1 Царства и царя (лат.).
   коленопреклонению, а потому, что иначе портится все дело, "кушанье не сварено", "вишню побил мороз", "ниву выколотил град". Что это всемирно и общечеловечно, - показывает то, до чего люди "в оппозиции" и "ниспровергающие", т. е. в претензии "на власть", рвущиеся к власти, мирятся со всем, но уже очень подозрительно относятся к спокойным возражениям себе, спору с собой: а насмешек совершенно не переносят. Они отмели Страхова (критика), а Незлобина-Дьякова прокляли таким негодованием, которое в "литературной судьбе" равно "ссылке в каторгу". "Нельзя оскорблять величие оппозиции, ни - правды ее", на этом построена (у нас) вся литературная судьба 1/2 века, и около этого развился литературный карьеризм и азарт его. "Все хватают чины и ордена просто за верноподданнические чувства" оппозиции и даже за грубую ей лесть. Такими "верноподданными", страстными и с пылом, были Писарев, Зайцев, Благосветлов: последний в жизни был невыразимый холуй, имел негра возле дверей кабинета, утопал в роскоши, и его близкие (рассказывают) утопали в "амурах" и деньгах, когда в его журнале писались "залихватские" семинарские статьи в духе: "все расшибем", "Пушкин - г...о". Но холуй ли, не холуй ли, а раз "сделал под козырек" и стоит "во фронте" перед оппозицией, - то ему все "прощено", забыто, получает "награды" рентами и чинами. Но чтб же это? Да это "придворный штат", уже готовый и сформированный для будущей и ожидаемой власти, для les rois в лохмотьях. Обертываясь, мы усматриваем существо дела: "не будите нас от сновидений*, "дайте нам сознать себя правыми, и вечно правыми во всех случаях правыми, - и мы зальем вас счастьем"... "Скажите, признайте, полюбите в нас полубога: и мы будем даже лучше самого Бога!!" Хлыстовский* элемент, элемент "живых христов" и "живых богородиц"... Вера Фигнер была явно революционной "богородицей", как и Екатерина Брешковская или Софья Перовская... "Иоанниты", всё "иоан-ниты" около "батюшки Иоанна Кронштадтского", которым на этот раз был Желябов. Когда раз в печати я сказал, что Желябов был дурак, то даже подобострастный Струве накинулся на меня* с невероятной злобой, хотя у Вергежской* он про революционеров говорил такие вещи, каких я себе никогда не позволял. "Но про себя думай, что знаешь - а на площади окажи усердие" ("ура"): и Струве закричал на меня, потребовал устранения меня от прессы, просто за эти слова, что Желябов - дурак. "Его величество всегда умен" - в отношении Людовика XIV или - мечтаемого, призываемого, заранее славословимого Кромвеля. Обертывая все это и видишь: да это всемирная психология, всемирная потребность, всемирный фокус, что человек только в счастье и в самозабвении - подлинно благ, доброжелателен, "творит милость и правду". Ну хорошо: то, чем этого ожидать завтра, не лучше ли поклониться вчера! Чем рубить топором и строгать рубанком куклу - для внешнего глаза "куклу", а для сердца верующего икону, - отчего не поставить "в передний угол" ту, которую мы нашли у себя в доме, родившись?
   И особенно нам, людям нижнего яруса, которые во власти не участвуем и не хотим участвовать, которые любим стихи и звезды, микроскоп и нумизматику, - совершенно явно мы должны "оставить все как есть" и не становиться "в оппозицию" к le roi a present1, в интересах le roi future2, "Желябова № 1".
   "Нам все равно"... Т. е. успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от "14-го декабря 1825 г. до сейчас" вся наша история есть отклонение в сторону, и просто совершилась ни для чего. "Зашли не в тот переулок" и никакого "дома не нашли", "вертайся назад", "в гости не попали".
   1 Нынешний король (франц.).
   2 Будущий король (франц.).
   * * *
   Да не воображайте, что вы "нравственнее" меня. Вы и не нравственны и не безнравственны. Вы просто сделанные вещи. Магазин сделанных вещей. Вот я возьму палку и разобью эти вещи.
   Нравственна или безнравственна фарфоровая чашка? Можно сказать, что она чиста, что хорошо расписана, "цветочки" и все. Но мне больше нравится Шарик в конуре. И как он ни грязен, в сору, - я однако пойду играть с ним. А с вами - ничего.
   (получив письмо от Г-на*, что Сто-р*
   перестая у меня бывать за мою
   "имморалъность"*, - в идеях?в писаниях?).
   * * *
   ...Показывал дачу. Проходя спальней - вижу двуспальную кровать. И говорю:
   - Разве живете?
   - До конца жизни! - крепко сказал поп. У него дочь четвертый год замужем, - и вышла, уже окончив Курсы.
   Он охоч был рыбу ловить (на взморье). Раз случилась буря, а он за 10 верст уехал. Матушка бегает по берегу и кричит:
   - Поезжайте батьку спасать! Спасите отца! Чухны не трогаются. Боятся (рыбаки).
   - Десять рублей дам!!!
   Те сели в огромную лодку и пустились в море. К вечеру привезли батьку. Она дала рубль и разговаривать не стала. Ругались.
   Сама она была охоча до грибов. И для грибов повязывала голову платочком по-крестьянски. В 10 часов утра уже возвращается с полной корзиной белых.
   Спросишь:
   - Где ищете грибов?
   - "Там", - махнет она неопределенно. Никогда не скажет "места".
   Раз на взморье шел дождь. Я торопился домой. Вечерело. И вижу, под зонтом стоит фигура. Стоит и смотрит в море. Пелена дождя. "Чего он тут смотрит? Ждет кого?"
   Рассказываю бате за чаем. Он засмеялся:
   - Это мой отец. Приехал погостить из Вятки. Никогда моря не видал. Ужасно любит воду. И как увидит море, не Может оторваться. Тоже священник. 74 года.
   Он и "пузыри пускал". Т. е. этот. Должно быть, помня из Иловайского, и говорит:
   - Я им говорю. - Выпишите Виклефа. Я буду продолжать диссертацию, начатую в Духовной академии, да тогда не кончил. А теперь свободнее и допишу. Выписали. Девять томов. Зимой начну читать.
   Он был "профессором богословия" в высшем (техническом) заведении Петербурга. На лекции к нему ни один человек не приходил, и он был милостив к студентам и тоже сам не ходил. Одно жалованье, честь и квартира. Это так понравилось, что его пригласили и на курсы (женские). Он и на курсах читал, т. е. получал жалованье.
   Дача у него была тысяч за десять, - т. е. с "местом". Великолепный сад. Ягоды. Два дома, в одном "сам", другой сдавал. У него я в баню ходил. Баня не очень удобна. Короток полок (лежать, ложиться). Такое неприспособление.
   И на что ему "Виклеф" - смеялся я в душе. Да вспомнил Юлия Кесаря: "Чем в Риме быть вторым - предпочитаю быть в деревне первым"*. Так и "батя" среди ученого персонала профессоров (высшее заведение) не хотел быть иначе, как тоже ученым богословом, особенно заинтересованным реформацией в Англии.
   * * *
   Никакого желания спорить со Спенсером: а желание вцепиться в его аккуратные бакенбарды и выдрать из них 1/2.
   Поразительно, что, видев столько на сцене "старых чиновников Николаевского времени" (у Островского и друг.), русские пропустили, что Спенсер похож на всех их. А его "Синтетическая философия"* повторяет разграфленный аккуратно на "отделения" и "столоначальничества" департамент. И весь он был только директор департамента, с претензиями на революцию.
   В VII-м классе гимназии, читая его "О воспитании умственном, нравственном" и еще каком-то*, я был (гимназистом!!) поражен глупостью автора, - и не глупостью отдельных мыслей его, а - тона, так сказать самой души авторской. Он с первой же страницы как бы читает лекцию какой-то глупой, воображаемой им мамаше, хотя и убежден, что все английские леди гораздо умнее его. Эту мамашу он наделяет всеми глупыми качествами, какие вообразил себе, т. е. какие есть у него и каких вовсе нет у англичанок. Ей он читает наставления, подняв кверху указатель-ный перст. Меня все время (гимназистом!) душил вопрос: - "Как он смеет? Как он смеет!" Еще ничего в то время не зная, я уголком глаза и, наконец, здравым смыслом (гимназиста!) видел, чувствовал, знал, что измученные и потрепанные матери все-таки страдают о своих детях, тогда как этот болван ни о чем не страдал, - и что они все-таки знают и видят самый образ ребенка, фигуру его, тогда как Спенсер (конечно, неженатый) видал детей только в "British Illustration"*, и что вообще он все "Умственное воспитание" сочиняет из головы, притом нисколько не остроумной. Напр.: "Не надо останавливать детей, - ибо они, неостановленные, пусть дойдут до последствий неверных своих мыслей и своих вредных желаний: и тогда, ощутя ошибку этих мыслей и боль от вреда вернутся назад, и тогда это будет прочное воспитание". И иллюстрирует, иллюстрирует с воображаемой глупой мамашей. "Напр., если ребенок тянется к огню, - то пусть и обожжет палец"... Сложнее этого ничего не лезло в его лошадиную голову. Но вот 8-летний мальчик начинает заниматься онанизмом, случайно испытав, пожав рукой или как, его приятность: что же, "мамаша" должна ждать, когда он к 20 годам "разочаруется"? Спенсер ничего не слыхал о пагубных привычках детей!! Конечно, дети в "Британской Иллюстрации" онанизмом не занимаются: но матери это знают и мучаются с этим и не знают, как найти средств. Да мое любимое занятие от 6 до 8 лет было следующее: подойдя к догорающей лежанке, т. е. когда 1/2 дров - уже уголь и она вся пылает, раскалена и красна, - я, вытащив из-за пояса рубашонку (розовая с крапинками, ситцевая), устраивал парус. Именно - поддерживая зубами верхний край, я пальцами рук крепко держал нижние углы паруса и закрывал, почти вплотную, отверстие печки. Немедленно красивой дугой она втягивалась туда. Как сейчас, вижу ее: раскалена, и когда я отодвигался и парус, падая, касался груди и живота, - он жег кожу. Степень раскаленности и красота дуги меня не привлекала. Мне в голову не приходило, что она может сразу вся вспыхнуть, что я стоял на краю смерти. Я был уверен, что зажигается "все от огня", а не от жару и что нельзя зажечь рубашку иначе, как "поднеся к ней зажженную спичку": "такой есть один способ горения". И любил я всегда это делать, когда в комнате один бывал, в какой-то созерцательности. Однако от нетерпения уже и при мамаше начинал делать "первые шаги" паруса. Всегда усталая и не замечая нас, - она мне не объяснила опасности, если это увеличить. А по Спенсеру, "и не надо было объяснять", пока я сгорю. Но мамаша была без "Ь, а он написал 10 томов. Ну что с таким дураком делать, как не выдрать его за бакенбарды?!!
   (после чтения утром газет).
   * * *
   "Это просто пошлость!"
   Так сказал Толстой, в переданном кем-то "разговоре", о "Женитьбе" Гоголя.
   Вот год ношу это в душе и думаю: как гениально! Не только верно, но и полно, так что остается только поставить "точку" и не продолжать.
   И весь Гоголь, весь - кроме "Тараса" и вообще малороссийских вещиц, есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И - гений по форме, по тому, "как" сказано и рассказано.
   Он хотел выставить "пошлость пошлого человека"*. Положим. Хотя очень странная тема. Как не заняться чем-нибудь интересным. Неужели интересного ничего нет в мире? Но его заняла, и на долго лет заняла, на всю зрелую жизнь, одна пошлость.
   Удивительное призвание.
   Меня потряс один рассказ Репина* (на ходу), который он мне передал если не из вторых, то из третьих рук. Положим, из вторых (т. е. он услышал его от человека, знавшего Гоголя и даже подвергшегося "быть гостем" у него), и тогда он, буквально почти, передал следующее:
   "Из нас, молодежи, ничего еще не сделавшей и ничем себя не заявившей, - Гоголь был в Риме не только всех старше по годам, но и всех, так сказать, почтеннее по великой славе, окружавшей его имя. Поэтому мы, маленькой коло-нийкой и маленьким товариществом, собирались у него однажды в неделю (положим, в праздник). Но собрания эти, дар почтительности с нашей стороны, были чрезвычайно тяжелы. Гоголь принимал нас чрезвычайно величественно и снисходительно, разливал чай и приказывал подать какую-нибудь закуску. Но ничего в горло не шло вследствие ледяного, чопорного, подавляющего его отношения ко всем. Происходила какая-то надутая, неприятная церемония чаепития, точно мелких людей у высокопоставленного начальника, однако отношение его, чванливое и молчаливое, было таково, что все мы в следующую (положим, "среду") чувствовали себя обязанными опять прийти, опять выпить этот жидкий и холодный чай и, опять поклонившись этому светилу ума и слова, - удалиться".
   Буквальных слов Репина не помню, - смысл этот. Когда Репин говорил (на ходу, на даче, - было ветрено) и все теснее прижимал к телу свой легкий бурнус, то я точно застыл в страхе, потому что почувствовал, точно передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя. Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как "архиерей" мертвечины, служивший точно "службу" с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие "словечки" своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот. Он был так же неколебим и устойчив, так же не "сворачиваем в сторону", как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек. "Пишу" и "siс". Великолепно. Но какая же мысль? Идиот таращит глаза. Не понимает. "Словечки" великолепны. "Словечки" как ни у кого. И он хорошо видит, что "как ни у кого", и восхищен бессмысленным восхищением, и горд тоже бессмысленной гордостью.
   - Фу, дьявол! - Сгинь!..
   Но манекен моргает глазами. Холодными, стеклянными глазами. Он не понимает, что за словом должно быть чтд-ни-будь, - между прочим, что за словом должно быть дело; пожар или наводнение, ужас или радость. Ему это непонятно, - и он дает "последний чекан" слову и разносит последний стакан противного, холодного чая своим "почитателям", которые в его глупой, пошлой голове представляются какими-то столоначальниками, обязанными чуть не воспеть "канту" директору департамента... то бишь творцу "Мертвых душ".
   - Фу, дьявол! Фу, какой ты дьявол! Проклятая колдунья с черным пятном в душе, вся мертвая и вся ледяная, вся стеклянная и вся прозрачная... в которой вообще нет ничего!
   Ничего!!!
   Нигилизм!
   - Сгинь, нечистый!
   Старческим лицом он смеется из гроба:
   - Да меня и нет, не было! Я только показался...
   - Оборотень проклятый! Сгинь же ты, сгинь! сгинь! С нами крестная сила, чем оборониться от тебя?
   "Верою", - подсказывает сердце. В ком затеплилось зернышко "веры", веры в душу человеческую, веры в землю свою, веры в будущее ее, - для того Гоголя воистину не было.
   Никогда более страшного человека... подобия человеческого... не приходило на нашу землю.
   * * *
   Язычество - утро, христианство - вечер. Каждой единичной вещи и целого мира.
   Неужели не настанет утра, неужели это последний вечер?..
   * * *
   Заступ - железный. И только им можно соскрести со-рную траву.
   Вот основание наказаний и темницы.
   Только не любя человека, не жалея его, не защищая его - можно отвергать этот железный заступ.
   Во всех религиях есть представление и ожидание рая и ада, т. е. это внутренний голос всего человечества, религиозный голос. "Хулиганства", "зарезать" и "обокрасть" - и Небо не защищает.
   Защищают одни "новые христиане" и социал-демократы, пока их наказывают и пока им нечего есть. Но подождите: сядут они за стол; - и тогда потребуют отвести в темницу всякого, кто им помешает положить и ноги на стол.
   (за занятиями).
   * * *
   С 4-мя миллионами состояния*, он сидел с прорезанным горлом в глубоком кресле.
   Это было так: я вошел, опросил Василья, "можно ли?", - и, получив кивок, прошел в кабинет. Нет. Подошел к столу письменному. Нет. Пересмотрел 2-3 книги, мелькнул по бумагам глазом и, повернувшись назад, медленно стал выходить...
   На меня поднялись глаза: в боку от пылающего камина терялось среди ширм кресло, и на нем сидел он, так незаметный...
   Если бы он сказал слово, мысль, желание, - завтра это было бы услышано всею Россиею. И на слово все оглянулись бы, приняли во внимание.
   Но он три года не произносит уже никаких слов. 78 лет.
   Я поцеловал в голову, эту седую, милую (мне милую) голову... В глазе, в движении головы - то доброе и ласковое, то талантливое (странно!), что я видел в нем 12 лет. В нем были (вероятно) недостатки: но в нем не было неталантливости ни в чем, даже в повороте шеи. Весь он был молод и всегда молод; и теперь, умирая, он был так же молод и естествен, как всегда.
   Пододвинув бланк-нот, он написал каракулями:
   - Я ведь только балуюсь, лечась. А я знаю, что скоро умру.
   И мы все умрем. А пока "не перережут горла" - произносим слова; пишем, "стараемся".
   Он был совершенно спокоен. Болей нет. Если бы были боли - кричал бы. О, тогда был бы другой вид. Но он умирает без боли, и вид его совершенно спокойный.
   Взяв опять блокнот, он написал:
   Толстой на моем месте все бы писал, а я не могу.
   Спросил о последних его произведениях. Я сказал, что плохи. Он написал:
   - Даже Хаджи-Мурат. Против "Капитанской дочки" чего же это стоит. Г...
   Это любимое его слово. Он любил крепкую русскую брань: но - в ласковые минуты, и произносил ее с обворожительной, детской улыбкой. "Национальное сокровище".
   Он был весь националист: о, не в теперешнем, партийном смысле. Но он не забыл своего Воронежа, откуда учителем уездного училища вышел полный талантов, веселости и надежд: в Россию, в славу, любя эту славу России, чтобы ей споспешествовать. Пора его "Незнакомства" неинтересна: мало ли либеральных пересмешников. Трогательное и прекрасное в нем явилось тогда, когда, как средневековый рыцарь, он завязал в узелок свою "известность" и "любимость", отнес ее в часовенку* на дороге и, помолясь перед образами, вышел юн с новым чувством. "Я должен жить не для своего имени, а для имени России". И он жил так. Я определенно помню отрывочные слова, сказанные как бы вслух про себя, но при мне, на которых совершенно явно сложился именно этот образ.
   (об А. С. Суворине - в мае 1912 г.; на обложке серенького конверта. Слова о Хаджи-Мурате, - по справке с подлинной записочкой С-на, - не содержали "крепкого русского слова", но оставляю их в том впечатлении, как было у меня в душе и как записалось минуты через три после разговора. Но "крепкое слово", однако, было вообще любимо А. С. С-ным. - Раз он о газете сказал мне, вскипев и стукнув углами пальцев о стол: "Я люблю свою газету больше семьи своей (еще вскипев:), больше своей жены..." Так как ни денег, ни общественного положения нельзя любить крепче и ближе жены и детей, - то слова эти могли значить только: "Совместная с Россиею работа газеты мне дороже и семьи и жены". Это, т. е. подспудное в душе около этого восклицания, я и назвал "рыцарской часовенкой" журналиста).
   * * *
   Русские, как известно, во все умеют воплощаться*. Однажды они воплотились в Дюма-fils. И поехал с чувством настоящего француза изучать Россию и странные русские нравы. Когда на границе спросили его фамилию, он ответил скромно:
   - Боборыкин.
   * * *
   Самое важное в Боборыкине*, что он ни в чем не встречает препятствия...
   Боборыкина "в затруднении" я не могу себе представить.
   Всем людям трудно, одному Боборыкину постоянно легко, удачно; и, я думаю, самые труднопереваримые вещества с него легко перевариваются. "
   * * *
   Несу литературу как гроб мой, несу литературу как печаль мою, несу литературу как отвращение мое.
   * * *
   Никакой трагедии в душе... Утонули мать и сын. Можно бы с ума сойти и забыть, где чернильница. Он только написал "трагическое письмо" к Прудону*.
   (Герцен).
   Прудон был все-таки для него "знатный иностранец". Как для всей несчастной России, которая без "иностранца" задыхается.
   - "Слишком заволокло все Русью. Дайте прбрезь в небе". - В самом деле, "тоска по иностранному" не есть ли продукт чрезмерного давления огромности земли своей, и даже цивилизации, "всего" - на маленькую душу каждого.
   - Тону, дай немца.
   Очень естественно. "Иностранец" есть протест наш, есть вздох наш, есть "свое лицо" в каждом, которое хочется сохранить в неизмеримой Руси.
   - Ради Бога - Бокля!! Поскорее!!!
   Это как "дайте нашатырю понюхать" в обмороке.
   (в конке).
   * * *
   Вся натура его - ползучая. Он ползет, как корни дерева в земле.
   (о Фл-м*).
   * * *
   Воздух - наиболее отдаленная от него стихия. Я думаю, он вовсе не мог бы побежать. Он запнется и упадет. Все - к земле и в землю.
   (на полученном письме Уст-го ).
   * * *
   Недаром еще в гимназии как задача "с купцами" или " кранами" (на тройное правило) - не могу решить.
   Какие-то "условия", и их как-то надо "поставить".. У их к ч-черту!!" и с негодованием закрывал книгу.
   "Завтра спишу у товарища" или "товарищ подскажет". Всегда подсказывали.
   Добрые гимназисты. Никогда их не забуду. Если что из "российской Державы" я оставил бы, то - гимназистов. На них даже и "страшный суд" зубы обломает. Курят - и только; да насчет "горничных". Самые праведные дела на свете.
   (с "горничными" - разное о них вранье, и самые маленькие шалости "обид" же им не было).
   * * *
   Я только смеюсь или плачу. Размышляю ли я в собственном смысле?
   - Никогда!
   * * *
   Вообще драть за волосы писателей очень подходящая вещь.
   Они те же дети: только чванливые, и уже за 40 лет. Попы в средние века им много вихров надрали. И поделом.
   Центр - жизнь, материк ее... А писатели -золотые рыбки; или - плотва, играющая около берега его. Не "передвигать" же материк в зависимости от движения хвостов золотых рыбок.
   (утром после чтения газет).
   * * *
   Чего хотел, тем и захлебнулся. Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за "Войну и мир", он сказал: "Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром". Но вместо "Будды и Шопенгауэра" получилось только 42 карточки, где он снят в 3/4, 1/2, en face, в профиль и, кажется, "с ног", сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чем-то, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и "просто так"... Нет, дьявол умеет смеяться над тем, кто ему (славе) продает свою душу.
   - "Которую же карточку выбрать?" - говорят две курсистки и студент. Но покупают целых 3, заплатив за все 15 коп.
   Sic transit gloria mundi1.
   ____________________
   1 Так проходит земная слава* (лат.).
   * * *
   Слава - не только величие: слава - именно начало паде ния величия...
   Смотрите на церкви, на царства и царей.
   (на поданной визитной карточке)
   * * *
   Между эсерами есть недурненькие jeunes premiers1, и тогда они очень хорошо устраиваются.
   (2 случая на глазах).
   1 Покорители женских сердец (франц.).
   * * *
   Если муж плачет об умершей жене, то, наклонясь к уху лакея, вы спросите: "А не был ли он знаком с Замысловским?" И если лакей скажет: "Да, среди других у нас бывал и Замысловс-кий"*, вы пойдете в участок и сообщите приставу, что этот господин, сделавший у себя имитацию похорон, на самом деле собирает по ночам оголтелых людей, с которыми составил план ограбить квартиру градоначальника. Покойница же "живет" со всею шайкою.
   Не к этому ли тону и духу сводится все "честное направление" в печати. Или - все "честное, возвышенное и идеальное" у нас.
   Да... noli tangere nostros circulos.
   (no прочтении Гарриса*об "Уединен.").
   * * *
   Он довольно литературен: оказывается, он произносит с надлежащей буквой "*Ь" такое трудное выражение, как "переоценка ценностей". И сотрудничества его ищут редакторы журналов и газет.
   * * *
   Смех не может ничего убить. Смех может только придавить.
   И терпение одолеет всякий смех.
   (60-е годы и потом).
   _______________________
   * * *
   Это какой-то впечатлительный Боборыкин стихотворчества.
   Да, - знает все языки, владеет всеми ритмами и, так сказать, не имеет в матерьяле сопротивления для пера, мысли и воображения: по сим качествам он кажется бесконечным.
   Но душа? Ее нет у него: это - вешалка, на которую повешены платья индийские, мексиканские, египетские, русские, испанские. Лучше бы всего цыганские, но их нет. Весь этот торжественный парад мундиров проходит перед читателем, и он думает: "Какое богатство". А на самом деле под всем этим просто гвоздь железный, выделки кузнеца Иванова, простой, грубый и элементарный.
   Его совесть? Об этом не поднимай вопроса.
   (в окружном суде, дожидаясь секретаря, - о поэте Б-те*).
   * * *
   Техника, присоединившись к душе, - дала ей всемогущество. Но она же ее и раздавила. Получилась "техническая душа", лишь с механизмом творчества, а без вдохновения творчества.
   (печать и Гутенберг*, в суде).
   * * *
   Грусть - моя вечная гостья. И как я люблю эту гостью.
   Она в платье не богатом и не бедном. Худенькая. Я думаю, она похожа на мою мамашу. У нее нет речей, или мало. Только вид. Он не огорченный и не раздраженный. Но что я описываю; разве есть слова? Она бесконечна.
   - Грусть - это бесконечность!
   Она приходит вечером, в сумерки, неслышно, незаметно, уже "гут", когда думаешь, что нет ее. Теперь она, не возражая, не оспаривая, примешивает ко всему, что вы думаете, свои налет: и этот "налет" - бесконечен.
   Грусть - это упрек, жалоба и недостаточность. Я думаю, она к человеку подошла в тот вечерний час, когда Адам "вкусил" и был изгнан из рая. С этого времени она всегда недалеко от него. Всегда "где-то тут": но показывается в вечерние часы.
   (окружной суд; дожидаясь секретаря).
   * * *
   Вопрос "об еврее" бесконечен: о нем можно говорить и написать больше, чем об Удельно-вечевом периоде русской истории