Смотрел за окно и думал, как буду его убивать. Как сниму с него кожу и сделаю себе портфель. Или лучше – тетрадку.
   Деньги, тюрьма – к черту их. Тюрьма не беда. Я решил его казнить, потому что он поломал мой жизненный план. План был простой и сильный: когда-то, в возрасте четырнадцати лет (или между тринадцатью и четырнадцатью, точнее не скажу), я решил, что буду непрерывно и терпеливо, шаг за шагом, день за днем, двигаться сразу по всем направлениям. Как дерево. Вверх, вниз и немного в стороны.
   В двадцать семь я сел в тюрьму, но не расстроился. К моменту водворения в лефортовскую одиночную камеру секретный план выполнялся с большим опережением графика. В семнадцать я был студент лучшего в стране университета, в двадцать – демобилизованный солдат, владеющий немецким языком и навыками рукопашного боя, с двумя блокнотами стихов в дембельском рюкзачке. В двадцать пять бывший студент, солдат и поэт уже манипулировал миллиардами и ездил по столице на автомобиле «Сааб 9000».
   В том году такие машины закупила кремлевская администрация. Постовые милиционеры, заметив несущийся по осевой темно-синий болид, принимали меня за кремлевского администратора и норовили отдать честь.
   Экстраполируя темпы своего восхождения, я понимал, что к сорока годам стану одним из богатейших людей мира. Деньги меня не интересовали: мелко, скучно; я хотел повернуть ход мировой истории. Закрутить планету в обратном направлении. Посадить яблони на Марсе. Что-то такое.
   И вдруг – бах! бах! – и некий ловкий парень, звать Михаилом, сбивает нашего солдата, поэта и финансового воротилу буквально на взлете, превращает его в нищего мудака с судимостью. Выходило, что я напрасно три года безвылазно просидел в офисе и еще три года – в следственном изоляторе. Я крупно проиграл, я все проиграл; я отброшен ровно на шесть лет назад и должен все начинать сначала.
   Мой бывший друг отгрыз десятую часть моей жизни. Шесть лучших лет сгорели впустую – попробуйте, наверстайте, когда нет своего жилья и здоровья, когда не знаешь, кому верить.
   Два слова о деньгах. Денег было ровно 1 (один) чемодан. В чемодане лежало четыре московские квартиры с видом на Кремль. Чемодан хранился у друга. Друг растаял в тонком воздухе вместе с чемоданом.
   Я освободился в апреле, искал его до середины лета, не нашел ни его самого, ни денег. Уцелели какие-то сбережения – семья потихоньку их проедала. Вокруг текла обычная жизнь, московская суета – сын уехал к бабке в деревню, жена стригла затылки богатым атлетам в парикмахерском салоне спортивного клуба, друзья двигали какие-то свои скромные затеи, у всех были семьи, дети, концы с концами – я ничего в этой жизни не понимал и понимать не хотел; меня выдернуло из мира в девяносто шестом, и, вернувшись, я хотел опять оказаться в жирном, суетливом, пахнущем миллионами девяносто шестом, хотя кругом мелькал уже девяносто девятый, – совсем, совсем другой год.
   Девяносто девятый был неплохой, расслабленный и спокойный год, для всех – но не для меня.
   Июль и август я ходил, несколько пошатываясь. Мне казалось, что я мокрый и грязный, что я ко всему прилипаю. Попытки как-то встряхнуться, отвлечься, забыться, хотя бы на четверть часа, приводили к неконтролируемым вспышкам лихорадочного, злобного веселья, некрасивого хохота, они сменялись еще более глубокими приступами уныния. Возможно, меня вылечил бы ребенок, но его отправили на свежий воздух аж до сентября. Или это было к лучшему? Негоже детям видеть родителей в состоянии опущенности.
   Опущенный папа подходил к зеркалу и испытывал род наваждения. Ему мнилось, что все отверстия в голове увеличились: рот, ноздри, глазные впадины. Само же лицо обрело неестественную, почти кататоническую неподвижность. Опущенный папа похудел и при этом опух, отвратительная комбинация, а все из-за пива, он слишком много пил пива, летом пиво с марихуаной хорошо идет; и потом, чувак соскучился по пиву, в тюрьме всегда можно раздобыть водку или спирт, а вот пиво – никак.
   Много думал. Проектировал различные палаческие комбинации. Например: купить дом в глухом месте, в Ивановской области; не получится – арендовать дачу; поймать, посадить на цепь, далее – резать, по живому, далее – умертвить и расчленить.
   Опущенный папа сменил три тюрьмы, шесть камер, не считая одиночек и карцера, он месяцами пил чай с конфетами в компании людей, на которых висело по десять – пятнадцать убийств, – никто из них не показался ему особенно умным, или коварным, или ловким, или кровожадным. Один внимательно следил за президентскими выборами девяносто шестого года, вырезал статьи из газет, вклеивал в альбомчик. Другой уважал шахматы и великолепно лепил из хлеба. Третий был интеллигентнейший, обходительнейший, предупредительнейший миляга, всегда говорил мне «доброе утро». Впоследствии я видел посвященный ему документальный фильм: он руководил бандой, его люди отрубили человеку ноги, затем из средств банды купили и подарили инвалидную коляску.
   Ограбленный папа представлял себе бывшего друга Михаила, с отсеченными ногами, в инвалидной коляске, и вдохновлялся.
   Можно ампутировать и руки тоже. Отрезать язык. Пусть смотрит и мычит.
   Безусловно, далее рассуждал ограбленный, для начала необходимо адаптироваться. После общей камеры мироощущение изменилось. Бывший арестант слишком груб и тверд для вольной жизни. Слишком часто кидает по сторонам подозрительные взгляды. Все время под балдой, глаза налиты кровью. Иногда на улице прохожие смотрят на него с опаской. Даже оглядываются. А жена прямо говорит, что он черный и кривой и ей неуютно. Видно, что она чего-то ждет. Не Михаиловых долларов, нет – каких-то перемен в муже. Метаморфозы. Шагов от монстра к человеку. Ее не хотелось разочаровывать. Супруга расцвела и повзрослела, она водит машину, она служит в фитнес-центре на Кутузовском проспекте, куда приезжают наращивать мышечную массу влиятельные негодяи. Когда кто-нибудь из них ведет себя неподобающе, слишком развязно, бесцеремонно, невежливо – она не лезет за словом в карман. Любого одергивает сразу. «Все вы хороши, сначала пальцы гнете, а потом бегай, таскай вам передачки!» Негодяи молчат в тряпочку, уязвленные.
   Ничего, шептал я себе под нос. Привыкну, врасту в свободу. В конце концов, это приятно: заново приучать себя к воздуху, солнцу, цветам, жареному мясу, сладкому вину. И полусладкому. И сухому, и полусухому.
   Тюрьма позади, теперь мне все праздник. Пора учиться ходить, слегка пританцовывая.
   Я найду его и убью, слегка пританцовывая.
   Повторяю, девяносто девятый год – вторая его половина – показался мне спокойным и простым отрезком истории. Главной темой были, разумеется, последствия дефолта девяносто восьмого. Точнее, мизерность этих последствий. Я вышел на волю спустя восемь месяцев после событий и увидел Москву как город бодрый и весьма воодушевленный тем, что жизнь продолжается. Экономика цела, она всего лишь споткнулась, вместо финского и немецкого творога в магазинах продавался российский, не сильно хуже. Меня, провонявшего шконкой, особенно поразило обилие молодых женщин, управляющих шикарными автомобилями. Женщины выглядели расслабленными. Три года назад каждую такую женщину могли выкинуть из машины на любом полутемном перекрестке – сейчас все спешили забыть о диких временах, перекрестки сверкали огнями, а женщины – улыбками. Государственная система восторжествовала. Расшатанная в бестолковые истерические девяностые, Москва могла превратиться в огромную воровскую малину, погруженную в хаос и рассекаемую бешено несущимися лимузинами продвинутых убийц и аферистов, – этого не произошло, и я, бывший богатый человек и бывший зэк, ожидающий от каждого встречного небритого мужчины удара ножом в живот, либо кулаком в лицо, либо как минимум оскорбления, чувствовал себя не в своей тарелке. Никто меня не оскорблял, не обнажал клинка. Даже закурить не спрашивали. Все работали, зарабатывали, тратили, и черные кожаные куртки висели в магазинах маловостребованные.
   Дефолт не привел к концу света. Нефть дорожала. В премьер-министры продвинули невысокого сдержанного человека по фамилии Путин.
   Предвкушение казни – хорошее состояние. По крайней мере, когда я все окончательно решил, то почувствовал себя помолодевшим. Повеселел. Сначала изображал бодрого, потом вошел в роль и действительно сделался бодрым. Даже шутил на улице с незнакомыми людьми, чего за мной давно не замечалось.
   Приоделся. Набрал вес. Ел с аппетитом. Готовил сам. Ежедневно лично ходил на рынок, покупал мясо, травки, специи; стоял у плиты по два часа в день. Пил мало. Спешить было некуда. Может быть, бывший друг Михаил ожидал, что я мгновенно разыщу его и нагряну, белый от гнева, с револьвером наперевес, – я провел весь август на собственной кухне, поджаривая стейки и эскалопы под аккомпанемент Вангелиса.
   Пообедав, заваливался на диван, читать «Историю гестапо».
   Думать о казни было легко и естественно. Я возненавидел бывшего друга сразу, всем своим естеством. Как такое может быть, думал я, что этот смрадный упырь ходит по одной земле и дышит одним воздухом со мною? И почему я не сумел разглядеть в нем гада? Каким способом он сумел загипнотизировать меня? Или тогда, в прошлой жизни, до тюрьмы, во времена бешеных денег, он был другим человеком – нормальным, полноценным, – а потом не выдержал давления обстоятельств и переродился, ссучился?
   Иногда самообладание покидало меня, и я бродил по дому, излучая в пространство ненависть. Перед глазами сами собой возникали картины, одна другой красочнее: вот я захожу ему за спину, вот глубоко запускаю указательный палец в его мокрую ноздрю, заворачиваю вверх и назад, а затем быстро полосую лезвием натянутый белый кадык. И тут же, ударом ноги в спину, отталкиваю его от себя. Он падает, хрипит и булькает, растекается горячая кровь, и глаза у него уже бессмысленно-прозрачные, а руки и ноги проделывают сложные движения… Или удушение. Повесить предателя на люстре и смотреть, как он будет дергаться, как извергнет в смертном ужасе мочу, кал и семя…
   Или раскаленная пуля в затылок…
   Кстати, люстра – это глупость, в нем почти сто килограммов, никакой крюк не выдержит…
   Я стал подолгу размышлять о насильственной смерти. О насилии как таковом. Мне не требовалась месть, нет! Я хотел большего. Я намеревался избавить людей, весь род людской, от проклятого ублюдка. Ведь ему всего тридцать пять лет! Скольких еще простаков вроде меня он обманет и предаст? Скольким воткнет в спину нож? О, в те дни я мнил себя хирургом, спешащим отсечь пораженную конечность, дабы не погибло все тело общества. Бывший друг виделся мне именно так, в виде гангренозной ступни или лодыжки. Отрезать, ликвидировать, стереть с лица земли, улучшить человеческую породу! Кто сказал, что евгеника – лженаука?
   Я родил одного сына, говорил я себе, а он уже двоих! Эта информация, донесенная общими знакомыми, особенно поразила и возбудила меня. Пока я сидел, эта крыса размножалась. Целых два сына, два маленьких Михаила! Два живых, активных, взрослеющих контейнера с порченой черной кровью! Смотрите-ка, ухмылялся я, парень не терял времени. Укоренил на земле свою ущербную генетику. Нет, я не должен мстить. Я обязан устранить опасный сорняк, именно так обстоит дело!
   Потом была осень. Деньги кончились, пританцовывать уже не хотелось.
 
   В сентябре приехал из Таганрога Миронов: загорелый, в белых штанах человек. Я его не звал и не ждал от него слишком многого – но, когда друг приехал, я обрадовался так, словно крыса Михаил был уже пойман, умерщвлен и надежно закопан. Выслушав историю моего унижения, Миронов сказал, что ожидал чего-то подобного, и я наорал на него. Со своей стороны я был прав. Так прокомментировать может любой дурак. Но гость не обиделся.
   Осень и коньяк как будто созданы друг для друга. Один из рецептов благодати: сентябрь и полбутылки хорошего алкоголя. Даже я, отравленный бедой, почувствовал легкость и ту особенную благородную печаль, которая не мешает жить, а помогает или даже велит. Пьяный, нищий, а живой; дышу, глотаю, мыслю.
   Давно не виделись, – я расспрашивал обо всем и обо всех. Пока я сидел, старый товарищ объездил половину страны. Управлял водочным заводом в Осетии и рестораном в Элисте. Он был универсал, но не настолько, чтоб помочь в моей палаческой затее; мы оба это понимали.
   Впрочем, он первый начал. Посмотрел, как я забрасываю в себя содержимое очередной рюмки, и сказал:
   – Ты много пьешь.
   – Ты тоже.
   – Но я, – возразил Миронов, – не собираюсь никого убивать.
   – А я, по-твоему, собираюсь?
   – По тебе, – мягко ответил друг, – это видно.
   – Мне все равно.
   – Тебя посадят. Надолго. За убийство.
   Я тихо засмеялся.
   – Убийства не будет. Человек просто пропадет. Бесследно. Нет тела – нет дела. Искать его некому. У него нет друзей. Только бывшие жены, две. Обе его ненавидят…
   Миронов молчал, курил, глядел в пол.
   – Разрежу крысу на куски, – радостно продолжил я. – И раскидаю по подмосковным лесам. Себе оставлю кусок кожи. Со спины. Просушу, отскоблю. Сошью тетрадь. Или две тетради. Вторую могу подарить тебе.
   – Спасибо. Обойдусь.
   – Ну и зря. Ты пьешь сырые яйца?
   – Это вредно. Можно подхватить сальмонеллу. А что?
   – Чтобы выпить яйцо, надо сделать две дырки. В одну высасываешь, через другую проникает воздух, заполняя пустоту… Так же и с трупом: чтобы стекла кровь, делаем разрезы в двух местах, на ногах и возле шеи. Подвешиваешь на крюк, за ключицы, а внизу ставишь тазик, и туда…
   – Хватит, – сказал Миронов, убирая бутылку. – У тебя крыша едет, брат.
   Я грустно кивнул. Друг был близок к истине.
   – Мой предок, – на меня напала икота, – пра-пра-дедушка, был старовер. Жил в деревне. В нижегородских лесах. Потерял руку на войне, русско-турецкой… А в преклонном возрасте, управляясь, заметь, только одной рукой, запрягал лошадь в сани, ехал в лес, рубил дерево, освобождал от сучьев, грузил бревно и привозил в хозяйство. Это у него понты такие были. Мужицкая бравада. То есть в моем роду были любители помахать топориком. И я помашу. Расчленю гада…
   – Ты бы лучше съездил отдохнуть, – осторожно высказался Миронов, внимательно за мной наблюдавший.
   – У меня нет денег.
   – Что-нибудь придумаешь. Дом отдыха, бабушка в деревне… Спать, кушать, ни о чем не думать… Пойдешь на убийство – тебя посадят. Надолго. Испортишь жизнь себе, жене, сыну, матери с отцом. Ты к этому готов?
   Миронов знал, о чем говорил. Два года назад он развелся, оставив трехлетнего сына, которого очень любил. Я видел, как он мучился от бессилия все исправить.
   – Не знаю, – пробормотал я. – Убить очень хочется. Невыносимо. А сидеть, ясное дело, не хочется. Поймают – дадут лет двенадцать. Вернусь прочифиренный, харкающий кровью, без зубов и мяса на костях…
   – Вот именно, – сказал Миронов. – Не убивай никого. Езжай к бабушке в деревню.
   – Моя бабушка умерла. Пока я сидел. Ладно. Не дергайся. Я еще ничего не решил.
   Гость засобирался. Я проводил его к метро, потом шел обратно, погруженный в сомнения. Отчетливо понимал, что хочу этих сомнений. А убивать не хочу.
   Когда друзья качают головами и не спешат на помощь – это одно. Когда качает и не спешит лучший из них, самый верный, умный и опытный, – это немного другое. Когда понимаешь, что тебя никто не поддержит, когда рвешься, а твои близкие хватают тебя за штанины и кричат «не делай этого», когда остаются только двое, ты и твой враг, и больше никого на всем белом свете – тогда получается, что казнь, месть, насилие, разрушение живой ткани нужны только одному человеку – лично тебе.
   Проблема была в том, что я ни одного дня не жил только лишь для одного себя.
 
   Зиму я провел почти не выходя из дому.
   Быт рухнул. То, что когда-то проходило по разряду пустяковых неприятностей, теперь становилось драмой. Отвалившийся каблук жены, порванные штаны сына, ежемесячная уплата квартирной аренды, деньги за детский садик, за телефонные переговоры, за бензин. Регулярная, на бумажке, калькуляция насущных расходов, вплоть до мельчайших. Стиральный порошок, бритвенные лезвия.
   Домашняя техника как будто ждала: в течение трех недель сгорели пылесос, кофемолка и утюг, и я перестал доверять технике. Особенно пылесосам и утюгам.
   Я в любой момент готов припомнить любому утюгу тот серый и ветреный октябрь девяносто девятого, когда хотелось поддержки с любой стороны, хоть бы и со стороны утюга, – но даже мой утюг, сука, мне не помог. Чего уж о людях говорить.
   Американские бизнесмены, обанкротившись, весело устраиваются разносчиками пиццы. Сменил машину и прическу (а то даже и жену) – и вперед, в новую жизнь.
   Русские дворяне, бежавшие от революции, потеряли миллионы, особняки, поместья. Набоков упомянул об этом только одной фразой: «Бог с ним, Бог с ним». Гайто Газданов водил в Париже такси. По сравнению с их катастрофой моя выглядела убогим анекдотом. Русских дворян сорвала с мест и закружила сама История. А меня – моя наивность. Они не винили в произошедшем лично себя – а я себя проклял. Я сам себя опустил. Я не мог сказать: «Бог с ним», Бога не было рядом со мной.
   Повторяю, не потеря денег злила меня. Мне помешали двигаться, развиваться. Я был не дворянин, чью виллу сожгли пьяные бородатые карбонарии, я был сбитый летчик – вот что приводило в бешенство. Вместо того чтобы пронзать облака, я приземлился в болото и теперь деловито подбирал в охапку потухший купол парашюта. Шелк нынче дорог, его можно продать и как-то продержаться.
   Машину отдал жене, сам перемещался на метро. Два раза в месяц надевал растоптанные тряпочные кроссовки, влезал в мягкие джинсы и ехал к брату – занять немного денег. Когда-то мы с братом начинали вместе.
 
   Двоюродный брат Иван, мой ровесник, друг детства, профессиональный фельдшер и мастер спорта по лыжам, устраивал меня во всем, кроме одного: он не был мегаломаньяком.
   Подземные поездки не добавляли бодрости. Мой взгляд то и дело выхватывал из толпы таких же, как я сам, мужчин – одетых практично и недорого. Ровесников. Угрюмые, они смотрели на окружающих без интереса и иногда криво улыбались жесткими ртами. Я и они – мы были одна компания. Как будто вышли на поле две футбольные команды, одна так и называется: «Порядочные», другая тоже так и называется: «Гады». Зрителей – полный стадион. «Порядочные», к восторгу публики, закатывают быстрый гол. Но «Гады» терпеливы и опытны. Они знают, что шанс будет и у них. И вот – раз, два, три, четыре, и «Гады» выигрывают с крупным счетом. Проигравшие понуро покидают поле. Зрители в шоке.
   Вдруг обнаружилось, что дорогая одежда престижных марок не выдерживает длительного интенсивного употребления. Так я на себе почувствовал последствия революции в индустрии потребления, произошедшей в Америке в рейгановские восьмидесятые и докатившейся до России спустя двадцать лет. Прочные вещи, которые стоят дорого, зато служат годами, больше не производились. Мировая экономика предлагала потреблять больше и быстрее. Выбрасывай старое, покупай новое! Штаны и рубахи теперь служили пятьдесят дней, после чего их полагалось нести в секонд-хенд. Еще хуже с обувью: современного человека быстро приучили иметь не две – три пары ботинок, а семь – десять. Пять раз надел – выбросил, в следующем сезоне в моде будут другие носы и каблуки. Купил – очень красиво; через два месяца смотришь – уродливо до отвращения.
   Автомобили делали из пластмассы, дома из картона – эксплуатируй активнее, зарабатывай больше, выбрасывай смелее, бери кредит и хватай новое!
   Несколько богатых людей, миллионеров, которые в прошлой жизни симпатизировали мне (молодому и преуспевающему) и которые теперь могли стать моими если не друзьями, то добрыми знакомыми, казались существами иного мира, инопланетянами. Сама мысль о том, что нужно попробовать восстановить с ними знакомство и, может быть, трудоустроиться, казалась мне нелепой. Деловой мир любит агрессивных победителей и немедленно отторгает проигравших. Кому нужны неудачники? Весь мир переполнен ими. Ежедневно тысячи их глядят на вас отовсюду. Обманутые и ограбленные друзьями, родственниками, чиновниками, партнерами, они заполняют каждое утро вагоны метро и едут на свои службы и работы. Плохо одетые, раздраженные, часто откровенно злые, с перекошенными помятыми лицами. Неудовлетворенные женщины, мучимые похмельной жаждой мужчины, деградировавшие от пива и попсы подростки, голодные больные старики – несчастные граждане огромной богатой страны. Там, среди них, сплющенный в толпе, вдыхающий запахи немытых тел, нечистого дыхания, такой же напряженный и потухший, ехал теперь и я. Бывший победитель, а теперь человек без названия. Без дела, без дома, без денег, без ничего.
   При этом если окружающие меня люди отравлены безысходностью, то сам я вдобавок отравлен отвращением к самому себе.
   Я имел и не удержал, был и перестал быть, имел возможность – и упустил ее.
 
   В пять утра я похлебал воды из-под крана, прижался лбом к оконному стеклу и понял, что да, надо убивать, иначе никак, жить с этим нельзя. Наступило спокойствие. Так с облегчением включаешь дальний свет, повернув ночью с оживленной дороги на пустынный проселок.
   Я постановил назавтра же решительно бросить бухать и наркоманить, готовиться к делу, небритым и без пиджака из дому не выходить. Потом понял, что замерз, в сумерках добрел до своей узкой кушетки и завернулся в одеяло. Спали мы с женой отдельно.
   Лежал, медленно засыпая, и ждал, что мир изменится. Скоро я убью человека, это решено, и теперь что-то обязательно должно измениться. Воздух станет гуще, или чувства обострятся.
   Но ничего не менялось. Та же двухкомнатная квартира, тот же круглосуточный гул Варшавского шоссе, та же узкая твердая подушка, тот же поэт, солдат, банкир, зэк, муж и отец дрожит, пытаясь согреться, а из форточки дышит на него пахнущий тающим снегом московский месяц март.
   Когда-нибудь все изменится. Я уничтожу врага. Разрушу его. Себя, разумеется, тоже разрушу, но не совсем; прежнего Андрея сломаю и раздавлю, создам нового. У него будет другая жизнь. Чистая. Будет работа, будут друзья. Возможно, работа и друзья образуют единое целое.

Глава 3
2009 г. Так будет

   Опять подвиг.
   Под конец дня мы поругались.
   Три года назад, когда я пил, и Миронов тоже пил, и Саша Моряк пил, мы ругались каждый день. Два года назад, когда я бросил пить, зато Миронов пил за двоих, мы ругались гораздо реже. Год назад Миронов, как и я, распрощался с алкоголем, и мы почти перестали ругаться. А сегодня опять схлестнулись. Наверное, виновата погода, день был сырой, дождливый, осень, низкое давление, смог, пониженное содержание кислорода, неустойчивый геомагнитный фон, и еще: час назад, когда я вышел за сигаретами, какой-то мудак, пролетая мимо на новеньком автомобиле, явно купленном по антикризисной президентской программе льготного кредитования, попал колесом в лужу и испортил мне штаны.
   Как обычно, начали из-за ерунды, из-за шмоток. Миронов был мой лучший друг, но его манера одеваться могла свести с ума кого угодно. Мешковатые штаны, странные рубахи: даже будучи совсем новыми, вчера купленными, они выглядели как старые. Под рубахой непременно футболка (летом) или свитер (зимой) с растянутым воротом. Все торчало, свисало и морщило. А человек, между прочим, считался старейшим и ценнейшим сотрудником фирмы с миллионным оборотом.
   Мы ругались сначала почти беззлобно, как товарищи. Обсудив одежду, перешли к более общим темам, и тут уже полыхнуло всерьез, на повышенных тонах, с бранью и сложными, с двух рук, распальцовками. Третий член кооператива, Саша Моряк, не участвовал, он был флегматик и терял самообладание только после полутора литров водки, и то через раз. Он сидел и курил, а мы с Мироновым грохотали, подпрыгивали на стульях, брызгали слюной, переходили на личности и вспоминали древние взаимные обиды.
   Я обвинил старейшего и ценнейшего в легкомыслии. Он меня – в склонности к истерикам. Я его – в неумении «лечь под клиента». Он меня – в мягкотелости. Я его – в неспособности мыслить стратегически. Он меня – в переоценке стратегического подхода и глупом стремлении к составлению долговременных планов в стране, где нельзя ничего планировать дальше чем на месяц.
   – Я ваш папа, – давил я металлическим басом. – Отец-основатель! Я вас создал! Я все это начал! Как я скажу, так и будет!
   И обводил рукой темноватую, тесноватую контору, где последние пять лет мы продавали автомобильные эмали, автопокрышки типа «слик», стройматериалы, элементы декораций для киностудии «Мосфильм», земельные участки под коттеджное строительство и еще бог знает что. Каждый продавал что умел и как умел.
   – Хорошо, – ответил старейший и ценнейший. – Тогда скажи, как будет.
   Мне удалось выдержать паузу. Не скажу, что я специально подводил скандал к нужной мне теме, но все же хотел, чтобы объявление прозвучало максимально веско, и выбирал момент, да.
   – Как было, так и будет, – мрачно объявил я. – Только без меня.
   – Ага, – с отвращением сказал Миронов. – Саша, отец-основатель нас опять покидает.
   Моряк пожал плечами.
   – Старая тема.
   Отец-основатель встал, для солидности и историчности.
   – Нет, братья. На этот раз все серьезно. Мне грустно это говорить, но я выдохся. И… соскакиваю. Решение – окончательное. Вы тут ни при чем, вы лучшие в мире компаньоны, я вас люблю и уважаю, в любой момент приду на помощь, порву за вас любого и все такое. Но работать тут больше не буду.