. Вместо люстры висит под потолком неестественно вытянувшееся человеческое тело, и длинные стройные мамины ноги носками почти касаются пола.
   Шлем вываливается из моих рук и с оглушительным грохотом падает на паркет. Я опускаюсь на четвереньки, подползаю к маминым ногам, обнимаю их, силясь приподнять ее. Ноги еще теплые.
   — Мама! — шепчу я. — Зачем же ты?..
   Мама молчит.
   Страница следующая. Мы с дядей Ваней сидим у него в кабинете. На голове у дяди Вани шлем. Такой же, как у меня. Теперь все, кто встречается со мной, носят эти шлемы.
   — Как ты себя чувствуешь? — осторожно спрашивает дядя Ваня.
   — Нормально, — вяло отвечаю я.
   Дядя Ваня пристально смотрит на меня.
   — Слушай, Илья, — говорит он. — Кажется, появилась возможность помочь тебе!
   — Да, — говорю я.
   — Да приди ты в себя! Мать ведь уже не вернешь, а жить все равно надо.
   — Да, — говорю я.
   — Сейчас сюда придут два человека. Они врачи. Они увезут тебя в клинику. Там тебе сделают операцию, и ты снова станешь обычным человеком.
   — Мутантом, — говорю я.
   — Что?
   — Обычным мутантом.
   Дядя Ваня молча машет на меня рукой.
   Открывается дверь. В кабинет входят двое. Здороваются, усаживаются в кресла, внимательно разглядывают меня. На головах шлемы.
   — Здравствуй, Илья, — говорит один из них, высокий худощавый брюнет.
   — Меня зовут доктор Анри Гиборьян. А это, — он кивает на другого, — доктор Гюнтер Бакстер. Иван Петрович рассказал тебе, зачем мы прилетели.
   — Да, — говорю я.
   — Ну и что ты скажешь? — Гиборьян смотрит на меня напряженно. Словно от моего ответа зависит его жизнь.
   — Я согласен, — говорю я.
   Они сразу оживляются, начинают улыбаться друг другу и мне. Я тоже хочу улыбнуться, но лицо не слушается.
   — Сколько тебе лет? — спрашивает Гиборьян.
   — Семнадцать.
   — Самое время выходить в мир.
   — Давненько я не бывал в Сибири, — говорит доктор Бакстер дяде Ване.
   — Прекрасные у вас места!
   — Да, — отвечает дядя Ваня, глядя на меня. — Места у нас удивительные!
   Они прощаются с дядей Ваней. Он, слегка помедлив, протягивает руку и мне.
   — Ты не хочешь взять с собой что-нибудь из личных вещей? — спрашивает меня доктор Гиборьян. — На память.
   — Нет, — поспешно говорю я.
   Он понимающе кивает головой.
   — Самолет ждет нас, — говорит он.
   Мне вдруг становится страшно. Словно я что-то украл. Хотя так оно и есть. Я украл у многих из здесь живущих их сокровенные мысли. Люди не любят воров и никогда не прощают их. Даже воров поневоле. Даже друзья. Как дядя Ваня.
   Я встаю.
   — До свиданья, дядя Ваня. Я еще вернусь к вам, и мы сможем поговорить без этих проклятых шлемов.
   — До свиданья, Илья! Будь счастлив!
   В дверях я оглядываюсь. Дядя Ваня с грустью смотрит мне вслед. И я понимаю, что встречаться со мной он уже больше не захочет. Воров не прощают.
   Страница следующая. Я в клинике. Масса врачей. Сплошь мужчины. Ни одной медсестры. Все в шлемах. На мне шлема нет. Зато стены помещений, в которых я бываю, задрапированы металлизированной сеткой. Меня готовят к предстоящей операции.
   Доктор Гиборьян заявляет, что такому унылому хилятику, как я, операции не вынести. Я не обижаюсь, хотя, честно говоря, всегда считал себя крепким парнем. Наверное, я казался себе таким рядом с Псом-Вовиком, Матвеем Карагулько и другими минус-мутантами.
   — Тебе нужно набрать мышечную массу, — говорит доктор Гиборьян. — Чем больше масса, тем легче перенести тяготы операции. Пойдем — познакомишься с тренером…
   В течение нескольких недель лечение сводится к систематическим уколам и постоянным занятиям на спортивных тренажерах. Бег, прыжки, плавание, поднятие тяжестей, восточные единоборства…
   Время от времени доктора устраивают «обмер тела». Тело, естественно, мое. Проанализировав полученные данные, меняют типы физических упражнений. И опять занятия — до изнеможения, до красных чертиков в глазах. И уколы… Порой мне начинает казаться, что меня готовят не к медицинской операции, а к очередным Олимпийским играм. Вот только не знаю, по какому виду спорта. Да и допинговый контроль не пройти. Так что с соревнованиями придется подождать.
   Вскоре, после очередного обмера, доктор Бакстер объявляет доктору Гиборьяну:
   — Антропометрическая тождественность — девяносто пять процентов!
   Гиборьян хлопает его по шлему на голове и подмигивает мне, дружески пожимает руку.
   — Вот теперь ты крепок телом, — говорит он. — А как насчет духа?
   Я молча пожимаю плечами. Как мама.
   Страница следующая. Я лежу на операционном столе. Вдоль стен приборы, приборы, приборы. Никогда еще я не видел столько приборов. От них тянутся к моему телу тонкие пальцы разноцветных проводов и шлангов. Руки и ноги мои пристегнуты к операционному столу. Чуть в стороне я вижу внимательный глаз телекамеры. Гиборьяна не вижу.
   — Генератор? — говорит доктор Бакстер.
   — Вышел на режим, — отвечает невидимый мне кто-то.
   — Назови себя, — говорит мне доктор Бакстер.
   — Илья Муромов, — говорю я. — Плюс-мутант, уроженец Сибирского спецсанатория НИИГМ Российской Академии Наук.
   — Хорошо, — говорит Бакстер. — Отлично! Через несколько часов ты мне скажешь то же самое. Но я буду уже без шлема, Как и ты сейчас. Не боишься?
   — Нет, — говорю я. — Я вам верю.
   Доктор кивает кому-то в сторону.
   — Начали!
   И я проваливаюсь в вязкую бесцветную тьму.
   Страница последняя. Я лежу на койке и по некоторым малоуловимым признакам понимаю, что койка эта отнюдь не из моего дома. Слегка прихватывает левую руку. Выволакиваю ее из-под одеяла и внимательно рассматриваю. Рука как рука. Пытаюсь понять, где я и как сюда попал. Тщетно.
   Открывается дверь. Вваливается знакомый, длинный и черный. Анри Гиборьян, псевдоним Алкиной. На голове дурацкий серебристый шлем.
   — Привет!
   — Привет! — отвечаю.
   — Ты помнишь себя?
   — Конечно! — говорю. — Диггер ЮНДО. Жюль Карне, псевдоним Орфей. Давний приятель одной дубины по прозвищу Алкиной.
   — Прекрасно! — Алкиной сияет. — Рад за тебя!
   — Что у тебя на голове?
   — Украшение… Как себя чувствуешь?
   — Нормально. А что со мной было?
   — Плохо с тобой было. Отделали тебя и отделали так, что еле по кусочкам собрали.
   Я снова вытаскиваю из-под одеяла саднящую левую руку.
   — Вот-вот, — говорит Алкиной. — Руку нашли позже всего остального.
   — Кто это меня? — спрашиваю.
   — Кабы знать!
   — А где я?
   — В нашей клинике, в Швейцарии.
   — У Бакстера?
   — У него, родимого. Он тебя и собрал. Так что можешь считать его своим вторым отцом.
   — Бакстер свое дело знает, — говорю я удовлетворенно. — А что это у тебя за шлем на башке? В космонавты собрался?
   — В космонавты собираться предстоит тебе. Но об этом несколько позже, когда совсем выкарабкаешься. Скажу только, что отныне ты — Жюль Карне, псевдоним Ридер.
   — Сероват псевдоним-то! Раньше был красивее…
   — Зато полностью соответствует действительности.
   Алкиной дружески треплет меня по плечу и, кивнув на прощанье, выкатывается из палаты. Я в изнеможении откидываюсь на подушку и тут же отключаюсь.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. АНРИ ГИБОРЬЯН, СЕКРЕТНИК (ПСЕВДОНИМ «АЛКИНОЙ»)

   Я в руководстве ЮНДО оказался не сразу. В самом начале, вскоре после заключения Договора, проститутка судьба мне мило улыбнулась. В отличие от десятков тысяч офицеров французской армии, уволенных вчистую, меня направили во вновь создаваемую спецчасть, призванную способствовать Великому Процессу Разоружения. Сами понимаете, отношение к Договору изначально было неоднозначным: очень многим не слишком-то улыбалось превращаться из доблестных вояк в мирных обывателей. Спецчасти помогали этаким колеблющимся сделать решительный шаг… Впрочем, инциденты случались довольно редко. В обществе царила самая настоящая эйфория, и немалая часть увольняемых находилась под ее гипнозом. Непросто, знаете ли, переть против всего человечества.
   Вот и сохранить бы эту атмосферу надолго!.. Увы, нормальное общество не способно все время жить в состоянии опьянения. Рано или поздно наступает пора похмелья, и тогда… Ведь в отличие от алкоголиков общество похмеляется человеческой кровью…
   Да еще и ошибок наворотили целый эверест. И первой стало, по-моему, решение возложить юридическую ответственность за процесс на специально созданную организацию — ЮНДО. Правительства разных стран явно стремились отойти в сторону, переложив всю тяжесть проблемы на плечи самих военных: вы, мол, все это строили — вам, парни, и разрушать! Вон вы у нас какие герои!.. Даже президенты России и Америки — застрельщики процесса, — скрепив Договор своими подписями, умыли руки. Мавр, мол, сделал свое дело
   — мавр может уходить!.. Уйти-то и впрямь пришлось — избиратели заставили, ну да было уже поздно. К тому времени обратная связь ЮНДО с общественными организациями, которые могли бы вносить коррективы в пути и темпы развития процесса, была утеряна. Кроме того, лидеры многих стран так называемого «третьего» мира и вовсе не желали настоящего разоружения. Их идеалом было исключительно разоружение соседей, и они были не прочь сыграть на ошибках, которые совершили другие… Так и пошло дело вразнос!
   Теперь-то понятно становится, что разоружение, по-видимому, процесс постепенный и очень длительный. Что главные проблемы здесь не военные и не экономические, а социальные. Мы же пытались сломать социальные проблемы не путем медленных, с оглядкой, реформ, а самым настоящим революционным тараном. Как будто человечество до сих пор не разобралось, чем заканчиваются революции.
   Впрочем, это я сейчас такой умный. А в ту пору, как и многие, считал, что мое дело: ать-два! задача ясна! приказ выполнен! Имеется начальство, оно и должно ломать голову. Армия есть армия: если каждый приказ оспаривать, то это уже будет стадо, а не доблестное воинство. Хотя надо сказать, находились и сомневающиеся, находились… Но разговор с ними был коротким. Вызовет полковник: «Ты что, против разоружения?!» — «Нет, но…»
   — «Никаких но, у нас здесь не парламент!» И через пару месяцев приказ о демобилизации в связи с реорганизацией. Или еще какой-нибудь «-ацией», придумать недолго.
   Так что я помалкивал себе да приказы начальства выполнял. Конфисковал оружие, громил арсеналы, разгонял демонстрации демобилизованных, поощрял отличившихся… Дальше — больше. Конфисковал контрабанду (на девять десятых то же оружие!), громил в лесах базы (те же арсеналы, только подпольные!), разгонял демонстрации (теперь уже в поддержку демобилизованных!), поощрял отличившихся… И меня тоже поощряли. Спецвзвод, спецрота, спецбатальон, начальник штаба спецподразделения, командир этого спецподразделения, спецуполномоченный западноевропейского подсектора Восточного сектора Секретного отдела ЮНДО, начальник вышеупомянутого подсектора… Ступенька за ступенькой, прыжок за прыжком, поощрение за поощрением… А ля гер ком а ля гер! Благо ля гер хватало: только поворачивайся. А в рейдах и вообще разговор короткий — не ты, так тебя! Пусть не первый встречный, не второй и не третий. Но не будешь стрелять первым — рано или поздно получишь свою порцию свинца. Среди моих коллег много гуманистов было — где они все? Давно спят в земле сырой, гуманизмом от холода укрываются!.. А гуманизм, известное дело, не согревает — не камин…
   Я же живу, хотя кое-кто сомневается: имею ли на это право?.. А вот о правах не будем. Права даются, чтобы обязанности выполнять. И если выполнять их как положено, никто и не вспомнит — что там у тебя с правами?
   Но вот скребутся с некоторых пор на душе кошки: ТО ли мы делаем и ТАК ли, как положено? Не начальством положено, с начальством-то как раз все в порядке!.. Гложет меня одна мысль: почему для того, чтобы человек перестал убивать другого человека, надо угробить несметное количество народу? Или это удел всех, кто двигает прогресс?.. Конечно, если смотреть по большому счету, то все эти Бывшие Военные и их приспешники — всего лишь колдобины на дороге истории, тщетно пытающиеся остановить колесо развития. Колдобины, правда, живые, мечущиеся, разумные, но их жизнь, метания и разум направлены лишь на одно — столкнуть колесо с широкой проезжей части на обочину, в грязи и болото, где оно поневоле остановится… А с другой стороны, вернешься с задания, настрелявшись и навзрывавшись, ввалишься в теплую казарму, скинешь с натруженных ног прочные «Адидас», устроишься под горячим душем, смывая с тела засохший пот, только разогреешься и успокоишься, и тут мыслишка, гаденькая такая, подлая: «А то ли это развитие? То ли колесо, если его ось приходится смазывать такими потоками крови?! И не в тупик ли скрипим?..»
   И наверняка не у меня одного были такие мысли. Или вы думаете, от несчастной любви повесился в сортире Жердина Хантер? Или полагаете, что в припадке геопатриотизма бросился под танк кригеров Филиппинец? Не с гранатой, между прочим, бросился, а просто так, ни с того ни с сего. Следователи посчитали: с перепугу, но кто из них знал Филиппинца, как знали его мы? Филиппинец боялся только одного — пули в живот. Не в голову и не в ногу, а именно в живот. И потому носил усиленный бронежилет, весивший больше обычного, хотя это и требовало от Филиппинца лишнего часа физических упражнений каждый день. Такому бронежилету был страшен только гранатомет. Он, этот жилет, не очень-то и пострадал от гусеничных траков. Я знаю, я видел его. И то, что осталось от Филиппинца, видел. А следователям, думается, истина и не нужна была вовсе…
   Потом, когда я ушел с непосредственной «работы», стало полегче. Все-таки когда сам не видишь выпущенные наружу кишки и мозги, все происходящее становится чем-то абстрактным, далеким, тебя вроде бы и не касающимся. Но мысли не уходят, они остаются и продолжают кусать тебя за сердце в самое неподходящее время. И не только тебя. Я знаю, я и в глазах других видел чувство вины перед всем миром. Я видел, как смотрел на мир перед своей отставкой бывший начальник Глинки Сковородников. Все мы люди. Это только у Рыманова в глазах стылое железо. Поначалу я думал, что так и должно быть, ведь он русский, они все такие. Но потом я познакомился с Громовым, Сковородниковым, сотнями других русских, и ни у кого больше свинца во взгляде не было — люди как люди. Но почему-то именно Рыманов шагал к вершине пирамиды. Я ничего не имею против Рыманова: он умен, находчив, смел, у него отличная реакция, но в глазах у него стылое железо… Его никто не любит, хотя его не за что не любить. Он отличный парень, он хороший товарищ, он весел, когда надо веселиться, и серьезен, когда не до веселья, он умеет сказать над свежей могилой, под грохот салюта, проникновенные слова, такие, что с трудом проглатываешь комок в горле… Но в глазах его стылое железо!
   Говорят, он отголосок прошлого века. Говорят, лет семьдесят назад среди русских было много таких, не знаю, я не спец по истории России, но сомневаюсь, потому что государство таких людей долго существовать не может: они перегрызут друг другу глотки. А Россия жива и поныне… Но, наверное, ЮНДО нужны именно такие люди, ведь не зря же он так быстро выдвинулся из самых низов и никто никогда не был против него при очередном выдвижении. Может быть, может быть… Может, будь в ЮНДО побольше таких парней, как Рыманов, — и не валандались бы мы с кригерами столько лет. И не было бы вовсе «Мэджик стар» с обширным радиоактивным заражением. И не убили бы моего приятеля Жюля Карне…
   Но мы такие, какие есть, со всеми нашими недостатками, и Рыманов среди нас один. Исходит от него некая магическая сила. Уж он бы на месте Вацлава Глинки не застрелился. Уж он бы нашел выход. А вот начальник мой бывший свел счеты с жизнью. Видно, господа кригеры накопали что-то против него, несмотря на всю нашу секретность. Не случайно же, в самом деле, приходил к нему этот неизвестный. Слабачок оказался наш чех!..
   А вообще, клянусь мамой, мне вся эта история не нравилась с самого начала. Но начальство скомандовало — деваться некуда! Умри, но исполни во славу! Вот и исполнили… А начальство-то наше оказалось того, слабовато оказалось наше начальство. Совесть его, видите ли, закушала! Знаем мы эту совесть, сами с ней не раз встречались. Страх называется! Наворотил дел и решил, что пора в кусты. А в кустах-то не спрячешься — фигура не та. Не найдешь подходящего куста! Вот и получилась пуля в лоб. И вечная память Вацлаву Глинке, беззаветному борцу за освобождение человечества от заразы оружия!
   Но это я так, в порядке ерничанья. А сложилось все очень серьезно. Карне был наш лучший диггер, зубы мужик съел на этой работе. И кокнули его вчистую, безо всякой надежды на будущее. В Ассоциации тоже не дилетанты ошиваются. Так что прощай, друг мой Жюль Карне, псевдоним Орфей, товарищ по оружию и приятель в жизни. Бакстер только и успел некроматрицу записать, в надежде на хорошего акцептора. Это он уже потом нам все объяснил: и идею, и возможности, — и об отсутствии гарантий не забыл сказать. Сами понимаете — впервые в мире и все такое прочее! А шеф-то и ухватился! Им, шефам, на самого Жюля, конечно, наплевать, главное, чтобы диггера не потерять. А тут еще и багаж Жюля сохраняется. Нового-то диггера готовить, сами понимаете, сколько надо. Это не фунт изюма сжевать! А такого, как Жюль, ни с каким изюмом не сделаешь, такие от Бога, раз в столетие появляются!..
   Уж если пруха пошла, то всегда цепочкой. Как раз в эти же дни приносят сногсшибательную информацию об интересном пацане из Сибирского спецсанатория, одной из кормушек, где «внуков Чернобыля» пасут. Слетали мы с Бакстером туда, привезли парня. Ничего пацан, только подавлен очень. У него как раз мать руки на себя наложила. Понятное дело, наложишь, когда осознаешь, какого монстра на свет Божий произвел. Даже если сынок твой — красавчик красавчиком, у мутантов бывают такие расклады. Да и парня жаль, как ему жить с таким даром, всю жизнь с металлическим горшком на голове ходить?.. Тоже руки на себя наложишь!
   Ну, наши и смекнули, что такой дар для агентурной работы поистине дар Божий! Да еще Бакстер покумекал вокруг парня, покрутил его, пощупал своими приборами и объявил нам, что уровень чувствительности можно резко снизить (это, так сказать, для повседневного употребления), а для пиковых ситуаций можно на время повышать. Это, правда, для парня не совсем безопасно, но все же хлеб. Иначе-то ему все равно не жить, сам бы себя кончил. Бакстер в этих мутантских делах маракует, сам плюс-мутант. Вся разница в том, что пацан сибиряк, а родина Бакстера — штат Колорадо. Лагеря разные, а суть одна!