О, о, о…
   Вот, вот, вот…
   Не узнаем ли мы себя здесь? И как тогда не реветь Апокалипсису и не наполнять Престол Небесный — животными, почти — животами, брюхами — все самых мощных животных, тоже — ревущих, кричащих, вопиющих — льва, быка, орла, девы. Все — полет, все — сила. Почему бы не колибри и не "лилии полевые"? Маленькая птичка — хороша, как и большая, а «лилии» не хуже баобаба. И вдруг Апокалипсис орет:
   — Больше мяса…
   — Больше вопля…
   — Больше рева…
   — Мир отощал, он болен… Таинственная Тень навела на мир хворь…
   — Мир — умолкает…
   — Мир — безжизнен…
   — Скорее, скорее, пока еще не поздно… Пока еще последние минуты длятся. "Поворот всего назад", "новое небо", "новые звезды".
   Обилие "вод жизни", "Древо жизни"…
* * *
   Солнце загорелось раньше христианства. И солнце не потухнет, если христианство и кончится. Вот — ограничение христианства, против которого ни «обедни», ни «панихиды» не помогут. И еще об обеднях: их много служили, ни человеку не стало легче.
   Христианство не космологично, "на нем трава не растет". И скот от него не множится, не плодится. А без скота и травы человек не проживет. Значит, "при всей красоте христианства" — человек все-таки "с ним одним не проживет". Хорош монастырек, "в нем полное христианство"; а все-таки питается он около соседней деревеньки. И "без деревеньки" все монахи перемерли бы с голоду. Это надо принять во внимание и обратить внимание на ту вполне "апокалипсическую мысль", что само в себе и одно — христианство проваливается, "не есть", гнило, голодает, жаждет. Что «питается» оно — не христианством, не христианскими злаками, не христианскими произрастаниями. Что, таким образом, — христианство само и одно, чистое и самое восторженное, зовет, требует, алчет — "и не христианства".
   Это поразительно, но так. Хороша была беседа Спасителя к пяти тысячам народа. Но пришел вечер, и народ возжаждал: "Учитель, хлеба!"
   Христос дал хлеба. Одно из величайших чудес. Не сомневаемся в нем. О, нисколько, нимало, ни йоточки. Но скажем: каково же солнце, которое неизреченным тьмам народа дает хлеб, — дает как "по службе", "по должности", почти "по пенсии". Дает и может дать.
   Дает и, значит, хочет дать?
   У солнца — воля и… хотение?
   Но… тогда «ваал-солнце»? ваал-солнце — финикиян?
   И тогда "поклонимся Ему"? Ему и его великой мощи?
   — Это-то уже несомненно. Ему и его великому, благородному, человеколюбивому хотению?..??? Это же невероятно. Но что "солнце больше может, чем Христос" — это сам папа не оспорит. А что солнце больше Христа желает счастья человечеству — об этом еще сомлеваемся, но уже ничего не мог бы возразить Владимир Соловьев, изучавший все "богочеловеческий процесс" и строивший "ветхозаветную теургию" и "ветхозаветное домостроительство" (или "теократию").
   Мы же берем прямо Финикию:
   "Ты — ходил в Саду Божием… Сиял среди игристых огней"… "Ты был первенец Мой, первенец от создания мира", — говорит Иезекииль или Исаия, кто-то из ветхозаветных, — говорит городу, в котором поклонялись Ваалу и нимало, ни Иегове.
   Ну, кто же не видит из моих тусклых слов, что "богочеловеческий процесс воплощения Христа" потрясается. Он потрясается в бурях, он потрясается в молниях… Он потрясается в "голодовках человечества", которые настали, настают ныне… В вопияниях народных.
   "Мы вопияли Христу, и Он не помог". "Он — немощен". Помолимся Солнцу: оно больше может. Оно кормит не 5000, а тьмы тем народа. Мы только не взирали на Него. Мы только не догадывались.
   — "Христос — мяса!"
   — "На ребра, в брюхо, детям нашим и нам!"
   Христос молчит. Не правда ли? Так не Тень ли он? Таинственная Тень, наведшая отощание на всю землю.

№ 3

КРОТКАЯ

   Ты не прошла мимо мира, девушка… о, кротчайшая из кротких… Ты испуганным и искристым глазком смотрела на него.
   Задумчиво смотрела… Любяще смотрела… И запевала песню… И заплетала в косу ленту…
   И сердце стучало. И ты томилась и ждала.
   И шли в мире богатые и знатные. И говорили речи. Учили и учились. И все было так красиво. И ты смотрела на эту красоту. Ты не была завистлива. И тебе хотелось подойти и пристать к чему-нибудь.
   Твое сердце ко всему приставало. И ты хотела бы петь в хоре.
   Но никто тебя не заметил, и несен твоих не взяли. И вот ты стоишь у колонны.
   Не пойду и я с миром. Не хочу. Я лучше останусь с тобой. Вот я возьму твои руки и буду стоять.
   И когда мир кончится, я все буду стоять с тобою и никогда не уйду.
   Знаешь ли ты, девушка, что это — "мир проходит", а — не "мы проходим". И мир пройдет и прошел уже. А мы с тобой будем вечно стоять.
   Потому что справедливость с нами. А мир воистину несправедлив.

ЧТО-ТО ТАКОЕ СЛУЧИЛОСЬ

   Есть в мире какое-то недоразумение, которое, может быть, неясно и самому Богу. В сотворении его "что-то такое произошло", что было неожиданно и для Бога. И отсюда, собственно, иррационализм, мистика (дурная часть мистики) и неясность. Мир гармоничен, и это — «конечно». Мудр, благ и красота, и это — Божие. Но "хищные питаются травоядными" — и это уж не Божие. Сова пожирает зайчонка — тут нет Бога.
   Бога, гармонии и добра.
   Чтo такое произошло — этого от начала мира никто не знает, и этого не знает и не понимает Сам Бог. Бороться или победить это — тоже бессилен Сам Бог. Так "я хочу родить мальчика красивого и мудрого", а рождается "о 6-ти пальцах, с придурью и непредвиденными пороками". Так и планета наша. Как будто она испугана была чем-то в беременности своей и родила "не по мысли Божией", а "несколько иначе". И вот «божественное» смешалось с "иначе"…
   И перед этим «иначе» покорен и Бог. Как тоскующий отец, который смотрит на малютку с «иначе», и хочет поправить, и не может поправить. И любит "уже все вместе"…

ЗАЧЕМ ОНИ ЗВОНЯТ?

   Бом. Бом. Бом. Но уже звук пустой.
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   И оттого, что под колоколом нет венчания невесты и жениха. Тот, другой, — не помог. А этот, который все-таки помогал по мелочам, — немного, но помогал, — немного, но старался, — по-земному и глупо, но все-таки старался, — услан далече.
   И не вздохнула невеста по женихе. И я увидел, что она горбатая.
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   Эх, не горбат вот жид: написал в марте:
   "… Напишите, как вы умеете писать, — правдиво и страстно, — мне о "мартовских днях".
   Тут зима, — и лютая, — весны еще нет. Весь этот гул и шум противен моей душе. В санатории уже умерло 4 воина. Смерть сильнее всего на этой планете. Есть ли душа? Есть ли загробная жизнь? Вот это важнее всех революций! Жаль царя Николая. Догадываюсь, что он был человек мягкого характера и безвольный очень. Все, все — пройдет, но что будет «там»? Вам 61 год, вы много думали, страдали, — скажите мне вы, дорогой душевный друг. Лейзер Шацман.
   Санаторий «Дергачи», Харьковской губернии и уезда. Всероссийского Земского Союза, №
   11 (туберкулезный)". (Лично мне не знаком.)

ДЕД

   Когда не хочется больше любить, не ждется одежда, и кушаешь кашку-размазню с кой-каким маслицем, — то и называет себя, естественно, "христианином".
 
Лысый, с белой бородою,
Дедушка сидит.
Чашка с хлебом и водою
Перед ним стоит.
— Кто ты, дедушка?
— Хрестьянин… крестьянин…
 
   Или, как Достоевский и софистически и верно перефразировал:
   — "Христианин".
   Боже: к чему догматики, историки, апологеты нагородили столько ерунды, когда дело выражается в одном великом: не надо.

"МОСКВА СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТ"

   — и делает очень глупо. Оттого она бедна. Нужно именно верить, и — не слезам, а — вообще, всегда, до тех пор пока получил обман: финикияне в незапамятную древность, в начале истории, приучились верить и образовали простую бумажку, знак особый, который писали, делали и т. д. Он был условен: и кто давал его — получал «доверие», и это называлось — кредитом. Заведшие это, «доверчивые» люди, но определенно доверчивые, и вместе — не по болтовне или "дружеской беседе", а — деловым образом и для облегчения жизни, стали первыми в мире по богатству. Не чета русским. Которые даже в столь позднее время — все нищают, обманывают и — тем все более разоряются.
* * *
   Долг платежом красен — и русские выполняют и не могут не выполнить этого, насколько это установили финикияне (вексель)… Но решительно везде, где могут, — стараются жить на счет друг друга, обманывают, сутенерничают. И думая о счастье — впадают все в бoльшее и бoльшее несчастье.
   ОБ ОДНОМ НАРОДЦЕ
   Им были даны чудные песни всем людям. И сказания его о своей жизни — как никакие. И имя его было священно, как и судьбы его — тоже священны для всех народов.
   Потом что-то случилось… О, чтo же, чтo же случилось?..
   . . . . . . . . . . . . . .
   Нельзя понять…
   . . . . . . . . . . . . . .
   Ни один народ не может. Никто из человечества…
   . . . . . . . . . . . . . .
   Ни мудрец, ни ученый, ни историк.
   И стал он поругаемым народом, имя которого обозначает хулу. И имя которого, национальное имя, стало у каждого племени ругательным названием всякого человека, к кому оно приложится в этом чужом племени.
   О, что же случилось?..?..
   . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . .
   Больше, больше: будем ли мы читать "Летопись Тацита" — когда томимся? Или –
   Геродота о скифах и Вавилоне? Будем ли читать о Пелопонесской войне — Фукидида?
   Нет, нет: когда в томлении душа — то как все это чуждо и посторонне… Все это мы изучали бы, только чтобы прочесть лекцию, написать ученый труд, и — "так, от некоторого безделья".
   Но вот — юная вдова, подбирающая колосья пшеницы на поле богатого землевладельца: и то, как она это делает, — и слова ее своей свекрови, — проливают в душу утешения. И много еще…
   Народ этот пролил утешение во все сердца.
   И все-таки он проклят. Чтo же случилось, — о, чтo такое, особенное???…?
* * *
   Сказать: «утешение» — и это сказать все о том народе. Читаем ли мы хронику о Меровингах у Григория Турского или изящные очерки Августина Тьери, написанные по канве этой хроники, — мы в обоих случаях читаем милое, грациозное, прелестное. Но это чтение дает только наслаждение вкусу, душа же остается если не холодною, то спокойною.
   Но вот мы читаем о войне, о грозе: один царь — победитель, другой — побежден.
   Побежденный боится за жизнь свою, обыкновенно боится — как боялся бы каждый человек, и ищет потаенной комнаты во дворце своем. Победитель спрашивает о враге своем, и ему приближенные передают о всем унижении и страхе, в каком тот находится.
   Вдруг победитель отвечает вовсе не тем гордым, самоуверенным тоном, какой так естествен в самоупоении победы и каким в самоупоении победы говорили все цари и полководцы, а — совсем иным, новым, неожиданным:
   "Зачем он бежит от меня? Он — брат мой".
   Кто в историях Ассирии видал, как со связанными за спиною руками пленник стоит перед победившим царем на коленях, а ассирийский царь, подняв копье, выкалывает ему глаза, и вместе примет во внимание, что переименование «врага» в "брата своего" произошло в ту же самую эпоху, тот оценит всю разницу в душевном строе одного и другого. И поймет, почему я упорно называю «утешением» то особое чувство, какое льется на душу читателя от истории этого единственного народа.
   И он — проклят.
   Но тогда чтo же случилось, почему мы так же ненавидим этот народец, как ассирияне ненавидели своих врагов. И, оглядываясь на цивилизацию нашу, не подумаем ли о ней с печалью строк, сказанных Алексеем Толстым:
 
Ассирияне шли как на стадо волки,
В багреце их и в злате сияли полки,
И без счета их копья сверкали окрест,
Как в волнах Галилейских мерцание звезд.
Словно листья дубравные в летние дни,
Еще вечером так красовались они;
Словно листья дубравные в вихре зимы.
Их к рассвету лежали развеяны тьмы.
Ангел смерти лишь нa-ветер крылья простер
И дохнул им в лицо, и померкнул их взор.
И на мутные очи пал сон без конца,
И лишь раз поднялись и остыли сердца.
Вот расширивший ноздри, повергнутый конь,
И не пышет из них гордой силы огонь,
И как хладная влага на бреге морском,
Так предсмертная пена белеет на нем.
Вот и всадник лежит, распростертый во прах,
На броне его ржа, и роса на власах;
Безответны шатры, у знамен ни раба,
И не свищет копье и не трубит труба.
И Ассирии вдов слышен плач на весь мир,
И во храме Ваала низвержен кумир,
И народ, не сраженный мечом до конца,
Весь растаял, как снег, перед блеском Творца!
 
   И вот народ, который всемирно был утешителем всех скорбных, утомленных, нуждающихся в свете душ, — теперь во тьме, и не только сам без утешения, но пинаем и распинаем… Чтo же, чтo такое случилось? Явно — случилось в планете и в судьбах человечества?

ЕЖЕДНЕВНОСТЬ

   Булочки, булочки…
   Хлеба пшеничного…
   Мясца бы немного..
* * *
   Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии «холода» — организму человеческому, как организму «теплокровному». Он боится холода, и как-то душевно боится, а не кожно, не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как "гусиная кожа на холоду". Вот вам и "свобода человеческой личности". Нет, "душа свободна" — только если "в комнате тепло натоплено". Без этого она не свободна, а боится, напугана и груба.
* * *
   Впечатления еды теперь главные. И я заметил, что, к позору, и господа и прислуга это равно замечают. И уже не стыдится бедный человек, и уже не стыдится горький человек.
   Проехав на днях в Москву, прошелся по Ярославскому вокзалу, с грубым желанием видеть, что едят. Провожавшая меня дочь сидела грустно, уткнувшись носиком в муфту. Один солдат, вывернув из тряпки огромный батон (витой хлеб пшеничный), разломил его широким разломом и начал есть, даже не понюхав. Между тем пахучесть хлеба, как еще пахучесть мяса во щах, есть что-то безмерно неизмеримее самого напитания. О, я понимаю, что в жертвеннике Соломонова храма были сделаны ноздри и сказано, — о Боге сказано, — что он "вдыхает туки своих жертв".

СОЛНЦЕ

   Заботится ли солнце о земле?
   Не из чего не видно: оно ее "притягивает прямо пропорционально массе и обратно пропорционально квадратам расстояний".
   Таким образом, 1-й ответ о солнце и о земле Коперника был глуп.
   Просто — глуп.
   Он «сосчитал». Но «счет» в применении к нравственному явлению я нахожу просто глупым.
   Он просто ответил глупо, негодно.
   С этого глупого ответа Коперника на нравственный вопрос о планете и солнце началась пошлость планеты и опустошение Небес.
   "Конечно, — земля не имеет об себе заботы солнца, а только притягивается по кубам расстояний".
   Тьфу.

№ 4

ПРАВДА И КРИВДА

   "Без грешного человек не проживет, а без святого — слишком проживет". Это-то и составляет самую, самую главную часть а-космичности христианства.
   Не только: "читаю ли я Евангелие с начала к концу, или от конца к началу", я совершенно ничего не понимаю:
   как мир устроен? и — почему?
   Так что Иисус Христос уж никак не научил нас мирозданию; но и сверх этого и главным образом: — "дела плоти" он объявил грешными, а "дела духа" праведными. Я же думаю, что "дела плоти" суть главное, а "дела духа" — так, одни разговоры.
   "Дела плоти" и суть космогония, а "дела духа" приблизительно выдумка.
   И Христос, занявшись "делами духа", — занялся чем-то в мире побочным, второстепенным, дробным, частным. Он взял себе "обстоятельства образа действия", а не самый "образ действия", — т. е. взял он не сказуемое того предложения, которое составляет всемирную историю и человеческую жизнь, а — только одни обстоятельственные, теневые, штриховые слова.
   "Сказуемое" — это еда, питье, совокупление. О всем этом Иисус сказал, что — «грешно», и — что "дела плоти соблазняют вас". Но если бы "не соблазняли" — человек и человечество умерли бы. А как "слава Богу — соблазняют", то — тоже "слава Богу" — человечество продолжает жить.
   Позвольте: что за "слава Богу", если человек (человечество) умер?
   Как же он мог сказать: "Аз есмь путь и жизнь"? Ничего подобного. Ничего даже приблизительного. "Обстоятельственные слова".
   Напротив, отчего есть "звезды и красота" — это понятно уже из насаждения рая человекам. Уже он — прекрасен, и это есть утренняя звезда. Я хочу сказать, что "утреннюю звезду" Бог дал человеку в раю: и тайным созданием Эдема Он выразил и вообще весь план сотворения чего-то изумительного, великолепного, единственного, неповторимого.
   Все к этому рвется: «лучше», «лучше», «лучше». Есть меры и измеримость: Бог как бы изрек — "Я — безмерный, и все сотворенное мною рвется к безмерности, бесконечности, нескончаемости". А, это — понятно. "Там оникс и камень бдолах" (о рае). Напротив, когда мы читаем Евангелие, то что же мы понимаем в безмерности? Да и не в одной безмерности: мы вообще — ровно ничего не понимаем в мире.
   "И вот, на небе великое знамение — жена, облеченная в солнце; под ногами ее — луна; и на голове ее — венец из двенадцати звезд.
   Она имела во чреве и кричала от мук рождения".
   (Апокалипсис, 12)
   "Иисус же сказал: "Есть скопцы, которые из чрева матернего родились тако; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сами сделали себя скопцами ради Царства Небесного. Кто может вместить это да вместит".
   (Евангелие от Матфея, 19)
   Тут мы понимаем, что роды, именно человеческие роды, лежат в центре космогонии.
   Библия — нескончаемость.
   Тут мы совершенно ничего не понимаем, кроме того, что это не нужно. Евангелие — тупик.
   Теперь: «грех» и «святость», «космическое» и «а-космичность»: мне кажется, что если уже где может заключаться «святое», «святость» — то это в «сказуемом» мира, а не "в обстоятельствах образа действия". Что за эстетизм. Поразительно великолепие Евангелия:
   говоря о "делах духа" в противоположность "делам плоти" — Христос через это именно и показал, что "Аз и Отец — не одно". «Отец» — так Он и отец: посмотрите Ветхий Завет, — чего-чего там нет. Отец не пренебрегает самомалейшим в болезнях дитяти, даже в капризах и своеволии его: и вот там, в Ветхом Завете, мы находим «всяческое». Все страсти кипят, никакие случаи и исключительности — не обойдены. «Отец» берет свое дитя в руки, моет и очищает его сухим и мокрым, от кала грязного и от мокрого.
   Посмотрите о лечении болезней, парши, коросты. В пустыне Он идет над ними тенью — днем (облако, зной) и столбом огненным — ночью освещает путь. Похитили золотые вещи у египтян, и это не скрыто; ибо так естественно, так просто: ведь они работали на них в рабстве, работали — бесплатно. Этим таинственным и глубоким попечением о человеке, каким-то кутающим и пеленающим, — отличается "Отцовский завет" от сыновнего. Сын — именно "не одно" с Отцом. Пути физиологии суть пути космические, — и "роды женщины" поставлены впереди "солнца, луны и звезд". Тут тоже есть объяснение, чего абсолютно лишено Евангелие. Действительно: тут показано, в видении Апокалипсиса, что и луна, и звезды, и солнце — все для облегчения «родов». Жизнь поставлена выше всего. И именно — жизнь человека. Пирамида ясна в основании и завершении. Евангелие оканчивается скопчеством, тупиком. "Не надо". Не надо — самых родов. Тогда для чего же солнце, луна и звезды? Евангелие со странным эстетизмом отвечает — "для украшения". В производстве жизни — этого не нужно. Как "солнце, луна и звезды" явились ни для чего, в сущности, так и роды — есть «ненужное» для Евангелия, и мир совершенно обессмысливается. "Все понятно" — в Библии, "ничего не понятно" — в Евангелии.
   И вот — Престол Апокалипсиса, посреди коего сидят животные. Что за представление небес? Но разве роды коровы ниже чем-нибудь родов женщины? Это — "пути Божии". В "оправдании всего" Апокалипсиса — именно и лежит оправдание Божеское, оправдание Отцовское, и с болячками, и с коростами, и с поносами, и с запорами дитяти-человека.
   Как чудно! О, как хорошо! Славны и велики пути Твои, Господи, и славны они в болезни и в исцелении. Апокалипсис изрекает как бы правду Вселенной, правду целого — вопреки узенькой "евангельской правде", которая странным образом сводится не к богатству, радости и полноте мира, а к точке, молчанию и небытию скопчества. Воистину — "поколебались основания земли". Христос пришел таинственным образом "поколебать все основания" сотворенной "будто бы Отцом Его" Вселенной. И что Коперник, на вопрос о солнце и земле, начал говорить, что они действуют "по кубам расстояний", — то это совершенно христианский ответ. Это — именно "обстоятельство образа действия". А "для чего они действуют" — это и неведомо, и неинтересно.
   Таинственным образом христианство начало обходиться «пустяками». На вопрос о земле и луне оно ответило "кубами расстояний", а на вопрос о гусенице, куколке и мотыльке оно ответило еще хуже: что так «бывает». "Наука христианская" стала сводиться к чепухе, к позитивизму и бессмыслице. "Видел, слышал, но не понимаю". "Смотрю, но ничего не разумею" и даже "ничего не думаю". Гусеница, куколка и мотылек имеют объяснение, но не физиологическое, а именно — космогоническое. Физиологически — они необъяснимы; они именно — неизъяснимы. Между тем космогонически они совершенно ясны: это есть все живое, решительно все живое, что приобщается жизни, гробу и воскресению.
   В фазах насекомого даны фазы мировой жизни. Гусеница: — "мы ползаем, жрем, тусклы и недвижимы". — «Куколка» — это гроб и смерть, гроб и прозябание, гроб и обещание.-
   Мотылек — это «душа», погруженная в мировой эфир, летающая, знающая только солнце, нектар, и — никак не питающаяся, кроме как из огромных цветочных чашечек. Христос же сказал: "В будущей жизни уже не посягают, не женятся". Но «мотылек» есть "будущая жизнь" гусеницы, и в ней не только «женятся», но — наоборот Евангелию при сравнительной неуклюжести гусеницы, при подобии смерти в куколке, — бабочка вся только одухотворена, и, не вкушая вовсе (поразительно!! — не только хоботок ее вовсе не приспособлен для еды, но у нее нет и кишечника, по крайней мере — у некоторых!!), странным образом — она имеет отношение единственно к половым органам "чуждых себе существ", приблизительно — именно Дерева жизни: растений, непонятных, загадочных.
   Это что-то, перед всякой бабочкою, — неизмеримое, огромное. Это — лес, сад. Что же это значит? Таинственным образом жизнь бабочки указует или предвещает нам, что и души наши после гроба-куколки — будут получать от нектара двух или обоих божеств. Ибо сказано, что сотворена была Вселенная от Элогим (двойственное число Имени Божия, употребленное в рассказе Библии о сотворении мира), а не от Элоах (единственное число); что божеств — два, а не одно: "по образу и по подобию которых — мужем и женою сотворил Бог и человека".
   Мотылек — душа гусеницы. Solo — душа, без привходящего. Но это показывает, что «душа» — не нематерьяльна. Она — осязаема, видима, есть: но только — иначе, чем в земном существовании. Но что же это и как? Ах, наши сны и сновидения иногда реальнее бодрствования. Гусеница и бабочка показывают, что на земле мы — только «жрем»; а что «там» будет все — полет, движение, камедь, мирра и фимиам.
   Загробная жизнь вся будет состоять из света и пахучести. Но именно — того, что ощутимо, что физически — пахуче, что плотски, а не бесплотно — издает запах. Не без улыбки можно ответить о "соблазнах мира сего", что в них-то и «течет», как бы истекает из души вещей, из энтелехии вещей — уже теперь "жизнь будущего века"; и что вкусовая и обонятельная часть нашего лица, и вообще-то наиболее прекрасная и «небесная», именно и прекрасна от очертаний губ, рта и носа. "Что за урод, в ком нет носа и губ", или есть в них повреждение, и даже просто — некрасивая линия. Апокалипсическое в нас — улыбка.
   Улыбка — всего апокалипсичнее.
 
Радость, ты — искра небес, ты — божественна,
Дочь елисейских полей…
 
   Это — не аллегория, это — реальная, точнее — это ноуменальная правда. "Хорошо соблазняться" и "хорошо быть соблазняемым". Хорошо, "через кого соблазн входит в мир":
   он вносит край неба на плосковатую землю. Загадочно, что в Евангелии ни разу не названо ни одного запаха, ничего — пахучего, ароматного; как бы подчеркнуто расхождение с цветком Библии — "Песнью песней", этою песнею, о которой один старец Востока выговорил, что "все стояние мира недостойно того дня, в который была создана "Песня песней". И вот. Евангелие, таким образом, представляет «эту» и "будущую жизнь" совсем наоборот: "пути"-то жизни, насколько они физиологические пути, и есть главное и небесное (Престол Апокалипсиса); это есть «подлежащее», которое "оправдалось".
   А тот "путь жизни", "жизнь духа" — есть "обстоятельственный путь", Проводимый в праздности, эстетике и разговорах…
 
И долго на свете томилась она
это — земная жизнь гусеницы, ползающая и жрущая…
Желанием чудным полна
это — мотылек, бабочка, утопающая в эфире, в солнечных лучах.
Того самого Солнца,
которое "и со звездами, и с луною" —
только "окружает роды женщины".
И песен любви заменить не могли
Ей скучные песни земли.