Убедившись, что в моем присутствии в Петербурге нет необходимости, я решил поехать в Женеву, чтобы посоветоваться с Гапоном и Азефом о дальнейших боевых предприятиях. Я попросил Ивановскую съездить к Моисеенко и Бриллиант в Харьков, сообщить им о моем отъезде и предложить подождать моего возвращения. Тогда же в Петербурге я в последний раз встретился с Татьяной Леонтьевой. Белокурая, стройная, с светлыми глазами, она по внешности напоминала светскую барышню, какою она и была на самом деле. Она жаловалась мне на свое тяжелое положение: ей приходилось встречаться и быть любезной с людьми, которых она не только не уважала, но и считала своими врагами, - с важными чиновниками и гвардейскими офицерами, в том числе с знаменитым впоследствии усмирителем московского восстания, тогда еще полковником Семеновского полка, Мином. Леонтьева, однако, выдерживала свою роль, скрывая даже от родителей свои революционные симпатии. Она появлялась на вечерах, ездила на балы и вообще всем своим поведением старалась не выделяться из барышень ее круга. Она рассчитывала таким путем приобрести необходимые нам знакомства. В этой трудной роли она проявила много ума, находчивости и такта, и, слушая ее, я не раз вспоминал о ней отзыв Каляева при первом его с ней знакомстве: "Эта девушка - настоящее золото".
   Мы встретились с ней на улице и зашли в один из больших ресторанов на Морской. Рассказав мне о своей жизни и о своих планах, она робко спросила, как было устроено покушение на великого князя Сергея. В нескольких словах я рассказал ей нашу московскую жизнь и самый день 4 февраля, не называя, однако, имени Каляева. Когда я окончил, она, не подымая глаз, тихо сказала:
   - Кто он?
   Я промолчал.
   - "Поэт"?
   Я кивнул головой.
   Она откинулась на спинку кресла и вдруг, как Дора, 4 февраля, неожиданно зарыдала. Она мало знала Каляева и мало встречалась с ним, но и эти короткие встречи дали ей возможность в полной мере оценить его.
   В Леонтьевой было много той сосредоточенной силы воли, которою была так богата Бриллиант. Обе они были одного и того же - "монашеского" типа. Но Дора Бриллиант была печальнее и мрачнее; она не знала радости в жизни, смерть казалась ей заслуженной и долгожданной наградой. Леонтьева была моложе, радостнее и светлее. Она участвовала в терроре с тем чувством, которое жило в Сазонове, - с радостным сознанием большой и светлой жертвы. Я убежден, что если бы ее судьба сложилась иначе, из нее выработалась бы одна из тех редких женщин, имена которых остаются в истории, как символ активной женственной силы.
   Перед самым отъездом из Петербурга я, тоже в последний раз, увиделся со Швейцером. Он был более молчалив, чем обыкновенно, и, как всегда, очень сдержан. Он подробно и долго расспрашивал меня о московском деле, желая знать все детали его и мое о них мнение. Он говорил, что постоянное изменение плана, - то на царя, то на Муравьева, то на Трепова, то на великого князя Владимира, - как он убедился, мешает работе. Он говорил также, что решил готовить теперь только одно покушение, - на великого князя Владимира, и что, пока оно не удастся ему, он не уедет из Петербурга.
   Случайно мы заговорили о 9 января и о Гапоне. Швейцер восхищался стойкостью петербургских рабочих и так же, как и Каляев, с убеждением говорил о неизбежном близком расцвете массового террора. Личность Гапона его глубоко интересовала, - он надеялся, что имя его всколыхнет всю трудовую Россию. Несколько раз он подчеркивал мне необходимость прочной связи партии с массами, но говорил, что задача боевой организации, - от великих князей перейти к царю, и убийством царя довершить дело центрального террора. При прощании он несколько изменил своей обычной сдержанности и, целуя меня, сказал:
   - Поцелуйте от меня Валентина.
   Швейцеру было всего 25 лет. Он не успел еще проявить все скрытые в нем возможности. Но уже и тогда были ярко заметны две черты его сурового характера: сильный, направленный прямо к цели практический ум и железная воля.
   Он постоянно работал над собой и обещал в будущем занять исключительно крупное место в рядах террористов. Резко бросалась в глаза его любовь к техническим знаниям: химии, механике, электротехнике. Он не только следил за литературой по вопросам общественным, в свободные часы он изучал любимые им науки.
   В партийной тактике он придавал решающее значение террору, но, мне кажется, из него мог бы выработаться первоклассный общепартийный организатор. Как и Леонтьева, он погиб слишком рано.
   II
   В середине февраля я выехал за границу через Эйдкунен, по паспорту Джемса Галлея. В Женеве я застал Азефа, Рутенберга и Гапона.
   Азеф подробно расспрашивал меня о Киеве, Петербурге и Москве, о всех членах организации вместе и о каждом из них в отдельности. Он в общем остался доволен положением дел, так как не придавал большого значения киевской неудаче. В этом же разговоре он сообщил мне, что я кооптирован в члены центрального комитета, а также и то, что за границей есть несколько человек, желающих вступить в боевую организацию: Лев Иванович Зильберберг с женой Ксенией Ксенофонтовной, урожденной Памфиловой, Маня Школьник и Арон Шпайзман. Первые двое и брат Азефа, Владимир, под руководством Бориса Григорьевича Виллита, химика по образованию, изготовляли динамит в нанятой ими вилле в Вильфранше, на юге Франции. Двое других жили в Женеве.
   Я познакомился, по указанию Азефа, с Маней Школьник и с Ароном Шпайзманом. Школьник была портниха. Шпайзман, кажется, переплетчик. Первой было года 22, второму лет 30. Оба были родом из маленьких местечек Западного края, оба судились осенью 1903 года по делу о тайной типографии и оба, по лишении всех прав состояния, были сосланы в Сибирь на поселение. Они бежали оттуда и теперь просили принять их в боевую организацию.
   Маня Школьник была хрупкая девушка с бледным лицом. Она говорила с заметным еврейским акцентом и в разговоре сильно жестикулировала. В каждом слове ее и в каждом жесте сквозила фанатическая преданность революции. Особенно возбуждалась она, когда начинала говорить о тех унижениях и бедствиях, которые терпит рабочий класс. Она показалась мне агитатором по призванию, но и сила ее преданности террору не подлежала сомнению. Я поэтому не протестовал против ее вступления в организацию.
   Арон Шпайзман был человек невысокого роста, с черными волосами и с черными еврейскими, печальными глазами. Он, как Маня Школьник, был по темпераменту скорее агитатор, чем террорист, и до ссылки пользовался большою популярностью у рабочих.
   Жили они оба очень бедно, с большим вниманием присматривались к западно-европейскому рабочему движению и терпеливо ждали отъезда в Россию.
   Тогда же, в Женеве, я впервые увидел Гапона. Гапон получилот Рутенберга в России женевский адрес В. Г. С., но, не разыскивая ее, явился к социал-демократам. Когда я встретил его, он был занят планом общепартийной конференции, которая, по его мнению, должна была положить начало объединению всех партий. Он громко высказывал сочувствие партии социалистов-революционеров, но одинаково поддерживал сношения и с социал-демократами, и с анархистами, и с Союзом Освобождения, и со всеми группами, представители которых находились в Женеве или в Париже. Первое впечатление он произвел на меня скорее отрицательное. Он был без бороды, и я сразу заметил несоответствие между верхней частью его лица, - красивым и умным лбом и живыми карими глазами, - и нижнею челюстью с выдвинутым вперед подбородком. Первая встреча моя с ним тоже не оставила во мне хороших воспоминаний.
   Я встретил его на rue de Carouge в квартире В.Г.С. Очевидно, он знал уже о моем участии в московском деле. Поздоровавшись со мною, он взял меня под руку и отвел в другую комнату. Там он неожиданно поцеловал меня.
   - Поздравляю.
   Я удивился:
   - С чем?
   - С великим князем Сергеем.
   Один только Гапон счел нужным "поздравить" меня с "великим князем".
   Первое впечатление скоро рассеялось. Я был под обаянием 9 января, видел в "кровавом воскресенье" зарю русской революции и, как ни скептически относился к революционной готовности масс, должен был признать значение в силу только что совершившегося исторического события. Гапон был для меня не просто бывший священник, отец Георгий, шедший во главе восставших рабочих, я возлагал на него большие надежды. Он казался мне, по впечатлению 9 января, человеком необычайных дарований и воли, тем человеком, который, быть может, единственно способен овладеть сердцами рабочих. Это заблуждение разделяли с мною многие. Только Азеф и И.А.Рубанович сразу верно, т.е. невысоко, оценили Гапона.
   Более близкое знакомство подтверждало предвзятое мнение об его дарованиях. У него был живой, быстрый, находчивый ум; прокламации, написанные им, при некоторой их грубости, показывали самобытность и силу стиля; наконец, и это самое главное, у него было большое, природное, бьющее в глаза ораторское дарование.
   Я не слышал его петербургских речей и не могу судить о достоинствах их. Но однажды, на одном из гапоновских совещаний, при мне произошел такой случай.
   Один из поволжских комитетов российской социал-демократической партии издал прокламацию, в которой о Гапоне грубо упоминалось, как о "нелепой фигуре обнаглевшего попа". Прокламацию эту кто-то принес на совещание. Гапон прочел листок и внезапно преобразился. Он как-будто стал выше ростом, глаза его загорелись. Он с силой ударил кулаком по столу и заговорил. Говорил он слова, не имевшие не только никакого значения, но не имевшие и большого смысла. Он грозил "стереть социал-демократов с лица земли", показав "всем рабочим лживость их и наглость", бранил Плеханова и произносил разные другие, не более убедительные фразы. Но не смысл его речи производил впечатление. Мне приходилось не раз слышать Бебеля, Жореса, Севастьяна Фора. Никогда и никто из них на моих глазах не овладевал так слушателями, как Гапон, и не на рабочей сходке, где говорить несравненно легче, а в маленькой комнате на немногочисленном совещании, произнося речь, состоящую почти только из одних угроз. У него был истинный ораторский талант, и, слушая его исполненные гнева слова, я понял, чем этот человек завоевал и подчинил себе массы.
   Присматриваясь ближе к Гапону, я не заметил в нем большой и горячей любви к революции. Но впечатление от его личности оставалось неясное. Передо мною был человек, несомненно рискнувший своею жизнью 9 января. Я склонялся поэтому к мысли, что ошибаюсь и не умею увидеть в Гапоне той преданности идее, которая есть у него в действительности.
   Я слушал отзывы о Гапоне Рутенберга, тогда еще его друга. Эти отзывы ничего мне не разъясняли. Рутенберг характеризовал Гапона, как "бедного, запутавшегося в революции попа, искреннего и честного". Я думаю, что Рутенберг ошибался: Гапон подделывался под него и был с ним таким, каким хотел бы!
   Гапон много говорил о необходимости основать "боевой комитет" - особое учреждение, которое бы ведало центральный и массовый террор. Он развивал идею террористического движения в крестьянстве и в своих планах встречал сочувствие со стороны многих товарищей, особенно со стороны Брешковской и князя Д.А.Хилкова. Он вступил, после долгих переговоров, в партию, и в Россию нелегально ехать не собирался, ограничиваясь предсказаниями в близком будущем массовых вооруженных выступлений и призывом к их подготовке. Из партии он, впрочем, скоро вышел.
   Рутенберг тоже сочувствовал планам Гапона. Он тоже считал необходимым немедленно приступить к вооружению народных масс. Общее настроение было в то время таково, что лишь немногие смели высказываться против такого образа действий. Это меньшинство указывало, что вооружение народа - задача неисполнимая, ибо ни одна партия не имеет достаточно сил для ее решения. А раз это так, то благоразумнее и в интересах революции выгоднее употребить назначенные для этого силы и средства на развитие центрального террора. Центральный комитет в то время был очень многочислен. Решения принимались медленно и не всегда в полном составе комитета. Руководящую роль играли Азеф и Гоц. От них зависело многое.
   Мнение партийного большинства одержало верх. Было решено учредить особую организацию в целях боевой подготовки масс. Дело это было поручено Рутенбергу, и в его распоряжение было предоставлено три кандидата в боевую организацию, - Александра Севастьянова, принимавшая участие еще в 1902 г. в томской типографии, Борис Горинсон, техник из Варшавы, рекомендованный К.М.Гершковичем, и Хаим Гершкович, рекомендованный Н.В.Чайковским. Рутенберг при их помощи и с теми лицами, которых он кооптировал бы в России, должен был положить начало боевой подготовке масс. Он должен был приготовить квартиры для складов оружия в Петербурге, изыскать возможность приобретения оружия в России, получить от армян, членов партии "Дашнакцутюн" транспорт бомб, нам ими уступленный, наконец, выяснить возможность экспроприации в арсеналах. Предполагалось, впоследствии, когда окрепнет организация в Петербурге, расширить деятельность ее на всю Россию. Дальнейшим шагом в этом направлении была экспедиция корабля "Джон Крафтон".
   Рутенберг, Горинсон, Севастьянова и Гершкович уехали в Россию, Гапон уехал в Лондон по делам издания своей "Автобиографии", за которую ему в Англии были обещаны большие деньги. Я уехал в Ниццу к Гоцу.
   Гоц, помимо блестящей эрудиции, большого ума и выдающегося организаторского дарования, в высшей степени обладал еще одним качеством, чрезвычайно редким и снискавшим ему горячую привязанность всех тех, кто лично встречался с ним. У него была драгоценная способность не только узнавать, после немногих встреч, людей, но, индивидуализируя особенности каждого, входить в личное и партийное положение их. Он делал это с такой чуткостью и любовью, с таким исключительным знаниемлюдей, что личное с ним знакомство давало громадную нравственную поддержку. Многие, в том числе Каляев, считали себя его учениками.
   Гоц лежал больной. У нас сразу установились те мягкие, нежные и добрые отношения, секрет которых был только у Гоца и которые так редко встречаются у людей, объединенных общностью взглядов, но не симпатий и образа жизни. От него я впервые узнал о предполагаемой экспедиции упомянутого выше корабля "Джон Крафтон".
   Член финской партии Активного Сопротивления журналист Жонни Циллиакус сообщил центральнoмy комитету, что через него поступило на русскую революцию пожертвование от американских миллионеров в размере миллиона франков, причем американцы ставят условием, чтобы деньги эти, во-первых, пошли на вооружение народа и, во-вторых, были распределены между всеми революционными партиями без различия программ (впоследствии в "Новом Времени" появилось известие, что пожертвование это было сделано не американцами, а японским правительством. Жонни Циллиакус опровергал это, и центральный комитет не имел оснований отнестись с недоверием к его словам).
   Центральный комитет принял пожертвование на этих условиях, за вычетом 100 тысяч франков, которые деньгами поступили в боевую организацию.
   На американские деньги решено было снарядить нагруженный оружием корабль, который должен был доставить свой груз революционным партиям, выгружая его постепенно на Прибалтийском побережье и в Финляндии. На имя норвежского купца в Англии был приобретен корабль "Джон Крафтон". Он принял груз исключительно из оружия и взрывчатых веществ и с командою, главным образом, из шведов, летом 1905 года ушел в море. На корабле находился, в качестве заведующего взрывчатыми веществами, упомянутый уже мною химик Б.Г.Виллит. "Джон Крафтон" не выполнил своего назначения. Он сел на скалу у острова Кеми в Ботническом заливе и был взорван своею командою. Часть оружия была предварительно выгружена на острове и там впоследствии найдена пограничною стражею. Оружие это было в дни октябрьской забастовки отобрано финскими революционерами и роздано по рукам финским крестьянам.
   Я не принимал никакого участия в снаряжении "Джона Крафтона" и знал об этой экспедиции только со слов товарищей. Я не участвовал также в попытке боевой подготовки масс, если не считать моего присутствия на нескольких совещаниях и покупки мною в Антверпене в мае 1905 года транспорта револьверов, предназначенных для России.
   Живя в Ницце и проводя большую часть времени у Гоца, я был несколько раз в Вильфранше, в химической лаборатории Виллита, Владимира Азефа и супругов Зильберберг, более известных в революционной среде под именем "Серебровых".
   Лаборатория помещалась в стоявшей особняком двухэтажной вилле, и прислугой при ней была Рашель Владимировна Лурье. Лурье и Виллита я встречал раньше в Женеве, Зильбербергов я увидал в первый раз.
   Лев Иванович Зильберберг, бывший студент московского университета, уже побывавший в Сибири, был молодой человек, лет 25. Он был хорошо сложен, мускулист и широкоплеч. По характеру он принадлежал к тому же типу людей с твердыми убеждениями и твердой волей, к какому принадлежал и Швейцер. Он был математик по образованию и с любовью занимался прикладными науками. От его скупых слов веяло той же силой, какая чувствовалась в замкнутости Швейцера. Жена его Ксения, или по партийной кличке "Ирина", была тоже замкнута и молчалива. Так же замкнута и молчалива была и Рашель Лурье.
   Еще в Женеве из газет мы узнали о смерти Швейцера. Швейцер под фамилией Артура Генри Мюр Мак-Куллона погиб в ночь на 26 февраля 1905 года в гостинице "Бристоль" в Петербурге такой же смертью, какой умер Покотилов 31 марта 1904 г. в Северной гостинице. Он заряжал бомбы для покушения на великого князя Владимира Александровича.
   По поводу его смерти в № 61 "Революционной России" появилась следующая заметка:
   "В ночь на 26 февраля в С.-Петербурге, в меблированных комнатах "Бристоль", погиб от случайного взрыва член боевой организации партии социалистов-революционеров".
   Официальный документ так описывает смерть Швейцера:
   "...В ночь на 26 февраля 1905 г. в г. Петербурге в меблированных комнатах "Бристоль", помещающихся в д. № 39 - 12, на углу Морской и Вознесенского проспекта, произошел приблизительно часа в 4 утра взрыв в комнате № 27. Силой взрыва в означенном доме, по фасаду, обращенному к Исаакиевскому скверу, во всех четырех этажах выбиты стекла в 36 окнах. Прилегающая часть Вознесенского проспекта (панель и часть мостовой) в беспорядке завалены досками, кусками мебели и разными вещами, выброшенными силой взрыва из разрушенных помещений. Часть этих вещей перекинуло через всю ширину проспекта (37 шагов) в Исаакиевский собор, в котором на протяжении 16 шагов повалило даже чугунную решетку в трех пролетах. Взрывом произведено более или менее значительное разрушение в прилегающих к комнате № 27 номерах 25, 26 и 24 в коридоре, соединяющем эти номера, а также в прилегающем к № 27 ресторане "Мишель". Заметное разрушение произвел взрыв в меблированных комнатах в третьем этаже, расположенных над комнатой № 27, а также в комнатах, расположенных в первом этаже.
   Номер 27 носил следы полного разрушения; состоял он из комнаты, 6 аршин 5 вершков вышины, с двумя окнами и дверью в коридор. Стены в этой комнате оказались частью разрушенными, частью выпученными наружу. Штукатурка потолка и карнизов растрескалась и местами обвалилась. В окнах все стекла и рамы выбиты и разрушены. Подоконник и часть рамы окна, ближайшего к ресторану "Мишель", обуглены, как равно и обои в этом месте. В амбразуре второго окна, на штукатурке откосов и в остатках рамы имеются выбоины, а откос окна забрызган кровью. Печка частью разрушена. Пол комнаты сплошь покрыт обломками деревянной перегородки, отделявшей соседний номер, штукатурки и мебели. Металлическая кровать с двумя матрацами, стоявшая у капитальной стены, отделявшей ресторан "Мишель", в беспорядке и засыпана штукатуркой; на чей в скомканном виде лежали две подушки, две простыни, два байковых одеяла, номер газеты "Neue Freie Presse" от 24 февраля и книги на французском языке. У капитальной стены, прилегающей к световому дворику, стояли комод и шкаф, от которых после взрыва остались только обломки задних стен. У капитальном стены, выходящей на Вознесенский проспект, стояли: письменный стол, трюмо и этажерка, но от этих вещей не осталось даже следа. У капитальной стены в том месте, где находились комод и шкаф, на груде обломков досок и мебели, в расстоянии одного аршина от стены, лежал обезображенный труп мужчины. Голова его, обращенная к окнам, откинута назад, так что открыта шея, лицо обращено прямо к окнам. Туловище лежит спиной книзу. Грудная полость совершенно открыта спереди, в правой ее половине ничего нет, позвоночник в грудной и отчасти в брюшной полости открыт. Из левой половины грудной полости видны оба легкие. В связи с головой сохранились части плечевого пояса с прилегающими мышцами, а также руки без кистей и части предплечья. Брюшная полость совершенно разорвана; сердце было найдено среди обломков мышц в области левого плечевого сустава. Правая нога с частью таза лежит параллельно туловищу, на ней имеются остатки нижнего белья. Левая нога, с частью тазовой кости лежит на разрушенной стене, служившей перегородкой между 26 и 27 номерами. Части пальцев и мягких частей тела были найдены в Исаакиевском сквере. В комнате № 27 были найдены вещи, принадлежавшие погибшему от взрыва: иностранный паспорт на имя великобританского подданного Артура Генри Мюр Мак-Куллона и различные предметы, составляющие, по-видимому, части разорвавшегося снаряда. Эти последние были исследованы экспертом, который, на основании результатов исследования, дал следующее заключение: взорвавшийся снаряд был устроен так, что мог употребляться, как метательный снаряд. Оболочка его была легкая, из жести, 0,3 миллиметра. Разрывной заряд снаряда составлял магнезиальный динамит, приближающийся по силе к гремучему студню, наиболее сильному из нитроглицериновых препаратов. Взрыв произошел от взрывчатого вещества детонатора, помещенного в детонаторской трубке снаряда, по-видимому, гремучей ртути. Сам снаряд мог быть значительных размеров для ручного снаряда и допускал наполнение зарядом взрывчатого вещества в количестве 4-5 фунтов.
   ...Судя по расположению наиболее глубоких и обширных повреждений в области передней поверхности туловища и на нижнем отделе верхних конечностей, принимая во внимание расположение ожогов, следует полагать, что в момент взрыва покойный был обращен ближе всего передней и нижней частью туловища к снаряду; например, если он стоял у стола, на котором разорвался снаряд. Судя же по остаткам одежды на трупе, можно думать, что в момент взрыва покойный был одет только в белье. Взрыв по-видимому произошел у окна, и силою взрыва тело Мак-Куллона было брошено на противоположную капитальную стену и вверх, где имеются обильные следы крови в виде мазков и брызг; оттуда, в силу тяжести, оно упало на место, где было найдено. Смерть наступила моментально (см. "Дело о покушении 16 лиц на жизнь генерала Трепова")".
   Максимилиан Ильич Швейцер родился 2 октября 1881 года в Смоленске в зажиточной купеческой семье. В 1889 году он поступил в смоленскую гимназию и уже учеником седьмого класса принял участие в революционной работе. По окончании курса в гимназии он в 1897 году уехал в Москву, в университет, где слушал лекции на естественном отделении физико-математического факультета. В 1899 году он был сослан по студенческому делу в Якутскую область, по возвращении откуда отбывал надзор у родителей в Смоленске. В ссылке его убеждения окончательно определились, и он тогда уже мечтал о поездке за границу для изучения химии взрывчатых веществ. Тогда же он примкнул к партии социалистов-революционеров. В 1903 году он уехал заграницу и вступил в боевую организацию, где и работал до своей смерти.
   Сохранилось характерное письмо его к матери из Сибири. Родители его подали в 1902 году прошение о помиловании его. Он был, конечно, против такого прошения и ответил на него официальным отказом от всякого снисхождения, посланным им в департамент полиции.
   Об этом отказе он и пишет в своем письме:
   "Мача, 14 сентября 1902 г.
   Дорогая мама.
   Сегодня получил твое письмо от 13 августа, и очень, очень мне было больно читать его, больно было мне, во-первых, оттого, что ты меня так поняла, а, во-вторых, и оттого, что я доставляю тебе столько горя. Напрасно ты думаешь, что я из-за холода позабыл тебя. Наоборот, теперь я еще более почувствовал, как ты мне дорога. Ни холода, ни многие годы не заставят меня позабыть тебя, но как бы я тебя ни любил, как бы ни был привязан к тебе, иначе я поступить не мог. Я знал, что доставляю тебе своим поступком большое горе, и не недостаток мужества, как ты пишешь, было то, что я не известил тебя прямо об этом, а просто хотел, чтобы тебе сообщили это известие помягче.
   Мне хотелось бы поговорить о наших отношениях, дорогая мама. Ты и папа меня горячо любите, хотите мне больше, чем кто-либо, добра. Я горячо люблю вас и привязан, только не умею проявлять эту любовь так, как другие, я тоже не хочу себе зла и желаю себе только хорошего. Казалось бы, между нами не может быть никаких разногласий, но дело в том, что добро-то мы понимаем различно. Вы выросли в одних условиях, я в других. Вы желаете мне хорошую жену, большое состояние, безмятежное семейное счастье, положение в обществе. Что касается меня, то я чувствовал бы себя несчастным от такой жизни. Я не мог бы прожить и один год, и я добро понимаю иначе, чем вы. Вот почему между нами так часто проходят облака, вот почему мне так часто приходится заставлять тебя страдать. Мамочка, как ты не понимаешь, что то, что я делаю, доставляет мне удовлетворение. Это одно из условий счастья, и раз ты мне желаешь добра, ты не должна горевать. Когда я послал прошение от 12 июля, у меня камень свалился с сердца, и я почувствовал сильное облегчение, и если бы, благодаря твоему прошению о помиловании, меня вернули бы, в то время, как все мои товарищи оставались бы здесь, я бы не мог смотреть в глаза ни одному честному человеку и я чувствовал бы себя крайне несчастным. Не знаю, доставило ли бы тебе, мама, такое мое положение удовлетворение.