– После твоего суда – через неделю, может, чуть больше… Кстати, а что произошло на суде? Там было почти ползавода! Во всяком случае – весь цех. Все не поместились: ждали на улице. Кто-то из кадровиков говорил, что адвокат успокаивал: «Такая защита у него – весь коллектив, весь цех!..» Выступали и военпреды, и начальник цеха Трофимов, и мастер, работники ОТК и многие ребята… Тебя должны были освободить! Но, вроде, отец твой то ли непонятно высказался, то ли еще что!.. Пришлось судьям тебя осудить! Якобы даже судья потом сказал Трофимову: «Жалко парня! Такая защита: почти весь завод выступил, такая характеристика!.. Но отец сказал, что сын всегда рассказывает анекдоты, любит рассказывать». И – всё!..
   Что я мог на это Зине сказать?..
   – А что с ребятами? Ты что-то хотела сказать: «После суда…»
   – А-а! После суда, дней через десять, все ребята двадцать шестого года рождения, двадцать четвертого, двадцать пятого – все у кого была бронь, были призваны, получили повестки из военкомата. Бронь была уже отменена. Многие ушли на фронт. Чубуков погиб, говорили, где-то в Польше. Лешка Ширяев погиб в Германии, то ли в День Победы, то ли после… Их обстреляли на улицах какого-то порта. Рассказал, ты помнишь, в столярной мастерской?.. Ивлев Дима!
   – Был такой…
   – Он после демобилизации, года через два, может, больше, – вернулся. Был на заводе, рассказал про Лешку, они в одно время призывались и как будто служили вместе…
   Наконец-то я окончательно удостоверился, что судьба действительно свела меня таким странным образом с дорогим мне Алексеем Ширяевым.
   – А ты помнишь, Володь, как Лешка пел? А?.. Особенно – «Темную ночь»! Девчата плакали, когда слушали его. В него же все девчонки были влюблены…
   Как же забродило все во мне с новой силой; всколыхнулось, вспомнилось!..
   Я рассказал Зине, как был с ансамблем песни и пляски в Германии, в порту Росток. И там, на русском кладбище «Пушкин-плац» случайно увидел могилу Лешки. Снял для своего фильма крупно могилу, надпись: год рождения и день гибели – 11 мая 1945 года. Жаль, что не переснял с кинонегатива на фото – не смог. Рассказал, как переводчик принес вино, и мы выпили за упокой…
   Зина всплакнула и, поцеловав меня, сказала:
   – За вести о Лешке спасибо, Володь!..
   Зина была замужем, имела двоих детей – уже взрослых. Я бывал у них. Ее муж тоже работал на нашем заводе. В конце восьмидесятых Зина Зинченко умерла. Связь с заводской юностью совсем оборвалась…
   Нет! Не оборвалась! Разве может прерваться то, что засело в памяти, отпечаталось еще в пятнадцать лет?
   Я помню, как старики обижались на нас троих. По норме за двенадцатичасовую смену мы должны были сдать в ОТК по четыре автомата. А мы сдавали – по пятнадцать! Бывало, нет затворных коробок, цех полмесяца в простое – а привезут, мы втроем не только выполняли свою месячную норму, а и цеховую перекрывали! Цех спасали. Старики и инвалиды ворчали с обидой:
   – Вы ребята неплохие, работаете хорошо. Но собьете расценки, уйдете на фронт, а нам семьи кормить!..
   А как мы выполняли норму?.. Мы сдавали свои автоматы не в ОТК, а военпредам. Почему?
   В ОТК готовую продукцию принимали по старой технологии, требующей кропотливой возни по доводке ствольной коробки к затворной, с зазором – до десятой доли миллиметра! В такой автомат попадет песчинка – автомат заедает! Его надо чистить. Такой автомат в бою может отказать!..
   А военпреды требовали автоматы безотказные, которыми можно стрелять в любую погоду, в любых условиях – и в дождь, и в снег, и в грязь. В атаке некогда целиться или того хуже – чистить. Надо, чтоб автоматы стреляли от пояса, безо всяких мушек. Жизнь показала: «Наука наукой, а практика – штука верная»!
   Для проверки мы в свои автоматы бросали песок, грязь, – автоматы работали как часы! Окунали в воду – автомат стрелял, только брызги летели! Нам было ясно: автоматы ППШ (пистолет-пулемет Шпагина) не требуют специального зазора для смазки. И, проверив свои автоматы в заводском тире, мы спокойно сдавали их военпредам. А они все – фронтовики, из госпиталей. Один из них – Тугушев, бывший учитель, как-то рассказал:
   – Шли в атаку… Конечно, кричали «Ура!», «За Родину, за Сталина!» Перед атакой выпили грамм по двести. В нас стреляли… А нам – все по колено: и море по колено, и снегу – выше колен! Вперед!.. «Ура-а!» – и все тут! Вокруг взрывы: не то мины, не то снаряды. Пули свистят. Упал почему-то…
   Открыл глаза. Лежу на спине. Облака куда-то в сторону плывут. Во мне что-то пульсирует… Бой где-то впереди. Присел. Смотрю, раненых санитары перевязывают. Передо мной моя правая нога. Левой – нет! Оторвало что ли?.. Но почему боли нет? Где нога?.. Гляжу налево – нет! Направо – нет!.. Сзади кто-то кричит: «Солдат ты ранен? Встать можешь?» – Я обернулся на голос: санитар. Хочу сказать: «Ноги нет!» – а она – подо мной, в крови. Санитар что-то губами шевелит, – не пойму. В ушах шумит.
   Очнулся в палатке. Ноги перевязаны – целы!.. Успокоился. Боли особой не чувствовал. Окончательно пришел в себя уже в госпитале. Оказалось, что нога у меня была перебита; ее пришили. Сейчас она короче правой на пять сантиметров. Но ничего, бывает куда хуже…
   Другой военпред – майор-артиллерист, плохо слышал после контузии. Многие военпреды, проработав на заводе несколько месяцев, опять уходили на фронт. Как же можно было им не верить?..
   Трудное, тяжелое было время. Работали от восьми вечера до восьми утра. Бывало, закончишь работу раньше времени, а с завода не уйдешь. Смена-то двенадцать часов! Проходная закрыта.
   Цех на втором этаже. Ребята на лестнице сидят, кемарят. Ой, как ко сну клонит! Сил нет!.. Вроде с кем-то разговариваешь, а он тебе:
   – Проснись, Володь, проснись. Слышь, проснись! Скоро восемь!.. Народ уже перед проходной толпится…
   Идешь, а сам сон видишь. В ушах гул…
   Еду домой в трамвае после смены. Держусь за поручень. Ноги подкашиваются. Холодно. Трамвай гремит, звенит. Толчея. А я ловлю себя на том, что сплю и сон вижу…
   Придешь домой – около девяти. То да се… Валишься в постель в десять – и до двух, до трех – без задних ног! Проснешься, пообедаешь, – уже пятый час! Через два часа опять на завод – на двенадцать часов…
 
   Вспоминаю это время и не пойму, почему так тяжело, так надрывно на душе?.. Как передать это? Но передать необходимо! Потому что многие вряд ли где-то читали или слышали про это…
   Дело в том, что вместе с воспоминаниями во мне просыпается то самое состояние, то естество пятнадцатилетнего подростка, которое было перепахано, выжато, перетерто войной!
   Все святое – долг, патриотизм, самопожертвование – было отодвинуто куда-то на второй план. Остался только труд – ежедневный, ежечасный. Дикое, предельное напряжение сил – из месяца в месяц, из года в год.
   «Все для фронта, все для победы» – всем известен этот лозунг. Но что значит – «все»?.. А то и значит: ВСЕ! Буквально все! Все силы, все жилы, всю мочь – через «не могу»! Всю кровь! Всю жизнь – для Победы!
   Ты уже не человек – с мечтами, желаниями, чувствами, ты – истукан! Ты – робот! Живешь одним – надо и… только бы хватило сил! Только бы хватило…
   Помню первые две-три недели: полутемное пространство цеха, визг, скрежет станков. Перекрывая заводской шум, кого-то окликают. Вдоль окон – верстаки. Автоматы в пирамидах. Заготовки. Стружка металлическая – кольцами, спиралями в металлических ящиках.
   К утру – спина немеет. Плеч почти не чувствуешь. И руки – не твои, и пальцы сводит…
   Рассвет – ночь. Ночь – рассвет… Ночь такая длинная, нудная, а день – пшик! Как мы, мальчишки, это выдерживали – не знаю. Но через три-четыре недели наступает какой-то автоматизм: не различаешь ни дат, ни времени; вроде и усталость притупляется, и руки натруженные не так ноют, и есть не так хочется, и не так холодно… Организм сам адаптируется.
   И опять цех. Мастер пришел. Врубили свет. Заныли станки. Запахло резаным металлом. Руки привычно находят молоток, глаз ловит необходимый напильник – и пошло-поехало! Заготовки, автомат, пирамида!.. «Зина, давай детали!..» Никого не замечаешь. Все притупилось. Все автоматически – и так вроде даже легче …
   Но недели через две – опять надрыв! От постоянного недосыпа – нервозность, головокружение. Ноги дрожат так, что, кажется, устоять помогает только крайнее напряжение воли, приказ самому себе. И так снова – неделя, другая… А потом – опять спасительная полоса автоматизма.
   Так шли месяцы, годы. Но все равно интересно было. Может, потому, что было нам по пятнадцать-шестнадцать лет. Может, действительно в возрасте все дело?
   Часто у нас бывали «разгрузочные дни». По радио объявляли: «Сегодня такими-то войсками освобожден такой-то город! В Москве салют…» Мы – на крышу, окна цеха открывались на крышу первого этажа. Вот мы и салютуем! Своими автоматами!.. Патроны брали в тире.
   Первое время такое салютование было для нас хорошей разрядкой. Сонливость и усталость отступали. Но вот пришли к нам в цех патрули. Оказывается, кто-то доложил, что во время салюта на крыше идет стрельба. На вопрос: «Кто стрелял?», конечно, ответа не последовало, никто не знал про нашу затею. Потом кто-то из патрульных потрогал автоматы на пирамиде одного, другого, назвал фамилии, пирамиды ведь фамильные. Нас к начальнику цеха…
   Нет, нас не ругали. Наше начальство понимало нас. Пожурили, поговорили о совести, о бережливости. Главный довод: «Патроны на фронте нужны, а вы их тратите на салют». Мы перестали салютовать. А когда погнали немцев уже на территории Германии, пару раз все-таки выходили, не могли удержаться. Стреляли. Патруль явился, проверил наши автоматы, – а они холодные. Горячие были в пирамидах ОТК. Это мы, выключив свет в цехе, брали автоматы из пирамид и выходили на крышу…
   Патрульные ушли, сокрушенно качая головами. Нам было неловко, скорее всего, просто стыдно. И мы переключились, по-другому стали отмечать знаменательные дни освобождения городов, ознаменованные салютами.
   По ночам во время обеда в столовой всегда торговали пивом; и когда в следующий раз возвестили о салюте, я принес в цех ведро пива. Выпили все без исключения – и женщины, и старики, и молодежь, радостно поздравляя друг друга. Это стало традицией. Каждый раз, когда начинался салют, мы по очереди приносили в цех пиво, поздравляя всех с очередной победой и разгромом фашистов. Поздравления наши продолжалось вплоть до моего отлучения от завода. А скорее всего, наша традиция не была нарушена и после. Кто знает?.. Спросить-то ведь не у кого…

А серые-то ждали

   Ближе к февралю 42-го я уже сам запрягал, грузил и без Касима, самостоятельно ездил по всем делам. Мнил себя рядовым новоиспеченным колхозником, – шестнадцатый год пошел!..
   Отец в пятнадцать лет убегал из дома в город Касимов: хотел учиться, ехать в Москву. Человеком стать! Дед забирал его прямо из касимовского медресе. После второго побега дед его не нашел. А он жил у русского друга и по его учебникам, записям занимался самообразованием. К весне отец получил бумагу об окончании начальной русской школы, вернулся к деду. Дед был доволен и горд им; ставил в пример братьям. А осенью сам повез сына в Касимов. Там деду сказали, что Бекару в Касимове делать нечего, советовали отправить сына в Москву…
   Так отец завоевал особое расположение деда Юсупа своим упорством, целеустремленностью, и с письмами к друзьям и знакомым его отправили в столицу…
   А я – его сын, сижу почти под хвостом пегой лошади и рассуждаю о жизни: что к чему. Вот судьба!..
   Отец в пятнадцать лет поехал в Москву, чтоб человеком стать, а я в такие же годы приехал в деревню «коровам хвосты крутить»! На что уходят годы?.. В Москве ребята с нашего двора, наверное, десятилетку скоро окончат, а я?.. Надо что-то делать. Поговорить с отцом. Он поймет, сам же убегал из дома!..
   Но с другой стороны: там с дедом оставались шесть отцовских братьев, три снохи. А я сейчас?!. Что ж – уехать, оставить отца с пятилетним внуком и четырьмя дочерьми мал-мала меньше?! Старшей-то только вот-вот шестнадцать стукнуло, и ростом – чуть выше козы, если на рога отцовскую шапку натянуть…
   Увлекся я, братцы, наблюдая удаляющиеся огоньки села да поглядывая искоса на жилистый круп моей худенькой колхозной лошадки. С удивительной легкостью, выбрасывая на ходу большие комки снега, уносила она меня все дальше и дальше от жилья. Дело в том, что, закутавшись в тулуп, я сидел спиной к лошади, чтобы снегом из-под копыт не несло в лицо. Ну ладно: чтобы было понятно – по порядку.
   Так вот, я, вместе с другими как-то раз выехал с зерном на станцию. Поздно. Разгрузили уже затемно, провозились долго – было возов десять. Наспех покормили лошадей и двинулись обратно. На полдороге, в деревне Шеино, преодолев за день более сорока километров, лошади пошли уже с трудом. А до дома еще не меньше двадцати! Мужики решили дать коням отдых, да и самим надо перекусить. У меня же лошадка была хоть и не молодая, но бойкая, не такая усталая, и я решил, несмотря на поздний час, ехать дальше одному. А что?..
   Дорога зимняя, санями хорошо накатанная, съехать с нее в сторону и заблудиться, думалось, невозможно. Я целиком положился на инстинкт своей лошади, полагая, что дорогу домой, да еще порожняком, она не проморгает. Доеду! Не потеряюсь…
   Лошадка моя, словно поняв, что подружки остаются, а ей, как привилегированной, дозволено двигать к дому, в родную теплую конюшню, сама, без понукания вдруг тронула с места и лихо побежала, обдавая снежным фонтаном мою спину. Я не мог даже повернуть голову: снег из-под копыт моей резвушки так и брызжет, так и лепит со всех сторон. Со спины я, наверное, уже на снеговика был похож…
   Еду и гляжу, как из-под дровней выползает санный путь, исчезая вдали под огоньками села Шеина. При свете полумесяца с левой стороны дороги виднелась черная полоса, видимо, днем возили сено или солому и натрясли заметную кромку. Километра через два дорога должна была подниматься вверх, и чернеющая полоса должна была также свернуть, но… дорога продолжалась по прямой! И чернеющая кромка не исчезала!.. Я чуть встревожился. Но лошадка моя так же бойко и уверенно трусила вперед, и я подумал: наверное, мне показалось, подъем будет позже.
   Действительно, немного погодя начался подъем, и дорога с чернеющей полосой также свернула. Я успокоился, еду правильно. Но… Вдруг лес!.. Откуда?.. И луна внезапно, как нарочно, скрылась. Все вокруг потемнело.
   Меня охватила дрожь. Я, признаться, струхнул, – испугался, значит. А тут и лошадь вдруг встала. Закапризничала, – не идет! Я ее кнутом, а она храпит как-то необычно, вроде ржание подавляет. От страха, думаю. Вскидывается на дыбы, будь ты проклята, не идет – и все тут! Дергает, норовит повернуть то направо, то налево…
   А вокруг – темень. Пни на фоне снега, вроде, как и не пни вовсе – шевелятся!.. Меня опять обдало холодом! Сказать, мурашки забегали – ничего не сказать! Меня колотило!.. Сразу вспомнилось, что животные чуют нечистую силу. Вспомнились рассказы о жутких встречах с вурдалаками, ведьмами и прочими.
   Я вылез из саней. Длинные полы тулупа путаются под ногами. Мурашки еще сильнее забегали, закололи; руки задрожали, зубы непроизвольно заклацали… Я сбросил тяжелый тулуп на дровни и, еле удерживая вожжи, попытался взять лошадь под уздцы. Я дрожу! И она дрожит!.. И вдруг головой как рванет с силой вверх, – и в сторону!.. Вожжи так и выскользнули из рук!..
   Почувствовав свободу, лошадка пустилась вскачь обратно. В самый последний момент – не знаю как! – я успел ухватиться за край дровней…
   Меня тащило, бросало, волокло и колошматило; снег летел из-под копыт, забивал рот, глаза. Руки заледенели. Как я удержался, не выпустил дровни – до сих пор не могу понять!.. Вдруг лошадь сама встала. Что такое? Уже боюсь и голову поднять! С трудом разлепил глаза: вижу, голову лошади стянуло к концу дуги, к оглобле, вожжи попали под полозья – она и остановилась.
   Колотун у меня не проходил. Только я успел освободить вожжи и шлепнуться в дровни, как лошадь галопом понесла в Шеино…
   Развеселившиеся от самогона мужики встретили меня, москвича, дружным гвалтом и хохотом. Мне поднесли целый стакан первача и принялись меня успокаивать. А меня трясло! Зуб на зуб не попадал, как при малярии. Им-то, видавшим разное в своей деревенской жизни, что?!
   Разлили опять мутную жидкость. Закусывая огромным прокисшим огурцом, один предложил:
   – Ложись спать, завтра разберемся…
   Утром все поехали «разбираться». Доехали до поворота наверх, но дорога, обсыпанная соломой, не кончалась, тянулась дальше! Оказывается, поворот-то я прозевал, положившись на эту черную полосу!
   Поехали дальше. Поднялись до того места, где лошадь взбунтовалась. А еще дальше, метрах в тридцати, все истоптано! И вокруг – сплошь волчьи следы! Много следов!.. У меня даже дух захватило!
   – О-го-го!.. – удивились мужики. – Серые-то ждали!..
   – Ну, москвич, ты в рубашке родился. Спасла тебя лошадка колхозная!
   Я, наверное, в ответ улыбался, отшучивался. Наверное!.. Но, убей бог мою душу, не помню, что и как было дальше! К встрече с нечистой силой вчерашней ночью я худо-бедно был готов! Но к тому, что меня может разорвать в клочки стая серых лютых хищников!.. Тут, брат, надо думать…
   Мы проехали дальше. В пятидесяти метрах на большой поляне был скирд сена. Вот, оказывается, куда вела ночная дорога и злая шутка судьбы.
   Судьба меня, похоже, преследует. Или закаляет? Или воспитывает?..

Один на один

   Был и второй случай встречи с волком. И тоже зимой – в сумерках. В тот год зима пришла злая. Она бессовестно настойчиво, будто с вызовом заявляла о себе: «Ну, москвичи, вашу мать так-то!.. Я вам покажу!.. Понаехали, понимаешь!»
   Злая, морозная, она, как зверь, оскалившись, изголодавшись, рыскает по дворам, кого бы задрать, – нет никого!.. Только иной хозяйственный мужик, опрокинув за ворот ковш свекольного самогона, выходит, чтоб напоить скотину и дать ей корма. Справив нужду за углом, войдя в избу, скрутит цигарку из прошлогодней газеты «Правда» и с удовлетворением, глядя на хозяйку, вдохнет вкусный аромат самосада. Выйдет еще раз только днем – подкинуть скотине сена. Но к середине дня мороз уже не тот – мягчает, злость теряет.
   Потом неделю сыплет крупными хлопьями. Это уже настоящий буран. Пахнет вкусной необычной свежестью. Манит, будто завлекает гулять. Но старшие не разрешают: в трех шагах ничего не видно, легко заблудиться. Только крепкие мужики вынуждены выходить, чтобы ставить вехи, заготовленные с лета. Втыкают их в сугробы вдоль троп между правлением колхоза и скотным двором, сельсоветом, почтой, сельпо…
   Внезапно, как на тройке, налетела сама вьюга. Да какая! Местные называют такую вьюгу «сипугой». Говорят: «Пришла сипуга – это надолго». Сильный и порывистый низкий ветер мгновенно насыпает на дорогах высоченные сугробы и тут же сметает их, чтобы насыпать новые, но метрах в двух-трех дальше. Издевается вьюга-сипуга – «как хотит»!..
   И так неделями! В селах и деревнях все замирает, прекращается всякое общение. Даже телефоны не работают.
   К концу сипуги, недели через две, у нас в семье все продукты были съедены. Кроме картошки. Решено было идти нам с отцом по деревням, менять вещи на муку или хотя бы на зерно. Из пшеничного зерна получалась такая вкусная каша! Съешь такую кашу, и весь день сыт и не мерзнешь.
   Промытое зерно мать засыпала в чугунок, заливала молоком на ночь. К утру зерно впитывало молоко и набухало. Мы с сестрами по очереди пропускали зерно через мясорубку, и все это в том же чугунке ставилось в печь. До чего же объеденная каша! Я и сейчас помню ее вкус и аромат – а прошло уже более шестидесяти лет. Вот так!..
   Загрузили мы с отцом санки, взятые у соседа взаймы, вещмешки приладили на плечи и тронулись с некоторой опаской – дороги-то занесены. Хорошо, если есть вехи. Но отец, проживший в этих местах всю свою молодость, успокоил единственным и тогда расхожим словом: «Прорвемся».
   После сильных морозов снежный наст был прочным. И мы, не выходя на дорогу, задними дворами пошли через поле, взяв направление прямо на Сосновку, село в десяти километрах от Никольского, на мельницу дяди Казимира, тоже Мамина. У нас в деревне после какой-то переписи многие стали Мамиными: китаец маленький, хитроватый, по имени Хли и все его потомство – Мамины. Австриец, попавший в плен в Первую мировую войну и каким-то образом прижившийся в Никольском, тоже стал Маминым. Монгол – с древних времен, никто не знает, как он оказался у нас, – тоже Мамин. Хотя по носу и щелочкам вместо глаз сразу видно, никого не обманешь – «монголец». Все его родственники в соседнем селе (три или четыре двора) – все Бегловы, а женки их из нашего села – Мамины.
   Мы с отцом легко дошли до памятного для отца оврага, где чернели оставленные на зиму копны конопли. Из нее на маслобойне давили конопляное масло, а стебли после зимней выдержки, высушив, молотили цепами. Сухая сердцевина осыпалась, а из оставшихся волокон вили вожжи, заготавливали веревки.
   В этот овраг, заросший с обеих сторон орешником, отец в давние годы вместе с «годками» гонял лошадей в ночное. Сюда же, в ночное на огонек, наезжали и ребята из Сосновки. Здесь они подружились. Потом призывались, служили вместе. После армии с подругами приходили по орехи…
   Мы перешли старенький мостик с проломанными перилами и направились в село к давним знакомым отца – тоже Маминым.
   Дома были только хозяйка и дочь. А сам хозяин, на которого так надеялся отец, погиб. Хозяйка тетя Фрося помнила отца. Удивлялась, глядя на меня:
   – Надо же, пятнадцать лет прошло!.. – Охала, ахала: – Время-то летит – не догнать! Вот я порой смотрю на Шурочку и будто забываю свои годы. Летят!..
   Отец только головой качал:
   – Да! Прошлое за хвост не ухватишь. Время – танк. Прет, давит на настоящее, о будущем и думать некогда…
   Она заменила керосиновую лампу – большей, с пузатым стеклом. Собрала на стол: курицу вареную, сало, квашеную капусту, огурцы, моченые яблоки и еще что-то. Да, картошку!.. Поставила на стол и самогон.
   Мне так захотелось сала или курятинки! Курятина тогда не такая была. Это сейчас в магазинах куры неделями на прилавках лежат. А тогда!.. Это тебе – не мороженая, выхолощенная льдом птица. У той, домашней, и аромат, и вкус, и даже цвет другой был.
   Но Фрося предложила дочке Шуре проводить меня в клуб на сельские посиделки, познакомить с местными ребятами, девчатами.
   Пошли. Мне было досадно: «Зачем мне посиделки ихние?..»
   Я спросил Шуру:
   – Зачем твоя мать предложила нам посиделки? Что в них?
   Шура усмехнулась:
   – А ты не понимаешь?.. Маленький?..
   Когда вернулись, отец был недоволен. Он был уже одет и, оказывается, давно ждал. Я, не раздеваясь, готов был идти. Отец сунул мне в карман подаренную бутылку с конопляным маслом.
   Тетя Фрося предложила перекусить. Я с удовольствием поел и курятинки, и сала. Хозяйка смотрела на меня и почему-то плакала…
   Когда мы вышли, я спросил у отца:
   – Пап! А чего она плакала?
   – Кто знает? – отец в ответ только покряхтел. Мельком взглянув на меня, спросил: – Ты сыт?.. Ну и ладно.
   У мельницы десяток саней. Шум, гам, как на базаре. Таскают мешки с зерном на помол, мешки с мукой грузят на сани, дровни, салазки. Люди спорят, кто за кем, очередь занимают.
   В пристройке мельничной полно народу. Дядю Казимира я сразу признал – мельник. На круглом лице выделялся огромный лиловатый бугристый нос картошкой. Торчащие из ноздрей волосы, борода, брови и вся одежда на нем были в муке, наверное, с прошлого года. В помещении шумели, поскрипывали какие-то деревянные колеса, ремни, и шипел высыпающийся из желоба помол. Пахло мукой, хотя ее вроде и не было видно. Мельник иногда откашливался, выплевывая сгустки теста.
   Узнав отца, он по-мужски сдержанно, но искренне обрадовался:
   – Ну! Татар баласы (ребенок, рожденный племенем татар), какие крутые пути тебя сюда закинули? Уж не орешник ли не по погоде притянул?
   – Не поверишь, через орешник шел, сыну все рассказывал. Помнишь, когда я в Москву с семьей уезжал, мы в Пачелме с тобой на станции в последний раз встретились? Тогда ему месяц был…
   Долгий разговор давно не видевшихся «годков» шел между делами. К мельнику то и дело подходили с вопросами, он выдавал муку. Отходил, приходил. Разговор затянулся…
   Наконец выслушав отца, дядя Казимир предложил:
   – Обменом займемся завтра! А сейчас отсыплю тебе муки пудик, и сын пусть едет домой. Скоро в Микиткино через Никольское поедет женщина, она муку грузит, – вот и довезет паренька. Дочь Беглова Исая. Помнишь сельсовет?..
   Мы обрадовались. Но оказалось, женщина остается ночевать у родственников, поедет только завтра. Вот отец и решился: отсыпал муки с полпуда, наладил вещмешок, как рюкзак:
   – Ты уж не маленький, сынок, дома голодные. А здесь ребята с десяти лет в лес за дровами одни ездят. Может, дойдешь?
   – Да что ты как маленького уговариваешь, пап? Конечно, дойду! Дорога одна, прямая. Даже интересно.
   – Вот!.. Не тяжело? Ну, поспеши. Лучше до темна пройти овраг, а там – на горку и под гору километра два всего… – Он сунул мне в карман бутылку с конопляным маслом. – Поспеши, сынок. Путь добрый…
   Я пошел. Через полчаса начало заметно темнеть. Я прибавил ходу. Но темнело быстрее. Тучи снежные набегают, подумал я. Когда подошел к оврагу, мостик был уже еле различим. С одной стороны угадывалось пять-шесть столбиков, с другой стороны – два. А по центру моста, вроде, собака сидит. Я подошел метров на двадцать. Сидит!.. Подал команду: «Ко мне»! Молчит – без реакции… «Что если это волк!» – мелькнуло в голове. Попробовал пугнуть: залаял на него!.. Опять никакой реакции. Я сделал шаг на него – он шагнул от меня. Я остановился, встал и он… Я направо – и он направо! Я налево – налево и он… Я назад – а он на меня!.. Что делать?! Отступать нельзя. Стою… Представил лицо матери: в окно смотрит, меня ждет; сестры плачут. Братьев уже нет, погибли. И отец на мельнице один – без меня…