1 – 5

 
1 – 7
 
   Великолепно! Повторяю: "По два!".
   Они присоединяются к нам, совершая маленький объезд тротуара, расположенного посередине. Мы были в ста метрах от площади. В ушах у меня гудело; глаза застилал туман. Не знаю уже, какая сила руководила моими действиями.
   Однако, я понимаю, что там огромная толпа, но толпа мягкая, рыхлая; скорее помощь, чем препятствие. Ко мне возвращается самообладание.
   Для полноты отряда мне не хватало еще двух машин. На моих часах было три без одной минуты. Другие отряды, наверное, уже собрались и ждут сигнала. Я ощущаю их справа, в толще квартала.
   Мы движемся вперед. Мне кажется, что толпа слилась воедино с землею, с пространством. Я искал врага. Я ничего не видел. И это не удивляло меня.
   Вылетает автобус из предместья Сен-Дени. Таблица "1 – 6". Я делаю ему рукою, как застопорить и занять место в хвосте. Он тормозит, запинается, с трудом лавирует в толпе, но в заключение останавливается перед "Буфф дю Нор". Мы едем. Мне не достает только одного человека.
   Достигнув середины площади, я различаю второй отряд, ерзавший у начала улицы Луи Блан. Его можно было принять за кучу суетливо движущихся домов. Снова хватаю свисток и командую:
   "По два! Вперед!"
   Слышу, как начальник второго отряда повторяет команду, слышу шум шестерок, дрожание домов.
   Улица Шапель прямо перед нами. У меня было ощущение грузчика, который ищет глазами, куда бы разгрузить шаланду с углем.
   Тротуары – их не было видно. С каждой стороны густая толпа: два откоса.
   Мостовая довольно грязная, но без экипажей, без трамваев, без заградительных отрядов.
   Мы ехали почти что шагом, чтобы дать время колонне построиться за нами. Меня мучило то, что я не могу оглянуться и посмотреть, все ли в порядке. Но я испытывал уверенность. До меня как бы ветром доносило мощный шум моторов и колес. Мостовая и дома содрогались так сильно, что, казалось, находишься в пушечном жерле.
   Вот тогда-то толпа действительно убеждается в нашем присутствии. Уверенность в этом распространяется все дальше и дальше, все больше и больше. Толпа рычит; толпа ощетинивается. Крики опережают нас; они раздаются там, где нас еще нет.
   Кричу своему соседу во всю глотку:
   – Наклонись и посмотри, успели ли отряды присоединиться к мам.
   – Да. Думаю, что да!
   Самое главное было не дать разделить себя. Я свищу команду:
   "Плотней ряды! Малый промежуток!"
   Команда четко повторяется три раза. Впрочем, я не был уверен в этом.
   Мы катили еще минуту между двумя рядами толпы, которые становятся все более и более густыми, но, несмотря на свою плотность, не очень выпирают на мостовую.
   Вдруг трое полицейских отделяются от тротуара, становятся посреди улицы и поднимают руки.
   Я кричу соседу:
   – Не обращай внимания! Кати!
   Я смотрю вперед. Свободное пространство суживалось; в двухстах метрах оно заканчивалось острым углом в плотной толпе. Эта толпа казалась твердой, как черное дерево. Хоть я и чувствовал нашу силу, но не понимал, как будет возможно пройти через толпу.
   Полицейских застав не было видно.
   Это был последний момент, когда я чувствовал страх, соображал, взвешивал шансы за и против.
   Вытаскиваю свисток: свищу во всю силу легких:
   "По четыре! Вперед!".
   Приказ прыгает за мною от отряда к отряду.
   "1 – 2" прилепился ко мне слева. Второй ряд поравнялся с нами. Я не думал больше о трех фараонах. Где они?
   Толпа была пьяна от радости. В самом деле! От нее исходило тяжелое дыхание, как от человека, который выпил. Она вздувалась, как бы желая броситься на нас. Потом опять отпрядывала.
   Я свищу команду:
   "Полный ход! Большое расстояние! В атаку!"
   Мой первый ряд срывается с места весь сразу, одним усилием. Вдруг свободное пространство перед нами расширяется и разрывается. Казалось, там проходило какое-то сверло и во мгновение ока расчищало толпу.
   Но толпа за нами была увлечена, подхвачена нами. Она бежала рядом с машинами, цеплялась за железные засовы, висла на перилах, набивалась внутрь, карабкалась на империал. Завывала в тон цилиндрам. Каждый автобус наполнился людьми, которые делали его более массивными; и каждый автобус тащил за собой целые гирлянды людей. Представляете себе картину этой массы, волнующейся с одного края до другого, от начала колонны до конца, цементирующей все промежутки, склеивающей все вместе?
   Мы неслись вперед одною глыбою.
   Свободное пространство все отступало. Но вот оно останавливается, упирается. На косогоре улицу преграждала полицейская застава. Она занимала противоположный склон.
   Ору трем соседям:
   – Не обращайте внимания! Вперед! Вперед! Закройте глаза!
   Я вцепляюсь в рулевое колесо ладонями; склоняюсь над ними; закрываю глаза.
   Слышу грохот машин, смешивающиеся с ним крики.
   Остаюсь с закрытыми глазами, как в тоннеле, может быть, тридцать секунд.
   Открываю глаза. Нет больше заставы. Ни одного полицейского! Изумительно широкий и пустой спуск; даже тротуары были голыми.
   Лишь внизу, при выезде на площадь, кавалерия. Вдруг что-то блеснуло: они обнажают шашки. Они развертываются, идут рысью, галопом. Глубина улицы как будто поднимается к нам.
   Наша скорость возрастала. Кузова машин оглушительно гремели. Руль бился, как пойманный вор.
   Тогда я изо всей силы нажимаю мой рожок; еще и еще. То же делают мои соседи; затем второй ряд, затем третий и так далее, все сразу, не останавливаясь ни на секунду.
   Вы знаете, что такое гудение автобусного рожка; но может быть, вы не легко представите себе рев пятидесяти автобусных рожков, нажимаемых одновременно и без перерыва.
   Вот лошади драгун начинают танцевать. Они шарахаются, вертятся, встают на дыбы. Некоторые лягаются; некоторые взбираются на тротуар; бросаются на деревья. Драгуны падают, кувыркаются, кое-как подымаются и спасаются, позабыв шашку и каску.
   Все же отряду человек в тридцать удалось сдержать своих лошадей; кое-как они выровняли фронт. Пришпоривали изо всех сил; чертыхались.
   Но когда мы оказались в десяти метрах друг от друга, лошади ничего больше не хотели знать. Они стали как бешеные. Я перестал видеть ясно; но мне показалось, что они понесли в разные стороны.
   Как я вам уже сказал, я держался правой стороны.
   Вдруг, как из-под земли выскакивает лошадь без всадника и попадает прямо под мои колеса. Я врезываюсь прямо в нее, в самое брюхо. Тело животного изгибается, отскакивает на три шага. Я даже не затормозил. Я еду по нему. Мое правое колесо проходит по шее, левое – по животу. Я накреняюсь направо и ударяюсь о газовый фонарь. Я чувствую, что он ломается; но стремительность падения была ослаблена; и кузов плавно лег на большой дерево.
   Я оказываюсь в канаве; члены мои как будто были на месте. Приподымаюсь на локте. Смотрю. Атакующая колонна двигалась. Я не различал ни рядов, ни отрядов. Двигалась как будто одна единственная машина, составленная из спаянных вместе толпы и автобусов и одинаково мощная во всех своих частях. В своем движении она не задевала моего опрокинутого рыдвана и углублялась в площадь, как пробка в графин. Я становлюсь на колени.
   Самым забавным был зад моей колымаги. На перилах площадки, на лестнице, на империале люди висели, как гусеницы. Хотелось обирать их горстями.
   Голова лошади была рядом со мною. Она блевала кровью. Все мои брюки намокли.
   Становлюсь на ноги; делаю попытку идти. Хоть я и держался за поясницу, но чувствовал себя счастливым.
   Рядом стоял трактирщик перед своим незакрытым заведением. С видом сожаления он оглядывал сломанный фонарь.
   Я говорю ему:
   – Не стоит плакать! Поставят новый!
   И вхожу выпить коньяку.
   – Как же все это кончилось?
   – Большинство автобусов добралось до укреплений. Были даже такие, которые погуляли по окрестностям и возвратились очень поздно обходным путем.
   – А толпа?
   – Толпа устремилась через пробитую нами брешь. Кажется, что через какие-нибудь пять минут полицейский заградительный отряд был восстановлен и в три раза усилен. Но было уже слишком поздно. Площадь Шапель вмиг была запружена толпою, и ворота вокзала затрещали под напором. Станцию немного погромили, кое-какие склады были подожжены.
   – А вы?
   – А я спокойно просидел в уголке у своего трактирщика. Снаружи доносился дьявольский шум, светопреставление. Но я ничем больше не интересовался. Я потягивал себе кальвадос, который заказал после коньяку.
   – У вас не было неприятностей?
   – Нет. Северная компания и полиция очень хотели, чтобы меня выдали. Но Компания омнибусов боялась забастовки. Дело замяли. Меня просто перевели в кучера, дали мне клеенчатую фуражку и навозный мотор.
 

ЛИНЧ НА УЛИЦЕ РОДЬЕ

 
   Рассказ шофера всем развязал языки; говорили сначала о забастовках; потом зашел спор о храбрости и насилии.
   – Есть люди, – заявил грузчик, – которые никогда и мухи не тронули, а в один прекрасный день разбивают рожу четырем шпикам. Бывало. Покуда вы не попали в известные условия, вы ни за что не можете поручиться.
   Все согласились, что толпа делает из нас, что хочет. Человек в толпе как бы вновь рождается; и появляющееся тогда существо никому не ведомо. Да и существо ли это?
   – Можете судить об этом по тому, что случилось со мною, – сказал молодой человек, лет двадцати пяти – двадцати семи, служащий в порту в отделе взвешивания тележек с углем.
 
   Произошло это в полдень на улице Родье, в прекрасный солнечный полдень. Не знаю, бывали ли вы на улице Родье. Вы идете по Анверскому скверу; оставляете справа от себя колледж Каллэн; переходите авеню Трюдэн – и вы на улице Родье; она входит в центр несколько наискось и кончается у улицы Шатодэн или, точнее, у улицы Мобеж. Это довольно узкая улица, с высокими серыми домами. На ней бывает светло только когда солнце освещает ее вдоль, т. е. приблизительно около полудня.
   Там много маленьких магазинов и почти не попадается экипажей; небольшое число прохожих, следующих друг за другом гуськом. Они идут на службу или возвращаются со службы. По улице Родье никто не гуляет.
   В то время я служил приказчиком в посудном магазине на углу улицы Шатодэн.
   Я человек тихий. Занятие мое такого рода, что малейшая живость, нервность, впечатлительность вредно отражается на деле; вы ломаете много товара. За пять месяцев, что я там служил, я не разбил ни одного бокала для шампанского. Но это, впрочем, не принесло мне никакой пользы. Я был выставлен за ворота под предлогом, будто я разбил мраморную доску туалета весом в 80 кило.
   Я жил на Монмартре, перед церковью Сакре-Кер. Я ходил завтракать к себе домой и возвращался в магазин через Анверский сквер и улицу Родье. Как я уже сказал вам, в тот день погода была прекрасная. В сквере играли ребятишки. Уже со вчершнего дня я перестал носить пальто; я купил себе сигару за три су; так как я вышел из дому раньше, чем нужно, то шел медленно, наслаждаясь хорошей погодой.
   Пересекая авеню Трюдэн, я вижу, как слева показываются и выходят на середину улицы два субъекта. Два самых заправских апаша: кепка с длинным козырьком, выпущенные на виски пряди волос, голая шея, брюки клеш, парусиновые туфли на ногах и наглая морда. Чистейшая порода. Им было лет по двадцати каждому. Они прохаживались, засунув руки в карманы, с видом людей скучающих и ищущих развлечений.
   Нужно вам сказать, что авеню Трюдэн довольно шикарная улица. Вы встречаете на ней нянек богато разодетых детей, дамочек, идущих мелкими шажками, господ в котелках и цилиндрах. Словом, вид совсем не такой, как здесь. Два апаша, разгуливающие среди бела дня по улице Трюдэн, не могут не броситься в глаза.
   Мои два субъекта останавливаются, осматриваются, нюхают воздух и в заключение направляются к улице Родье. Так как я не торопился, то замедлил шаг, чтобы видеть, что они будут делать. Один из них особенно замечателен. Круглое лицо, розовая кожа, почти никакой растительности, толстая деревянная шея, жуткие блестящие глаза и приоткрытый с одного конца рот, как бы собирающийся потихоньку чертыхнуться. Другой был более худощав, плюгав, с поджатым задом и втянутым животом, точно он постоянно оборонялся от какого-нибудь удара.
   В начале улицы, направо, есть книжная лавочка, торгующая новыми и случайными книгами. Мои два субъекта останавливаются перед выставкой, рассматривают книжки, приподнимают обложки, наклоняются над картинками, толкают друг друга, жестикулируют и, в заключение, роняют какой-то словарь. Книгопродавец, следивший за ними через окно, ничего не говорит, но выходит на порог, заложив руки за спину,и пристально смотрит на них.
   Он принимают беспечный вид и неторопливо переходят на другой тротуар.
   Там был старьевщик, я думаю, что он есть и теперь; старый еврей с головою Мафусаила, который всегда был в жакете или сюртуке и пользовался всеобщим уважением. Он продавал всякую всячину, мебель, безделушки, железный лом, велосипеды. Как раз в то время почти всю его витрину занимал красивый велосипед с огромным рожком.
   Они останавливаются и отпускают штучки по адресу еврея в надежде, что он ответит им.
   Еврей молчал; он только посматривал в одну и другую сторону улицы, как бы желая удостовериться, будет ли помощь, если понадобится.
   Прохожие продолжали свой путь, направляясь главным образом по противоположному тротуару и обращая мало внимания на происходившее. Но двое или трое еврейских детей, игравших в нескольких шагах от лавки старьевщика, оставили свои мячики и смотрели с серьезным видом.
   И вот толстый апаш подходит к велосипеду и нажимает грушу рожка.
   Услышав звук, оба апаша разражаются хохотом; еврейские дети не смеялись, а старик:
   – Убирайтесь отсюда! Мазурики!
   – Заткнись! А то я у тебя выдеру всю бороду, старый козел! Хе! Старый жид! Хе! Папуас!
   Губы старика тряслись в бороде; но он делал усилие, чтобы сдержаться. Я притворился, будто читаю афишу, и продолжал покуривать свою сигару.
   Мои апаши идут дальше; они достигают того места улицы Родье, где ее пересекает какая-то другая улица – не помню названия, – там на углу помещается булочная.
   Я отчетливо помню это яркое солнце, заливавшее своими лучами лавку и камни мостовой. Казалось, что находишься в каком-нибудь тихом провинциальном городе. Булочница раскладывала булочки и пирожные.
   Апаши проходят до перекрестка. У них такой вид, точно они сговариваются. Смотрят искоса на булочную и вдруг входят, толстый спереди, худой сзади. Понятно, я не слышал разговора, происходившего в булочной. Я даже не видел отчетливо жестов, потому что витрина отражала солнечные лучи.
   Вдруг они выходят, держа каждый по сладкой булочке, которые они покусывали, заливаясь хохотом. Булочница кричит им вдогонку:
   – Воры! Вы воры! Нечего заходить в лавку, когда нет ни гроша в кармане.
   Она ограничилась этими словами и возвратилась в лавочку. Она протестовала только из принципа. Но, в сущности, она была довольна, что так дешево отделалась.
   На улице, казалось, никто не заметил происшедшего. Люди, направлявшиеся на службу, продолжали свой путь; трактирщик продолжал отмывать мраморный столик, который он подтащил к самой канавке, а приказчик из бакалейной по-прежнему отвешивал фунт белых бобов.
   Мои апаши направляются к заведению трактирщика. Когда они входят, он окрикивает их.
   – Вы куда?
   – Куда идем? К тебе, старина.
   – Вам нечего делать у меня.
   И он продолжал чистить свой стол; но кулак его судорожно сжимал тряпку, и тряпка вытирала все одно и то же место.
   – Как нечего? Разве ты не отпустишь нам по стаканчику?
   – У меня нет стаканчиков для тех, кто не имеет денег.
   – У нас есть деньги! Может, больше, чем у тебя. Мы не просим милостыни! Фу ты, ну ты, какой фасон!
   Несмотря на развязность, они опасливо поглядывали на хозяина, маленького плотного овернца, прочно стоявшего на своих ногах, круглоголового и коротко стриженного, с глазами навыкате. Он перестал вытирать стол и держал его за оба конца своими узловатыми лапами; я чувствовал, что еще момент, и он швырнет этим столом им в рожу.
   Апаши, видно, тоже боялись этого, потому что перестали настаивать. Они вернулись на середину улицы, ворча и пожимая плечами.
   Я думаю, что худощавый был более осторожен. У него был такой вид, точно он хочет урезонить толстого, сказать ему:
   "Будет! Ну, будет тебе!"
   Но толстый апаш, розовое бебе, не скрывал своего негодования. Он бормотал сквозь зубы:
   – Ну, не подлец ли! Сволочь!… – и т. п. Худощавый идет вперед и делает несколько шагов по улице Родье. Толстый поднимается на тротуар у бакалейной лавки, топчется перед выставкой, делая вид, будто спотыкается о горшки с молоком.
   Потом он замечает мешок с картошкой.
   – А! Картошка!
   Он берет одну картофелину и швыряет ею в приятеля, который как раз в этот момент оборачивался и счел своею обязанностью, из вежливости, захохотать.
   Но тут же стал ласково уговаривать толстого:
   – Пойдем! Ну, пойдем!
   Толстый берет вторую картофелину и снова запускает ею в приятеля. Потом третью, четвертую. Они подзадоривают друг друга. Худощавый подбирает упавшие картофелины и швыряет ими обратно: град картофеля с обеих сторон.
   Прохожим тоже достается, но они ничего не говорят. Некоторые выжимают даже на своих лицах подобострастные улыбки.
   Приказчик созерцал эту картину с выражением отчаяния; хозяин, на пороге лавки, кипел от негодования. Жена его, толстая, хорошо одетая женщина, увешенная драгоценностями, держала его за рукав и умоляла войти в лавку.
   Я думал:
   "Не странно ли, что такие вещи могут происходить среди бела дня? Где полиция?"
   Испугались ли апаши, что дело в конце концов примет дурной оборот? Не знаю, но только они оставляют в покое картошку и продолжают свой путь посреди улицы, рука об руку, с наглым видом.
   Я вытащил часы. Было поздно. Кроме того, я уже насмотрелся на их художества. Подумайте только, как они были горды. Целая улица в шикарном квартале терроризована ими в первом часу дня. У них был даже вид доброго государя. Они бросали на нас милостивые взгляды, которые, казалось, говорили: "Так как ваше поведение было примерное, мы вас прощаем".
   Словом, я ускоряю шаг. Я обгоняю их.
   Поравнявшись с писчебумажным магазином, я вдруг сотрясаюсь как от электрического удара. Никто даже не прикоснулся ко мне, никто не закричал; но меня всего сотрясло, как если бы на меня свалился трамвайный провод.
   Я оборачиваюсь. Невозможно передать, что я увидел. Улица вдруг набросилась на обоих апашей, как… ну, как я сжал бы вдруг руками горло цыпленка. Не было ни одного слова, ни одного знака. Во мгновение ока улица смяла их. Хлоп!
   Люди вдруг устремились с обоих тротуаров.
   Почему в этот момент? Почему не раньше и не позже? Прохожие, торговцы, люди в фартуках, господа в пиджаках. Не было ни шума, ни криков. Вы только видели, как в воздухе с молниеносною быстротою подымались и опускались кулаки и палки.
   Я не видел больше моих апашей. Они были поглощены людским клубком. Клубок нарастал и в то же время медленно скатывался вниз по направлению к улице Мобеж.
   Я всячески сдерживал себя; но и я был вовлечен, втянут в этот клубок.
   Вдруг я приклеиваюсь к нему. Я стискиваю зубы, поднимаю кулак, палку; дыхание мое становилось прерывистым; я начал хрипеть.
   Мы скатывались все с большею и большею скоростью. Выкатываемся на улицу Мобеж и сразу загромождаем ее. Трамвай и автомобили еле успевают затормозить. Лошади скользят и приседают.
   С наших губ не слетает ни единого звука, но кулаки, палки, зонтики продолжают с молниеносной быстротою подыматься и опускаться над чем-то, чего никто не видит.
 

ВЛАСТЬ НАД ЛЮДЬМИ

 
   На следующей неделе Бенэн и Брудье пришли в порт и в Посольство в сопровождении Лесюера. Вопреки обыкновению, зала была пуста или почти пуста. Единственный посетитель задумчиво сидел в углу. Он был в очках, в немного поношенном черном жакете. Вся его поза свидетельствовала о внутренней выдержке, и его взгляд был не лишен значительности.
   – Мне кажется, я уже видел его где-то, – сказал Брудье.
   – Ты думаешь? – ответил Бенэн. – Ты, вероятно, путаешь.
   Но тут раздался голос хозяина:
   – Как хорошо, что вы пришли, господа. Тут уже становится скучно. Господину за тем столиком оставалось только вертеть пальцами. Обыкновенно у нас не бывает так уныло.
   Посетитель запротестовал. Ему достаточно было общества хозяина, чтобы отвлечься от мрачных мыслей. Но, разумеется, он очень рад приходу новых посетителей.
   После столь учтивого вступления беседа не могла не принять сердечный характер. Она началась с суждений о погоде, которая все время была дождливая. Затем посетитель в жакете признался в своей любви к порту; своими рассказами о бассейне Мозеля он растрогал сердца Бенэна и Брудье; и он нашел средство расположить к себе Лесюера суждениями об улице Лап и предместье Сент-Антуан.
   – Я часто бываю в этих краях и нередко захожу в Посольство. Но лишь один или два раза я имел случай быть в нем одновременно с вами. Я освобождаюсь от занятий довольно поздно. Однако, раз я с большим удовольствием прослушал конец рассказа господина… личные воспоминания об одном волнении. Вы не видели меня; вы были слишком увлечены рассказом, но я благодарил случай, доставивший мне удовольствие.
   Беседа скоро стала интимною и задушевною. Эта пустая зала, надвигающийся вечер располагали душу поведать свои тайны. Человек в жакете стал рассказывать о себе, о своей жизни:
   – Если посмотреть на нее извне, от самого начала и до конца, то она, пожалуй, покажется бедною и простою, и я думаю, что это впечатление, в сущности, правильно. Мое прошлое кажется мне отмеченным, там и сям, большими со бытиями, которые и до сих пор отбрасывают на меня тень; мне кажется также, что эти события были большими только для меня. Но иногда я говорю себе, что никаких событий не было. Эта неуверенность ужасна. Я хотел бы получить ясность. Какую услугу окажет мне тот, кто мне поможет! Но от кого мне получить эту услугу? От кого?
 
   Я никогда не принимал себя за человека необыкновенного. Пока вы молоды, у вас нет отчетливого представления о себе самом; лишь позже воспоминания ставят все на надлежащее место. Но право же, я не думаю, чтобы я отличался от первого встречного.
   Я даже не был тем, кого называют "впечатлительный ребенок". Правда, мне случалось выходить из себя, впадать в отчаяние, лезть на стену из-за пустяков. Но это со всеми случается. Самый большой нервный тик, который мне довелось испытывать, длился не более двух месяцев. Я непрерывно мигал левым глазом. Как видите, пустяк по сравнению с пляскою св. Вита, истерией или мыслями о самоубийстве.
   В классе я был посредственным учеником. Meня считали не лишенным способностей, но рассеянным и робким. Священники, обучавшие меня катехизису, делали мне тот же упрек. К исповедям я относился как будто серьезно; вносил в них методичность и тщательность; к несчастью, я беспричинно смущался, запинался и останавливался в самый интересный момент.
   Как началось то, о чем я вам рассказываю? Я затруднился бы ответить. Были, вероятно, какие-нибудь признаки, которые в то время ускользнули от моего внимания и не оставили следов. В противном случае нужно будет предположить что-то вроде чуда. Но это мало вероятно.
   В течение некоторого времени я испытывал приступы тоски и каждое утро, просыпаясь, задавался вопросом, что нас ждет после смерти. Потом я заболел; затяжной грипп, перешедший в бронхит. Я не покидал своей комнаты в течение двух или трех недель. Однажды перед вечером я совершил прогулку по холмам Бельвиля. Со мною ничего не приключилось. Но я в первый раз испытал некоторые чувства, у меня было сознание, что я до самого дна постиг вещи, которые раньше показались бы мне нелепыми и впоследствии никогда не казались мне простыми.
   Время от времени люди пересекали мой путь или шли рядом со мною. Одни стояли перед своею дверью, другие, облокотившись, смотрели в окно. Какой-то ребенок воображал, будто может поставить сабо на два булыжника. Никогда все это не производило на меня столь непосредственного и столь сильного впечатления. Мне казалось, что я нахожусь на очень большом расстоянии от людей, что какая-то серая равнина отделяет меня от самого близкого из них; и вдруг они оказывались непосредственно передо мною, без всякой промежуточной среды; расстояние растаяло, испарилось, как вздох. Я чувствовал себя то совсем чуждым им, более чуждым, чем камням или облакам, то настолько слившимся с их движением, с их памятью, с их будущим, что мне казалось, будто их шаги несут вперед меня самого.
   Спустя несколько дней я ехал из Парижа в Шалон-на-Марне во втором классе скорого поезда. Мы сидели в роскошном вагоне с коридором. Солнце садилось. Лучи его, проникавшие в купе, наполняли его какой-то торжественностью. Пассажиры, казалось, подбирали колени, чтобы дать свету больше места.
   Окна в коридоре слегка запотели. Спиною к нам стоял какой-то господин и курил сигару. Он протер середину стекла концом шторы и смотрел через окно. Я до сих пор не забыл ни его серого костюма английского сукна, ни его прилизанных волос, ни его блестящих, как фаянсовые чашки, манжет, ни особенно его надменного вида, от которого проходил зуд по моей руке. Он курил, посматривая на бегущую мимо местность. Хотя он стоял задом к нам, но его стройная талия, его спина, его затылок и даже его воротничок образовывали своеобразное существо, пренебрежительно смотревшее на нас. Огородное чучело, которое вдруг захотело бы разыгрывать франта.