– Тс! Они покидают нас! Куда это они?
   Тем временем со всех сторон появляются оркестры других полков; из-за каждого тюка вылезал тромбон; можно было подумать, что каждый боченок превращается в барабан. Они строятся в колонну. Вы представляете себе картину, сидя здесь? Оркестры четырех или пяти полков, один за другим. Мы смотрели во все глаза, как вдруг раздалась команда:
   – Становись! Рассчитайсь! Справа по четыре!
   Мы начинаем маршировать; некоторое время топчемся на месте, чтобы пропустить другие батальоны.
   Наконец, двигаемся полным ходом. Мы должны следовать за тремя остальными батальонами полка – сорок шестой полк состоял из четырех батальонов; всю процессию возглавляет армия музыкантов.
   За нами выстраиваются в колонну драгуны; тоже, наверное, целый полк. Обернувшись, я видел еще пехоту, которая вытягивалась за драгунами. Колонну замыкала артиллерия, которой приходилось предварительно огибать груды ящиков, сваленных под мостом.
   Я перестал сознавать себя. Приходилось делать усилие, чтобы не заиграть какой-нибудь марш. Заметьте, что я никогда не пел в строю. Распевать песни во время маршировки мне казалось идиотским занятием; в таких случаях я обыкновенно бываю в бешенстве: петь для доставления удовольствия начальству, для засвидетельствования ему "бодрого настроения и довольства войск", – разве это не верх лакейства и тупости?
   Но тут я плевал на начальство. Оно не существовало для меня. Мы вступали в Париж; я трепетал от радости.
   Иногда у меня бывали секунды просветления. Я говорил себе: "Мой милый, ты идиот. Ты имеешь наглость радоваться! Хорошенькая работа предстоит тебе". Я не был зол на забастовщиков, напротив, – если бы я не служил в солдатах, я, может быть, тоже вышел бы в это первое мая на улицу. Наконец-то!
   Мы выходим из этой необъятной товарной станции. Следуем сначала по двум-трем улицам без домов, окаймленным бесконечными заборами и почти пустынным.
   Было шесть часов двадцать минут.
   Время от времени нам попадался навстречу рабочий, направлявшийся на фабрику. Сначала рабочий пытался отпускать шутки. Подмигивал нам. Но мы не отвечали или бросали на него суровые взгляды. Тогда он смотрел на этот километр ружей и сабель, размеренным маршем спокойно надвигавшийся на Париж в шесть часов утра, и чувствовалось, что будь тут боковая улица, он бросился бы туда, как загнанная собака; но были только бесконечные заборы, и он продолжал двигаться, опустив глаза вниз и прижавшись к забору.
   Прошло уже десять минут, как мы тронулись в путь. Колонна подходила к Сене по одной из набережных левого берега, против Рапэ или Берси. Мы взошли на мост. Когда мы повернули, я мог увидеть со своего места музыкантов, возглавлявших шествие и уже перешедших через мост, а также хвост колонны, волочившийся еще по одной из улиц левого берега.
   Наш взвод едва только вступал на правый берег, как мы слышим команду, раздающуюся в самой голове колонны. Приказ бежит от роты к роте. Наш командир оборачивается и кричит: "На плечо!"
   Мы выходили на бульвар, окаймленный большими домами и фабриками. Прохожие становились более многочисленными. Мужчины и женщины гуськом шли на работу. Рядом с твердой, как сталь, колонной солдат, которая внедрялась в Париж, они казались сухими листьями, подхватываемыми с тротуара порывом ветра и уносимыми им куда-то. Я думал: "Жалко, что еще так рано! Я охотно дал бы двадцать су, чтобы войти под звуки фанфар".
   Но на это нечего было рассчитывать. Большие часы на фасаде одной фабрики показывали 6 ч. 35 м. "Добрых буржуа нельзя будить в такую рань".
   Усталость мягко ложилась на мою поясницу. Накануне у нас было учение; весь вечер мы провозились; и уж, конечно, дорога в товарном вагоне не могла восстановить наших сил. Я все еще чувствовал опьянение, но по иному, не в виде нервного возбуждения, а в виде тяжести в пояснице и в ногах. Мой ранец, набитый до верху, терзал мою спину, и винтовка на плече начинала порядком-таки тяготить меня.
   Такое же чувство, наверное, испытывали многие другие. Но все держались бодро. Линии строя были удовлетворительны.
   В рядах такт шагов был почти безукоризненным. Это было даже красиво: шум стольких шагов по мостовой. Каждый шаг напоминал удар дробительной машины. Вы знаете: продолжительный треск, продолжительное глухое ворчание.
   Это можно было сравнить еще с шумом усовершенствованной хлеборезки, применяемой в некоторых булочных. Большой четырехфунтовый хлеб подводят под резак, сильно нажимают на рукоятку… Так вот, тот же шум, тот же яростный треск, но в тысячу раз сильнее.
   Выходим на улицу Лион. Проехало несколько фиакров, к стеклянным дверцам которых прильнули лица.
   Голова колонны, как ни в чем не бывало, выдвигается на самую середину площади Бастилии, пересекает ее, как будто это был учебный плац, и погружается в улицу Сент-Антуан. Прохожие останавливались. Трамваи останавливались. На империалах трамваев пассажиры перегибались через перила и старались заглянуть в самую глубь улицы Лион. Но мы знал, что как бы они ни наклонялись и как бы ни всматривались, им не удастся увидеть конец колонны.
   Вдруг, когда мой взвод достигал середины площади, находился у самой колонны, мы слышим грохот, раскаты, точно перед нами рушился целый квартал. В первую минуту мы не могли сообразить, что происходит. Этот страшный шум исходил из улицы Сеит-Антуан и отдавался на площадь, которую он сразу заполнял, так что захватывало дух. Все содрогнулись: войска, лошади драгун, остановившиеся прохожие.
   Но шум был ритмичен; он соответствовал шагу; он управлял шагом. Мы поняли: "Барабаны"!
   Барабаны четырех полков грохотали все сразу на улице Сент-Антуан. Мы приближались ко входу в нее. Дыра улицы Сент-Антуан орала нам прямо в лицо.
   Я больше не чувствовал себя. Я больше не сознавал, был ли у меня ранец, винтовка, ноги. Никогда я не ощущал столько силы. Шестиэтажные дома казались мне совсем маленькими. Все они как будто качались то в одну, то в другую сторону. Мне казалось, что я могу опрокинуть их одним толчком. Мне казалось, что вся улица готова обрушиться под грохот барабанов.
   Но мы не были удовлетворены. Нам нужны были горны. Барабаны сотрясали Париж, дробили его на части, снизу, изнутри, как взрывы патронов. Нам нужны были горны, их пронзительный крик, нагло утверждающийся на развалинах.
   Ждать нам пришлось недолго. Когда голова колонны равнялась с дворцом Сен-Поль, зазвучали горны. Их было столько, что крик их становился твердым, объемистым, массивным. Это был уже не звук, издаваемый металлом, но сам металл. Было такое впечатление, будто с каждою нотою механический молот обрушивается на Париж. Затем, после припева, все оркестры заиграли марш Тюренна. Звуки его ударяли о стены, как пушечные ядра.
   Я не видел больше прохожих. Но я смотрел на фасады. Было красиво. Окна открывались по десять, по двадцать сразу, как будто мы взаправду пробивали стены. Казалось, будто это дыры от шрапнели. Чувствовалось, как дома сверху донизу пробуждаются, как плачут дети, лают собаки, обыватели в одних рубахах с тревогою кидаются к окнам.
   Я никогда не испытывал ничего подобного. Если бы нам скомандовали: "В цепь налево! В цепь направо! По окнам взвод пли!" – мы все стали бы стрелять с энтузиазмом. За нами драгуны едва сдерживали лошадей. Лошади упивались грохотом, извивая шеи и грызя удила. Они были пьяны; становились на дыбы; и я держу пари, что драгуны отдали бы свое месячное жалование и даже табак, только бы им позволили проскакать галопом по тротуарам. Вы чувствуете это? Въехать на тротуары с саблями наголо; пустить лошадей в витрины магазинов, по горшкам с молоком. Начисто вымести эту толпу, как выметают мусор… Нужно представить себя на месте драгун…
   Вот! Я могу воевать, войти в Берлин среди колонны солдат. Я знаю теперь, что это такое. И я уверяю вас, что это приятно.
 

ЗАВОЕВАТЕЛИ

 
   – Но после? Что случилось после? Что вы сделали? Действительно ли произошло столкновение?
   – Вы хотите знать все! К несчастью, это было давно, и немало подробностей изгладилось из моей памяти. Подождите! Я помню, что мы повернули направо. Мы двинулись по какой-то узкой улице, которую всю заполнили. Затем еще ряд таких же улиц, наискось пересекавших одна другую. Музыка не играла больше; мы больше не видели головы колонны. Но мы очень явственно и почти болезненно воспринимали шум наших собственных шагов.
   Время от времени наш путь преграждал бульвар и мы переходили его, так сказать, в брод. Движение бульвара, приостановленное, отброшенное назад, образовывало направо и налево два вала. Мы чувствовали, как они нависают над нами. Что же будет, когда станет проходить конец колонны!
   Немного позже мы вступили на довольно длинную улицу. Я оборачиваюсь. За нами никого. Остальные части покинули нас. Соседи мои говорили:
   – Это расквартирование. Мы идем в Рейи.
   Четверть часа спустя мы были перед большим зданием. Когда мы вошли во двор, за нашею спиною заперли ворота.
   Какая трущоба! Во мне еще жива картина нашего восхождения по вонючим, влажным лестницам, пропитанным запахом кожи, пота и отхожих мест. Мы переходим длинные низкие комнаты с толпящимися в них фигурами людей, которые против света казались черными. Мы опять подымаемся по лестницам. В каждом следующем этаже потолки были все ниже.
   Наконец, мы попадаем почти что на чердак с менее противным, но более застарелым запахом. Лежавшие друг подле друга соломенные матрацы покрывали почти весь пол, так что этот чердак производил впечатление магазина матрацов.
   Сержанты говорят капралам:
   – Здесь. Размещайте ваших людей. Распределите койки.
   Мы переглянулись. Каждому из нас указывают матрац и предлагают нам поставить наше снаряжение в головах между матрацем и стеною. Чтобы укрепить полученное нами хорошее впечатление, нам добавляют:
   – Через час осмотр оружия.
   Кроме этого осмотра нас оставили почти в покое. Но вы представляете себе это негодное для жилья здание, которое было теперь битком набито солдатами? Мы толкались в неосвещенных коридорах, натыкались на стены и тотчас с отвращением отдергивали руки, потому что пальцы ощущали холодную и жирную поверхность, вроде стенок фановых труб. Но всего отвратительнее была умывальная.
   Маленькая, продолговатая комната, темная, как задние помещения у лавочки на улице Сантье, переполненная, как вагон метро в семь часов вечера. Вдоль одной иа длинных сторон тянулся желоб. Десяток больших заржавленных кранов струили в него сенскую воду цвета мочи. Каменных стенок жолоба уже нельзя было различить. Они были покрыты толстым слом какой-то застарелой маслянистой грязи, блестевшей несмотря на скудость освещения. И когда толпящаяся масса солдат пропускала вас, наконец, к крану, то струя воды между вашими пальцами была липкая, как дождевой червяк.
   Солдаты ворчали: "Мы заперты здесь до утра. Мало вероятно, чтобы нас выпустили сегодня после ужина. Удовольствие, нечего сказать!"
   В казарме были две кантины сорок шестого полка и две кантины восемьдесят девятого. Так как мы принадлежали к сорок шестому, то не имели права ходить в кантины восемьдесят девятого.
   Наши винтовки были вычищены, и больше не находилось работы, за которую нас можно было бы засадить. Но начальству кажется недопустимым, чтобы люди оставались целый день в казарме, разговаривали и курили, как им вздумается.
   А может быть, командование боялось, что мы взбудоражим друг друга и в результате откажемся выступить против народа?
   Так или иначе, для нас были организованы во дворе казарменные игры – лицемерная и идиотская затея; унтера посылали туда всех, кто попадался им на глаза во внутренних помещениях.
   Я вовремя улизнул и стал бродить по этажам, где были размещены другие батальоны. Я слонялся по коридорам. Я начал привыкать к ним. Они были темные, грязные, загроможденные; но в них можно было исчезнуть, затеряться; можно было обратиться в неизвестного. Так ощущает себя преступник в центре Парижа.
   Какая разница по сравнению с казармами в Питивье, где нет ни одного укромного уголка, где постоянно замечаешь в конце пустынного коридора сержанта, который окликает тебя по имени и спрашивает, зачем ты здесь шляешься! Я попадаю в нижний этаж, где еще большая толчея. Вхожу в кантину. Там было тесно и шумно, как в каком-нибудь кабаке предместья. Вижу своего доброго приятеля из нашего взвода, обходящего столы в поисках свободного места.
   – Ты тоже удрал?
   – Как видишь!
   – Не можешь найти места?
   – Не могу. Правда, рядом есть небольшая комната, где мы удобно расположились бы. Но идти туда нельзя… Трое сержантов нашего взвода играют там в карты. Не желаю, чтобы они отправили меня во двор паясничать.
   – Как же быть?
   – Мы проберемся коридорами до той части здания, где размещен восемьдесят девятый полк. Расположимся в одной из кантин. Выйдет превосходно. Раскурим трубочку, спросим белого вина… там мы можем даже позавтракать.
   – А рапорт?
   – Сегодня тут все вверх дном. Неужели ты думаешь, что станут заниматься нами?
   – Все это хорошо, но, увидя твое кепи, унтера восемьдесят девятого попросят нас убраться.
   – Это правда. Мне нужно сходить за своей шапочкой. Иначе я рискую попасться… Подожди-ка меня.
   Я жду. Спустя пять минут он уже возвращался в шапочке.
   – Помех не было?
   – Я схватил первую попавшуюся… Не шучу!
   Мы приходим с самым невинным видом во вторую кантину восемьдесят девятого пола. Никто не обращает на нас внимания. Здесь также было полно вновь прибывших. Мы водворяемся в очень поэтичном уголке. Нам подают вино и карты.
   Становилось темно; было много шуму и табачного дыма. Мы испытывали, однако, необыкновенное спокойствие, состояние полного забвения. Я был равнодушен ко всему, даже к собственной игре. Такое ощущение бывало у меня иногда во сне. Вам спится множество вещей, быстро сменяющих друг друга и сливающихся вместе; толкотня, крики. И вместе с тем вы чувствуете свое тело вытянутым в постели, ему покойно и тепло.
   В половине пятого вечера мы все еще сидели в кантине. Мы, наверное, остались бы там до переклички. Вдруг в кантину входит солдат восемьдесят девятого полка и кричит:
   – Кажется, в пять часов нам позволят отлучиться из казармы.
   Мы почувствовали спазму в желудке. Карты выпали у нас из рук:
   "Если отпускают восемьдесят девятый, то отпустят и сорок шестой".
   Мы встаем и с некоторыми предосторожностями отправляемся обратно на свой чердак. Нужно было прийти туда с видом людей, которые отлучались на какие-нибудь четверть часа.
   Не стоило пускаться на такие хитрости. Во всех помещениях шла спешка. Чистились башмаки; наводился блеск на портупеи, пуговицы, бляшки; обтирались штыки. У многих были уже накинуты на спину шинели. Ребята немало изумлялись, видя, как мы неторопливо шествуем в шапочках, засунув руки в карманы.
   – Вам, видно, не очень хочется отправиться на прогулку?
   – Еще успеем, старина. Как надо одеваться?
   – По-походному. Шинель с отвернутыми полами, краги, погоны.
   – И что еще? Винтовка?
   – Нет, но все должно быть по форме. Оставалось только поторопиться.
   К пяти часам сотни солдат столпились у караулки, как бараны у заставы.
   Я не мог бы сказать вам, куда я пошел и что я делал. Помню, что расстался с товарищем около шести часов и в семь уже входил к себе, где застал своих за столом. Но в моей памяти отчетливо запечатлелись чувства, которые я испытал.
   Сначала я был в обществе приятеля. Узенькая торговая улица, старые дома, лавочки; кабатчики, угольщики, фруктовщики, сапожники; мирное племя овернцев и лимузинцев; люди, сидящие у дверей или в глубине ларька; посередине улицы – прохожие.
   Я вижу, как мы идем по мостовой в форменном кепи, в погонах; в грязной походной шинели с отвернутыми полами; в панталонах защитного цвета и в крагах, выглядевших совсем как сапоги.
   Выйдя на середину улицы, мы стали центром всеобщего внимания. Прохожие ничего не говорили, а только таращили глаза и, казалось очень туго и с трудом усваивали, что совершается что-то важное. Мы тоже молчали. Нам не хотелось производить впечатление обыкновенных прохожих, которые совершают свой повседневный путь, болтая и шутя. На лицах наших играла какая-то кривая усмешка, усталая и ироническая. Одним взглядом мы мерили дом и сокрушали его. Обыватели ожидали этого взгляда; они заранее покорно склонялись.
   На пороге одной двери стоял маленький толстячок, состоявший почти исключительно из двух шаров: живота и головы. Все его существо было приспособлено только для мирной обстановки. В повседневной жизни он, должно быть, смеялся по поводу всякого пустяка.
   Он пристально смотрел на нас и не смеялся. Он никак не мог понять нас. У него сложилось твердое представление об отпускном солдате: бравый молодчик в праздничной шинели с растопыренными руками. Это представление не вязалось с тем, что он видел.
   К шести часам мы вышли на большие бульвары по направлению к Амбигю. На тротуарах было большое оживление; служащие начинали выходить из своих коробок. Мой приятель покинул меня. Я шел один и еще сильнее ощущал действие моего появления на толпу. Вы знаете, как падки до насмешек парижане. Сам папа рискует получить прямо в лицо взрыв хохота какой-нибудь уборщицы или комми. И что же? Даже уличные мальчишки и маленькие работницы широко раскрывали глаза. Меня измеряли с головы до ног, всматривались в меня, впивались взглядом, но переварить меня не могли.
   Прохожие все еще оборачивались и считали гвозди моих каблуков, как вдруг у боковой улицы появился еще один рядовой в походной форме и также стал буравить себе проход в толпе; не успела толпа прочесть на его воротнике номер полка, как третий стал величественно, как сенатор, переходить мостовую, словно для того, чтобы посмотреть, не лучше ли витрины на этой стороне, чем на противоположной.
   Бульвары были сплошь усеяны солдатами, так что они невольно запечатлевались в глазах толпы.
   По всем частям был отдан приказ: "Распустите казармы в пять часов; форма солдат – походная!"
   Это была гениальная идея. Колонны, с музыкой во главе, вроде нашей, прошли только по некоторым кварталам. А тут вечером пустили в беспорядке по Парижу тридцать или сорок тысяч человек, нарядив их в походную форму.
   Сорок тысяч человек, имеющих в своем распоряжении четыре свободных часа, способны проникнуть во все закоулки, во все щели. В самые отдаленные улицы Менильмонтана, Жавеля, Пикпюса, в самые дальние кабаки, в самые закоптелые театрики вдруг войдет солдат в походной форме, прерывая бильярдную партию или заставляя тромбон издать фальшивый звук.
   Просачивание, разлив; у Парижа не останется ни одной сухой нитки. Вы скажете мне, что затея была не лишена риска. Солдаты попадут в семьи, в кабацкие сборища, с ними завяжут беседу, станут стыдить за выступление против народа, заставят поклясться, что они подымут приклады вверх.
   Конечно, все это было возможно.
   Но вышло так, что в девять часов солдаты возвратились в казармы к поверке у коек, как обыкновенно, и в десять часов все уже спали на своих тощих соломенных матрацах.
 

ПЕРЕД ЗИМНИМ ЦИРКОМ

 
   – Что же все-таки произошло первого мая?
   – Меньше, чем можно было предполагать. И потом, первое мая слабее всего запечатлелось в моей памяти.
   В два часа пополудни я уже должен был находиться посреди своего взвода на тротуаре перед Зимним Цирком. Перед нами на мостовой составленные в пирамидки винтовки. В левом подсумке у нас были положены папиросы, в правом – шестнадцать пуль D.
   Зимний Цирк отступает назад от линии бульвара. Получается впечатление кармана, пришитого сбоку бульвара, и мы лежали на дне его, как горсть тяжелых медных монет.
   Перед нами – полсотни спешившихся драгун.
   Глаза наши упирались прежде всего в пирамиды винтовок; затем – в круглые зады лошадей; дальше – кусок бульвара. Зрелище довольно однообразное; но больше всего раздражало то, что мы были в двух шагах от площади Республики; а площадь Республики представляет собою естественный резервуар для Биржи Труда.
   Мы наскоро закусили сардинами, колбасой, сыром. Не могу сказать, чтобы мы скучали. Само наше ожидание было уже приключением. Но часы накоплялись в наших ногах, медленно ползли выше и отравляли нам кровь. Мы походили на людей, которые сильно подкутили накануне. Нервы наши были возбуждены, по телу пробегали мурашки, голова была полна необычайных мыслей.
   Мы ничего не знали; нам ничего не сообщали. Там, по бульвару, проходили люди, довольно много людей; они были, может быть, более праздными, чем обыкновенно, потом новые прохожие. Они смотрели на драгун; замечали и нас в нашем углублении, но не выказывали никакой особой тревоги.
   В свободное пространство между драгунами и нами забирались мальчишки и располагались на своих тонких ноженках. Она серьезно рассматривали нас в целом и в частности. Но мы прикрикивали на них и прогоняли их.
   Иногда к нам заглядывали рабочие, которые были более многочисленны, чем в обыкновенные дни. Они замедляли шаг, поднимались на наш тротуар и испытующе смотрели на рыхлый ряд пехотинцев, кучки винтовок со штыками. На их лицах было одновременно насмешливое и приятельское выражение, которое как бы говорило: "Чего это вы? Зачем столько шуму? К счастью, это все в шутку, не правда ли?"
   Наш ряд сохранял молчание собаки, собирающейся схватить.
   Рабочие вдруг смущались своим присутствием. Но они не осмеливались круто повернуть назад; им приходилось шествовать мимо нас. Мы же слегка похлопывали по подсумкам.
   А в это время в толще Парижа назревало событие. Мы думали: "Теперь час митингов. Двадцать парижских зал набиты толпою, как двадцать буровых скважин динамитом. Наша задача – предотвратить взрыв".
   Мы начали прислушиваться к Парижу. Вы меня понимаете. Недостаточно было держать уши открытыми, как нищий держит открытою кружку для подаяния. Нет, мы слушали, как врач выслушивает пациента. Мы старались быть в самом тесном контакте с почвой, не упускать ни малейших ее колебаний, ни малейших толчков.
   На площади появляется полицейский офицер с двумя жандармами. Он здоровается с нашими офицерами и делает им знак. Наш лейтенант подходит к нему; вслед за ним драгунские офицеры. Тогда мы не слышим больше Парижа; все наше зрение и слух приковывается к этим шести человекам. Они стояли далеко от нас. Но нам казалось, что достаточно нам повернуться к ним лицом и до нас что-нибудь долетит.
   Через мгновение полицейский офицер уходит. Наш лейтенант возвращается к нам, подзывает сержанта и говорит:
   – Поставьте караул на углу той улицы, налево. Будете сменять часовых каждый час.
   Мы почувствовали легкую дрожь. Пахло порохом. Лейтенант стоял совсем близко от нас. Я набрался храбрости.
   – Господин лейтенант! Новости… серьезные?
   Он предупредительно отвечает мне:
   – Около двух часов было, кажется, маленькое столкновение у канала. К четырем часам ожидают, что дело снова разгорится.
   В течение некоторого времени бульвар был пуст. Мы не придавали этому значения; но теперь эти большие участки голого асфальта леденили наши щеки. Мы действительно ощущали его холод и твердость.
   Вдруг точно пригоршня людей рассыпается по бульвару. Какие-то субъекты начинают очень быстро проходить мимо нас, на некотором расстоянии один от другого, едва касаясь земли. Странные мягкие шаги, точно шлепанье по жирному заду. Они как будто спешили по неотложному делу. Все тощие, с подтянутыми животами, с кожей землисто-серого цвета. Они даже не смотрели на нас и двигались как будто помимо своей воли, чем-то подталкиваемые, уносимые каким-то ветром, и на смену им все время являлись другие. Непрерывный ток в одном направлении, как мякина из молотилки.
   Лейтенант обращается ко мне:
   – Откуда идут все эти рабочие?
   – Это не рабочие, господин лейтенант; это апаши.
   – Вы уверены?
   – Это сразу видно. Они, может быть, были рабочими от тринадцати до пятнадцати лет. Но работа не пришлась им по вкусу.
   – Сколько их! Откуда же они?
   – С восточных холмов, с озера Сен-Фаржо, с Менильмонтана, из Бельвиля. Вместо того, чтобы спускаться по улице Бельвиль или по авеню Республики, они сделают крюк через предместье Сент-Антуан и площадь Бастилии. Другие идут из Трона и Шаронны. Третьи, может быть, с юго-востока, из Берси, Рапэ, Гама. Они шли вдоль Сены, затем вдоль канала.
   Шествие апашей продолжалось. Картина была необыкновенная. Я никогда не видел ничего похожего.
   Лейтенант был бледен. Я полагаю, что мы все начали тогда испытывать страх – не за себя, разумеется.
   Нет, я никогда не видел такого потока обитателей трущоб. Разве было что-нибудь подобное со времени Коммуны? Тысячи субъектов, о которых не думают, с которыми не встречаются, которые теряются в толпе; тысячи подпольных зверей, которые в один прекрасный день выходят на свет всей своей стаей!
   Они ожидают десять лет, двадцать лет; они терпеливы, они развлекаются мелким воровством и мелкими грабежами; они ютятся в переулочках, в тупиках, на задних дворах отдаленных кварталов; в мансардах меблированных домов; в бараках крепостной зоны или в каменоломнях около Баньолэ. Приходит момент, и они выползают на свет.
   Никто не зовет их; им не подают никакого сигнала. Наступление момента они чувствуют по запаху, разливающемуся в воздухе, по потрескиванию почвы. Их пора пришла. Зачем им выведывать в точности? У них нет ясно поставленной цели. Ведь есть большие роскошные витрины, есть колбасные с сотнею висячих окороков; большие бутыли с керосином в москательных; дрова и дерево есть повсюду. Найдется над чем поработать.