Вот, предположим, что я дал слабину и все-таки женился на А., у которой восхитительные титьки. Потом вдруг откуда-нибудь выплывает Б., и я вижу, что у нее все это еще восхитительней, во всяком случае, что-то свеженькое, или В. с ее дивной невиданной задницей, или Г., или Д… Я вам, доктор, честно говорю, во всем, что касается сисек, писек, ножек, ручек, губок, попок, моему воображению нет предела. Как я сумею отказаться от того, чего еще даже не имел, ради какой-то особы, которая при всех своих прелестях сегодня, завтра будет для меня такой же обыкновенной, как хлеб за обедом. Во имя любви? Какой любви? Той, что соединяет брачую-щихся? Как бы не так! Никакая это не любовь, а чистейший конформизм, уловка, чтоб ни о чем больше не заботиться и не чувствовать за собою вины. Про такую любовь песен не поют, психотерапевты об этом кошмаре даже не догадываются. Вот я и думаю: как ты можешь жениться, когда через несколько лет тебе снова захочется свежей пизденки, и ты начнешь бегать по Ман-хэттену с вытаращенными глазами, а дома твоя верная жена, которая обеспечивает уют, отвергнутая и обманутая, будет в слезах переживать измену. Как ты будешь смотреть в ее заплаканные глаза? А своим малюткам? Нет, ни за что. Значит, развод? Потом алименты, право встречаться с детьми по воскресеньям – вот что тебя ожидает. Я все трезво оцениваю, и если кто-то собирается покончить с собой из-за того, что у него иное мнение, то это уже его проблемы. Нельзя обвинять человека в мудрости, я все предвижу и знаю, какие нас ожидают страдания.
   – И не надо так орать, а то подумают, что тебя режут. Крошка, не надо! – умоляю я (я и в прошлом году умолял каких-то крошек, и в этом, и, наверно, буду умолять до конца жизни). – Ты в порядке, с тобой все в порядке, у тебя все будет хорошо, очень хорошо! Отлично будет! Вот и давай обратно, а то упадешь, слезай, сука, мне пора идти!
   – Отвратительный грязный хуй! – вопит моя очередная неудавшаяся невеста, моя длинная полоумная подружка – фотомодель, рекламирующая нижнее белье. Между прочим, в час она зарабатывает больше, чем ее полуграмотный папаша-шахтер за неделю. – Я считала тебя порядочным человеком, а ты – обычный мерзавец и сукин сын!
   Эту пылкую красотку зовут Манки[22] – обезьяна., она получила это прозвище за одно бесстыжее пристрастие, которому предавалась еще до знакомства со мной, с тех пор она многому научилась и стала существенно разнообразней. О, доктор, у меня в жизни не было таких девушек! Она – воплощение моих самых дерзких юношеских фантазий! Но жениться? Она что, серьезно? Видите, какая она? Но при всех ее наворотах, косметике, духах и прочем она оценивает себя очень низко, зато меня явно переоценивает. Бедная запутавшаяся девочка, притом не очень умная.
   – Тоже мне – интеллектуал! Образованность! Духовность! Я у него уже год сосу каждый день, а ему на меня наплевать, ему важнее какие-то черные в Гарлеме! – Я все это слушаю стоя на пороге гостиничного номера с чемоданом в руке, мне уже пора сматываться из этих Афин. Бедная девочка совершенно рехнулась, она влезла на перила балкона и вопит на всю улицу. К нам же несется размахивая руками встревоженный управляющий отеля – весь в зеленом, как оливковое масло.
   – Ну и прыгай, – говорю я и поворачиваюсь спиной, а она все продолжает орать про то, что соглашалась со мной на всякие гнусности только из-за любви.
   Не верьте, доктор, все это – враки, сучьи хитрости, попытка посеять во мне чувство вины. Я ж понимаю, что ей уже двадцать девять лет, что она хочет замуж, но почему я должен на ней жениться?
   – Мне в сентябре будет тридцать! – кричит она, хотя я с ней не спорю, только говорю, что в этом возрасте человек уже должен сам отвечать за свои желания и фантазии. – И я всем расскажу, что ты – бессердечный ублюдок, что ты – извращенец! Пусть, пусть все узнают, к чему ты меня принуждал, чем ты меня заставлял с тобой заниматься!
   Вот блядь! Как же мне повезло, что я унес ноги! Если и вправду унес.
   Ладно, пора вернуться к моим родителям. Им моя нынешняя холостяцкая жизнь приносит одни страдания. Недавно мэр Нью-Йорка назначил меня заместителем председателя Комиссии по правам человека, но эти слова для них – абсолютно пустой звук, они даже не понимают, что означает такое. А вырезки из «Нью-Йорк таймс», где упоминается моя фамилия, они собирают и рассылают многочисленной родне, чтобы они были все здоровы. У них полпенсии уходит теперь на почтовые расходы, а мать приходится насильно кормить, потому что у нее нет времени на такие пустяки – она целыми днями висит на телефоне, сообщая всем подряд о сыне-гении, о его головокружительной карьере и о том, как они счастливы, о том, что мое имя не сходит со страниц газет, о том, что в команде нового мэра Алекс – поборник Правды и Справедливости – неутомимый борец с ксенофобами и негодяями, но, к сожалению, еще не может служить идеалом современникам (понятно, что имеется в виду?). Представляете? Они всем для меня пожертвовали, они столько вложили, они вправе гордиться мной, а я просто упрямый мальчишка!
   – Что это за ковер? – брезгливо спрашивает папаша, когда они являются ко мне в гости. – Ты его нашел на помойке, или тебе его подарили?
   – Отличный ковер.
   – Не говори ерунды, – отмахивается он. – Это настоящий хлам.
   – Ковер не новый, но мне нравится, – миролюбиво отвечаю я. – Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Договорились?
   – Но, Алекс, – встревает мать, – он совершенно протерся.
   – И ты споткнешься и сломаешь ногу, – подхватывает папаша.
   – С твоим коленом надо быть очень осторожным, – говорит мать, и я чувствую, что еще через мгновение они выбросят ковер в окно, а меня возьмут за руку и отвезут обратно в Нью-арк.
   – У меня колено в порядке.
   – Очень даже не в порядке, – напоминает мать. – У тебя был гипс во всю ногу, помнишь, как ты ковылял с этой штукой?
   – Мне тогда было четырнадцать лет.
   – А потом у тебя нога не сгибалась, – поддерживает папаша, – я уж думал, что так и останется на всю жизнь. Помнишь, как я тебя заставлял: сгибай ногу, сгибай ногу. Ты что, хочешь сделаться инвалидом?
   – Мы тогда чуть с ума не сошли!
   – Опомнись, мама, это было двадцать лет назад! Гипс сняли в сорок седьмом, а сегодня шестьдесят шестой год! – говорю я, и знаете, что она мне отвечает?
   – Когда у тебя будут дети, тогда ты почувствуешь, что это значит! Вот тогда ты перестанешь смеяться над нами.
   На пятицентовике написано «С нами Бог», а на еврейской монете, то есть на каждом еврейском ребенке, на жопе выбито: «Когда заведешь детей, тогда и узнаешь, каково было твоим родителям».
   – Он дожидается, когда мы окажемся в могиле! – тонко иронизирует папаша. – Ему дети неинтересны, ему интересно ходить по насквозь протертому ковру, рискуя упасть и разбить себе голову! Он тут будет лежать в крови, и никто не узнает, что с ним случилось. Ты этого хочешь? Я тебе звоню, а ты не подходишь к телефону, что я должен подумать? Если с тобой, не дай Бог, что-то случится, кто о тебе позаботится, кто поднесет тебе миску супа?
   – Мне ни от кого ничего не надо. Я привык сам о себе заботиться, я не из тех, кто боиться жизни, как некоторые! – дерзко заявляю я.
   – Посмотрим, помотрим, – укоризненно кивает папаша и вдруг переходит на злобное шипение: – Вот когда ты состаришься, то из тебя быстро вылетит вся эта бравая самостоятельность! – с ненавистью говорит он и отворачивается к окну, продолжая что-то вопить про этот отвратительный город, в котором я живу. Как я понимаю, он требует, чтобы я все бросил и переехал обратно в Ньюарк.
   – Алекс! Алекс! – вскрикивает мамаша.
   – Мне, мама, тридцать три года! Я, мама, заместитель председателя Комиссии по правам человека! Я, мама, был лучшим в колледже и везде, где только ни учился! Я, мама, работал юристом в палате представителей! Это, мама, Конгресс Соединенных Штатов! Коллеги, мама, относятся ко мне с большим уважением! Я не работаю на Уолл-стрит только потому, что я не хочу там работать, мама. Сегодня я занимаюсь проблемой дискриминации на рынке недвижимости Нью-Йорка! Расовой, мама, дискриминации! Я намерен вывести на чистую воду профсоюз металлистов, мама! Вот чем твой сын ежедневно занимается! Помнишь скандал с телевикториной, кто, по-твоему, их разоблачил?
   Зачем я все это говорю? Что я, как мальчик, ей-богу! Правду говорят, пока у еврея живы родители, он остается всего лишь пятнадцатилетним подростком.
   – Для нас, дорогой, ты всегда будешь ребенком! – ласково произносит Софа, когда я наконец замолкаю, и тут же переходит на свой знаменитый шепот, который слышен по всей комнате. – Попроси у него прощения. Поцелуй папу. Твой поцелуй может все изменить!
   Мой поцелуй! Все изменить! Что я там сказал, доктор? Подростком? Нет, я имел в виду: десятилетним! Нет, пятилетним! Новорожденным! При живых родителях любой еврей чувствует себя беспомощным сосунком. Доктор, помогите, спасите, изабавьте меня немедленно от унизительной роли еврейского мальчика из анекдота, захлебывающегося в соплях родительской опеки! Мне уже тридцать три, а это все продолжается! Вы понимаете, что я страдаю? Сэм Левинсон, который рассказывает эти анекдоты, ни словом не обмолвится о моих страданиях. «Помогите, мой сын, врач, тонет!» – сообщает он, и все, кто сидят разодетые в вечерние костюмы и платья в казино «Конкорд», смеются: «Ха-ха-ха! – черный юмор». А как насчет того парня, который тонет? Это же я! Вы представляете, каково мне жить в идиотском скетче, придуманном пошляком-юмористом? «Нет, леди, если ваш сын тонет, значит, он не врач, а пациент!» – «Ха-ха-ха!» Помогите, скажите, что мне с ними делать? Если вы посоветуете мне сказать: «Заткнись, Софа! Отвали, Джек!» – я им это скажу прямо в лицо, я готов.
   Или вот еще анекдот. Встречаются на улице три еврея… Это моя мама, папа и я, этим летом, перед моим отпуском. Мы только что пообедали («У вас есть рыба? – спросил папаша официанта в дорогом французском ресторане, куда я пригласил их, чтобы продемонстрировать свою респектабельность. – Отлично. Дайте мне кусок, только самый зажаренный.»), и потом я их бесконечно долго провожал, прежде чем посадить в такси. Папаша тут же начал канючить, что я уже пять недель не навещал их в Ньюарке, хотя, как мне казалось, мы эту тему уже обсудили, пока мамаша со своей стороны наставляла официанта знаменитым шепотом в том, чтобы рыба для «нашего большого мальчика» была тщательно прожарена.
   – Куда ты теперь уезжаешь? Когда мы тебя снова увидим? – спрашивает он и вроде бы переходит на разговор о семье дочери, с которой они видятся достаточно часто, но и в том случае его все не устраивает. – Ох, этот зять! Он воспитывает детей по каким-то правилам психологической науки, и мне с внуками теперь не поговорить. Чуть что не так – и он готов меня посадить за решетку!
   Впрочем, сетует он, она теперь не мисс Портной, а миссис Фейбиш, и дети у нее тоже Фей-биши. А где же его наследники, где маленькие Портные?
   Где-где? Всегда при мне! У меня в семенниках, вот где!
   – Послушай, – хриплю я, как удавленник, – ты меня видишь? Я что, сейчас не с тобой?
   Но папашу уже понесло, он больше не боится подавиться рыбной костью, как в ресторане, его уже не остановить. Он тут же рассказывает про стариков Шмуков, к которым сын с невесткой приезжают каждую пятницу и привозят всех семерых внуков.
   – Я очень занят! У меня горы дел!
   – Ну и что? Ты же находишь время на еду, вот и приезжай по пятницам на обед, часикам к шести!
   Софа тоже не упускает возможности отличиться и принимается что-то плести о том, что в детстве ее постоянно поучали и все запрещали, и она знает, как это ребенку обидно.
   – Не нужно ему ничего навязывать, Джек. Алекс уже большой мальчик и вправе сам принимать решения. Я ему всегда это говорила, – заявляет она.
   Она? Говорила? Она это говорила? Когда? Впрочем, это все мелочи. Над этим нужно посмеиваться, как Сэм Левинсон, и все. Ну, а чем кончилось, я вам все-таки расскажу.
   – Поцелуй папу, – шепотом посоветовала мать, когда я запихивал их в такси, и добавила: – Ты же уезжаешь в Европу.
   Папаша, конечно, все прекрасно слышит, потому что она специально шепчет, чтобы все ее слышали, и впадает в панику. Целый год он спрашивал, где я проведу будущий отпуск, но его, в конечном счете, надули: сегодня в полночь у меня самолет, а куда, он и понятия не имеет! Ура! Мы сделали это!
   – Где ты там будешь?
   – Точно не знаю. – А как же ты едешь? Куда ты приедешь? Подожди… – кричит он и начинает тянуться ко мне через мать, но я захлопываю дверцу и чуть не попадаю ему по пальцу. Своему папе, которого я столько раз заставал спящим на унитазе! Он специально поднимался ни свет ни заря, чтобы спокойно, в тишине одному посидеть часок на горшке и уже наконец победить проклятый кишечник.
   – Все. Мы сдаемся, – скажут кишки, узнав о таком подвиге, и освободят его от солидной порции содержимого.
   Как бы не так! Когда в половине восьмого он соскакивает, то в унитазе плавает одна жалкая кроличья какашка. Через пять минут он уже одет и уже на ходу насыпает себе в рот чернослива, набивает его в карманы.
   – Хочешь, я скажу по секрету, что мне поможет? – подмигивает мне папа, пока мать плещется под душем, а сестра одевается в своей комнате. – Мне нужно в жопу засунуть гранату. Во мне уже столько слабительного, что его бы хватило на всю команду линкора. А черносливом я набит по самое горло. Вот, видишь, – говорит он и открывает рот. – Видишь, там что-то чернеет. Так вот, это не гланды, гланды мне вырезали, и слава Богу, а то куда бы тогда делся чернослив!
   Я начинаю смеяться, да и сам папаша доволен своими шуточками, но в это время открывается дверь ванной.
   – Нашел чем развлекать ребенка!
   – Я развлекаю? Я ему правду говорю, – сердито отвечает папаша и тут же спохватывается: – Шляпа! Я опаздываю! Где она? – и выбегает в прихожую.
   Мать заходит на кухню и некоторое время молча смотрит на меня, озаряя все вокруг улыбкой сфинкса.
   – Где моя шляпа?! – горестно вопит папаша, снова появляясь в дверях.
   – Чучело, она у тебя на голове, – мягко произносит мама, и его взгляд на мгновение теряет осмысленность, он тупо таращится перед собой, как настоящее пугало, набитое дерьмом, потом осторожно дотрагивается до шляпы, произност: «Ага!» и уже в полном сознании выкатывается из дому, забирается в свой «кайзер» и уезжает на работу. – Герой вылетает на задание.
   Кстати, пришло время рассказать про этот «кайзер». После войны папаша решил сменить «додж» 39-го года на что-нибудь новенькое – чтоб и марка, и модель, и все остальное. Он, конечно, взял меня с собой, чтобы, как настоящий американский папаша, поднять в глазах сына собственный авторитет. Торговец без конца тараторил, пытаясь убедить в необходимости навесить на выбранную машину кучу разных прибамбасов, но папа отвечал: нет.
   – Я вас ни к чему не обязываю, – трещал этот сукин сын, – я только высказываю свое мнение. Машина будет выглядеть в три раза круче, если поставить покрышки с белыми бортами. Как вы считаете, молодой человек? – обращался он ко мне. – Хотя бы такую резину!
   Вот членосос! Ты пытался использовать меня, чтобы выбить из папаши еще какие-то бабки! Ты хотел мне показать, что он крохобор. Ах ты, недоносок, хотел бы я на тебя сейчас посмотреть!
   – Спасибо, не надо, – говорил папа, – мне простые сгодятся, и радио не надо, – а я только пожимал плечами, чтобы никто не заметил моего стыда за этого недоумка, который просто не понимает красивых вещей.
   А действительно, на кой черт ему эти шикарные колеса, когда он первым приезжает в контору и ему открывает дверь уборщица? Я, правда, не знаю, зачем он раньше всех приезжал на работу и почему уезжал последним? Ему что, нравилось поднимать на окнах жалюзи? И что это за рабочий день, почему такой длинный? Ради чего это? Ах, ради меня? Нет, спасибо, вот этого не надо! Мне бы лучше радио в машину! И не надо мне вешать лапшу на уши! Это знаешь что? Это просто попытка свалить на меня всю ответственность за свою неудавшуюся жизнь. И не надо мне от тебя ничего, я не хочу быть смыслом ничьей жизни! Я отказываюсь! Ты не понимаешь, как я могу уехать в Европу, когда тебе уже шестьдесят шесть, когда ты можешь в любую минуту протянуть ноги? Ты вычитал в «Нью-Йорк таймс», что люди часто умирают, даже моложе тебя: раз – и готов – и ты думаешь, что если откинешься, то я быстренько прибегу, и что?… То есть с той стороны Гудзона я успею, а через Атлантику – опоздаю? Ты что, и вправду думаешь, что я могу отгонять смерть? Что я возьму тебя за руку и скажу: «Встань и ходи»? Вот тебе и раз, да ты, папочка, форменный христианин! Впрочем, ты и не догадываешься, что это значит.
   – Куда в Европу? – кричит папаша, пока такси отъезжает.
   – Понятия не имею, – весело отвечаю я. Мне тридцать три года, и я искренне радуюсь тому, что наконец удрал от родителей на целый месяц.
   – А адрес?…
   – А вот адрес-то я вам и не скажу! Ха-ха-ха!
   – Как? А если я?…
   – Ты что имеешь в виду?
   О, Господи! Я даже не знаю, крикнул он это или не крикнул из окошка машины, но я знаю, что бы он мог мне прокричать: «А вдруг я буду умирать?», и тем не менее я отправляюсь в Европу со своей любовницей, о которой он даже не догадывается! Впрочем, какая разница, что он сказал? Мне более интересно другое: если я об этом думаю, то чего во мне больше, страха перед неизбежностью его конца или острого желания приблизить этот страшный момент?
   Вот, доктор, где у меня болит, врачуйте, это ваш хлеб.
   Я уже рассказывал про мальчика Рональда Нимкина, который повесился в ванной? Помните про записку, приколотую к рубашке? Знаете, что он написал своей матери? Вот что:
   «Звонила миссис Блюменталь. Когда вечером пойдешь играть в карты, не забудь сборник правил. Рональд».
   Ну и как вам эти последние слова? Настоящий умный, воспитанный, вежливый еврейский мальчик, за которого никому краснеть не придется. Как это достигается? Они без конца говорят: «Скажи „спасибо“, дорогой», «Скажи „пожалуйста“», «Скажи „добро пожаловать“», «Скажи „извините“», «Алекс, ты должен попросить прощения. Извинись, скажи, что ты больше не будешь!»
   Извинись! Но за что? Что я опять натворил? Почему я под кроватью, а мать пытается вымести меня оттуда метелкой? «Извинись по-хорошему, не то…» За что я отказываюсь просить прощения? Мне пять лет, а она угрожает: «…не то…»! И что? Расстреляет, что ли? А тут еще является папа, который целый день продавал страховки неграмотным черномазым, которые даже понять не могут, что это за хренотень такая. Он приходит домой, а там жена-истеричка воюет веником с его сыном – олицетворением божественного начала, который ее не то попинал ногами, не то искусал. (Врать не буду, но, по-моему, и то и другое.)
   – Что это значит? – вопрошает мать, становясь на четвереньки и загядывая под кровать с фонарем. – Как ты мог?
   Да очень просто, мамочка, по той же причине, что и Рональд Нимкин, потому что вы, долбаные еврейские мамочки, достанете кого угодно! Я читал «Леонардо» Фрейда, и, уж простите, доктор, преследует меня то же самое: огромная птица бьет меня крыльями по лицу, и я задыхаюсь. Не могу дышать. Все, что нужно нам – мне, Рональду и Леонардо – так это только, чтобы вы нас оставили в покое! Отвяжитесь, не мешайте нам мастурбировать и выдумывать глупости. Хватит умиляться нашим пипкам и губкам! Отстаньте от нас со своим рыбьим жиром и витаминами. Не выдумывайте нам прегрешения и преступления – они настолько мизерны, что на них нужно глядеть в увеличительные очки!
   – Как у маленького мальчика может появиться желание ударить ногой свою маму? – слышу я голос папаши. Вы бы видели его руки! Может, он не кончил школу, может, он не в состоянии поставить покрышки с белыми бортами, но уж руки у него – будь здоров какие! И он в ярости! Вот идиот, я же пнул ее не только за себя, но и за тебя!
   – Укус человека очень опасен. Ты что, не знаешь об этом? А ну, вылезай! Что ж ты кусаешь мать, как бешеная собака? – он так грозно рычит, что моя, обычно невозмутимая, сестра, вся дрожа, удирает на кухню и прячется там за холодильник. Или это я так думаю, потому что все еще лежу под кроватью и мать продолжает свои попытки выжить меня оттуда метлой.
   – Все у меня заживет, синяк пройдет, – бормочет мамочка, продолжая шуровать под кроватью, – но я даже не представляю, что нам делать с паршивцем, который не желает передо мной извиняться?
   Она что, действительно не знает? Если я такой рецидивист, то на ее месте вызвал бы полицию, пусть меня арестуют. «Александр Портной, за отказ просить прощения у своей матери вы приговариваетесь к повешению!» Неужели этот мальчик, который пьет молоко и купается в ванне с игрушками – опасный преступник? Что она строит из себя короля Лира и Корделию одновременно? По телефону она жалуется всем, что все ее проблемы в жизни оттого, что она слишком добра. Так и говорит: «Оттого, что я слишком добра». Я не думаю, что на том конце провода все кидаются искать карандаш, чтобы записывать подобную чушь. То, что это, мягко говоря, не соответствует действительности, ясно даже детям дошкольного возраста. «У меня есть одна слабость: я все отдаю людям, что бы ни случилось, я никогда не перестану помогать ближнему», – я слышал эти откровения с рождения, вот так целыми днями между собой и переговариваются все эти Розы, Софы, Голды, Перлы.
   А ты, Софа, пробовала быть плохой? Представляешь, торчать на том, что ты порочна. Попробуй! Потому что быть плохим по-настоящему трудно. Это то, что превращает мальчиков в мужчин. Нужно избавиться от совести, от доброты, от толерантности – я не сумел, и посмотри, на что похожи мои мужество и сексуальность? Кошмар подавления, сплошные комплексы! Так что я тоже добрый и тоже взрываюсь. Ты когда-нибудь видела меня с сигаретой? Сейчас младшие школьники уже покуривают марихуану, а я – я не пробовал даже «Лаки страйк». Я, мама, абсолютно лоялен: не пью, не курю, не колюсь, не играю в карты, не умею врать, не краснея. Конечно, я часто говорю: «хуй», «пизда», «ебаться», но это – вершина моей маргинальности. Я даже бросил свою самую желанную сучку Манки! От живого оторвал! Как это вышло? Ведь я мечтал о такой всю жизнь! Бунт провалился? Почему малейшие отклонения от еврейских приличий заставляют меня так страдать? Ведь я ненавижу эти сраные правила и запреты! Доктор, скорей, доктор, помогите – верните либидо еврейскому мальчику! Верните ему его собственное достоинство! Назовите любой гонорар – только помогите – я, не моргнув, заплачу! Мне надоело стыдиться своих желаний! А все ты, мамочка! Это ты решила превратить меня в зомби, вроде Рональда Нимкина! Маленький джентльмен – это, прежде всего, послушание! Это я-то? А как же мои позорные желания, низменные страсти, грязная похоть? Ты говоришь: «Алекс, – когда мы выходим из ресторана „Обедающий Викуехик“, – Алекс! – и я, наряженный в стильный пиджачок и галстучек, понимаю, что заслужил твое поощрение, потому что все послушно скушал, – Алекс! Ты так чудненько отрезал кусочки, так славно кушал картофель, что мне хотелось тебя расцеловать! Я в жизни не видела такого приятного мальчика!» Да, мама, приятного мальчика! Вот кого ты из меня делала! И удивительно не то, что я не повесился, как Рональд Нимкин, а то, что я не сделался таким приятным мальчиком, какие ходят парочками в Блу-мингделс по воскресеньям и держатся за руки, которых на Файер-Айленде – целый пляж, они там загорают в бикини или совсем голышом. Эти приятные мальчики, мама, были такими же маленькими джентльменами в ресторанах, они тоже раскладывали стол для картишек своим еврейским мамочкам, а потом выросли и заголубели. Слава тебе Господи, что мне, ни на что не взирая, удалось пробиться к пизде! А то, представляешь, снимал бы квартирку на Оушен-бич вместе с каким-нибудь Шелдоном: «Отвяжись, Шелли, это твои дружки, ты им и делай чесночный хлеб», благоухал бы лавандой, меня бы – ой! – окликали: «Алекс, царственный Александр, Алекс-детка, ты не знаешь, куда я дел эстрагон?» Смотри, мама, вон там твой маленький джентльмен целует Шелдона в губки за то, что он приготовил салат из зелени.