Маша как-то странно посмотрела на него.
   – Я хотела спросить: была ли у тебя любимая девушка?
   – Была,– ответил, немного подумав, Ринтын.– Она и сейчас есть, но любит другого.
   – Ты о ней думаешь?
   – Иногда. Когда становится грустно или нехорошо, я вспоминаю всего только один день, и мне становится хорошо. Пусть наша любовь не стала большой, но был один день, который, как светлый фонарик, будет светить мне всю жизнь…
   – Это ты верно говоришь,– задумчиво согласилась Маша.– Не надо забывать светлых дней и не надо отворачиваться от хорошего…
   – Ну, а у тебя есть кто-нибудь? – поинтересовался Ринтын.
   – Так же, как у тебя,– был. Женился теперь. Дочь родилась. Правда, расстались мы с ним нехорошо. Поругались. И вспоминать об этом горько,– с грустью призналась Маша.
   Как-то Маша рассказала ему о своей жизни.
   Родители ее работали на Балтийском заводе. Отец заведовал кислородной станцией завода, в первые дни войны он погиб. С Полтавщины приехала бабка и поселилась с дочкой и внучкой. Несколько раз пытались эвакуироваться, но кольцо блокады затягивалось все плотнее. Наступили голодные дни. Умерла мать. В холодной, нетопленой квартире остались бабка с внучкой. Товарищи отца с Балтийского завода разыскали Машу и устроили ее, почти умирающую, в столовую усиленного питания. Каждый день под бомбежкой, под артиллерийским обстрелом Маша ходила в столовую. На боку болтался противогаз. Бабка выковыряла из железной коробки химикалии и наказывала внучке:
   – Без еды не возвращайся!
   Девочка делилась скудным пайком с жадной, выжившей из ума старухой.
   Весной сорок второго года Машу с бабкой эвакуировали. Ехали по уже подтаявшему Ладожскому озеру мимо черных полыней, потом через всю Сибирь в далекое Васюганье, где Маша прожила долгих три года, пока не вернулась в Ленинград. Бабка умерла в Новосибирске. Квартиру уже заняли другие. В дверь выглянул незнакомый человек и сердито сказал, что не знает никаких Гордиенко, и отказался пустить девушку в комнату. Из вещей от мамы осталась только ножная швейная машина “Зингер”, которая кочевала вместе с Машей из одного общежития в другое.
   Оттого, что у обоих была нелегкая судьба, Ринтын и Маша прониклись друг к другу еще большим доверием и каким-то родственным чувством. Иной раз у Ринтына было такое ощущение, что он знал Машу давно и что они вместе росли в одном селении.
   – Ты будто из нашего народа,– как-то сказал Ринтын, и это прозвучало в его устах величайшей похвалой.
   Маша это почувствовала и сказала:
   – Спасибо.
   Поле с убранным хлебом было похоже на стриженую голову великана, и это сходство усиливалось еще тем, что оно было слегка всхолмленное, приподнятое к лесу.
   Ринтын стал заправским возчиком. Он уже больше не боялся Сильвы, научился ее запрягать, распрягать, задавать корм и даже по-особому причмокивать, Лошадь узнавала его издали и начинала как-то смешно топтаться, поднимая то одну, то другую ногу, будто радостно пританцовывая.
   Уборка подходила к концу. Председательша подсчитала заработок университетской бригады, и на каждого вышло чуть ли не по пять мешков картофеля.
   Приближалось время отъезда, время расставания с деревней, с полями, с лесами, с темными вечерами, когда кругом ничего не видно и тишина такая, что слышишь только дыхание любимой. Возможно, что и в городе можно будет встречаться с Машей, но не каждый день, как здесь. Она живет в другом общежитии, учится на другом факультете…
   Последние дни Ринтын загрустил и помрачнел. Он стал еще более неразговорчивым, чем обычно. Маша сразу заметила перемену в его настроении и допытывалась:
   – Что с тобой? Уж не заболел ли?
   Это участие, ласка так волновали и расстраивали парня, что он предпочитал одиночество. Он уходил к реке, находил укромное место и садился на сырой берег.
   И все же мысли его все чаще обращались к Маше.
   Он почувствовал, что так дальше продолжаться не может, и решил тайком уехать.
   Днем, когда все были в поле, Ринтын собрал свой чемодан, взвалил на плечи и пешком отправился на станцию Вруда. Уже на станции он обнаружил, что денег у него нет: едва-едва набралось на билет до районного центра Волосово.
15
   Ринтын сошел на станции Волосово рано утром. На пустынном перроне стоял лишь дежурный в помятом железнодорожном мундире и в красной фуражке. Он держал в руках свернутый желтый флажок.
   Ринтын обогнул здание вокзала и вышел на улицу. На высоком столбе громко говорило радио. У пивного ларька коза нюхала лужу. Чуть подальше, на покосившейся скамейке, сидели два парня и лузгали семечки, сплевывая себе под ноги.
   Изредка мимо пылила грузовая автомашина, погромыхивала телега, нагруженная корзинами с овощами. Ринтын бесцельно шагал по пыльной улице. За заборами прятались дома – большие и маленькие, с белыми занавесками на окнах. За заборами текла своя жизнь.
   На улице становилось все больше людей, они шли с кошелками в руках: где-то дальше находился рынок.
   Ринтын шел и думал о том, что он поступил крайне опрометчиво, пустившись в дорогу без денег. Что же делать дальше? До Ленинграда еще порядочно ехать, где тут достанешь денег? Ему захотелось есть. Да так, что в животе тупо заныло. Это было совсем не то ощущение, которое наступало перед обеденным перерывом в деревне. У этого голода не было приятного ожидания предстоящего насыщения.
   В колхозе кормили небогато, но сытно. На первое, как правило, были щи или борщ, и такие густые, что ложка в них стояла торчком. На второе обязательно кусок мяса и сколько хочешь картофеля. Обед либо запивали молоком, либо круто заваренным чаем с сахаром. На хорошо оструганном дощатом столе стояла корзинка с толсто нарезанными ломтями хлеба…
   Ринтын добрел до базара. Рядами тянулись грубо сколоченные прилавки. Чуть поодаль, у коновязей, стояли телеги, рядом коровы, овцы, лошади, козы. В больших ящиках с редко набитыми планками хрюкали поросята и пытались просунуть наружу свои подвижные пятачки.
   Торговали без большого шума, деловито. Покупатели подолгу присматривались к товару и, видимо, отлично знали цену, продавцы с ними не спорили.
   Но стоило появиться между рядов Ринтыну, как на него сразу обратили внимание.
   – Ряженки попробуйте! – кричала полная розовощекая женщина.
   – А вот сметанка, сметанка,– шамкала беззубым ртом аккуратная старушка в теплом шерстяном платке.
   – Купите мед! – густым басом требовал высокий мужчина в негнущемся брезентовом плаще.– Можете попробовать.
   Он зачерпнул из ведра деревянной ложкой желтого янтарного меду.
   Ринтын изо всех сил зажмурился и поспешил выбраться из этого ряда, полного всяческих соблазнительных вещей. Но впереди оказался ларек булочной. Из дверей вышла большая девочка в блестящих резиновых ботиках. Она отщипывала от батона кусочки и запихивала в рот. Булка, по всему видать, была свежая, мягкая.
   Ринтын поспешил мимо хлебного ларька и в изнеможении опустился на лавку, врытую недалеко от забора. В горле было сухо. Хотелось пить. “Надо выбросить из головы мысли о еде”,– решил Ринтын. Капитан Эрмэтэгин всегда советовал: если хочешь выбросить из головы что-то назойливое, надо вслух прочитать хорошие стихи. Но вместо стихов в памяти всплыла много лет назад прочитанная повесть Кнута Гамсуна “Голод”. Ринтын тогда без особого желания взял в библиотеке книгу в серой обложке с тремя словами – “Голод”, “Пан”, “Виктория”… “Пан” и “Виктория” стерлись в памяти, а “Голод”, он и поныне хорошо помнится… Может быть, продать пиджак? Вон в конце забора торгуют разным барахлом.
   Ринтын увидел невдалеке будку холодного сапожника. На траве сидели мужики и, размотав портянки, ожидали, когда мастер прибьет отставшие подошвы. Сапожник в черном брезентовом фартуке вгонял гвоздь за гвоздем, вынимая их изо рта. Он еще и ухитрялся что-то напевать. Ринтын прислушался. Сапожник пел сквозь стиснутые зубы:
   Стелются черные тучи,
   Молнии в небе снуют.
   В облаке пыли летучей
   Трубы тревогу поют…
   Песня так не подходила к обстановке, что Ринтын улыбнулся про себя.
   Сапожник низко склонился над своим инструментом, и Ринтын не мог видеть его лица. Но он уже знал, какое оно – немного продолговатое, мягкое: голос сапожника удивительно напоминал голос Анатолия Федоровича – начальника Гуврэльской полярной станции, а люди с одинаковым голосом, как приметил Ринтын, часто похожи друг на друга. И вдруг ему пришла в голову мысль, что помощь придет именно от этого человека.
   Сапожник поднял голову, и Ринтын обрадованно улыбнулся: он в точности был таким, каким представлялся ему. Сапожник, заметив Ринтына, сначала нахмурился, потом усмехнулся.
   Ринтын продолжал сидеть на скамейке. Ему не хотелось уходить с этого места, к тому же от голода он испытывал неприятную слабость.
   Заказчиков у сапожника не убавлялось. Люди подходили, занимали очередь, разувались и терпеливо ждали. Мастер изредка кидал взгляды на Ринтына и стучал-стучал своим молотком.
   Солнце пекло в затылок, нестерпимо хотелось пить.
   – Больше в очередь не становиться! – громко объявил сапожник.– Закрываюсь на обед!
   Он запер свою будку и подошел к Ринтыну.
   – Ну и что? – спросил он так, будто продолжал ненадолго прерванную беседу.
   Ринтын сразу же все рассказал.
   – Где бы мне быстро и хорошо заработать денег? – спросил он.– Вы мне не посоветуете?
   Сапожник вынул пачку папирос, предложил Ринтыну и закурил сам.
   – Я знаю только один способ быстро достать деньги…
   Ринтын в надежде даже привстал.
   – Украсть,– коротко и жестко закончил свою мысль сапожник. После паузы продолжал: – Все остальные способы, насколько я разбираюсь в жизни, требуют труда и терпения.
   Заметив, что Ринтын приуныл, сапожник спросил:
   – Обедал?
   Ринтын отрицательно мотнул головой.
   – Пошли со мной!
   У Ринтына просто не было сил даже для приличия сделать попытку отказаться. Он поспешно встал и пошел следом за сапожником, который довольно ходко шагал впереди.
   – Работать тут тебе нечего,– говорил по дороге сапожник.– Отправим тебя в Ленинград так, бесплатно.
   Сапожник жил возле железнодорожного полотна в небольшом домике, выкрашенном в веселую зеленую краску.
   – Жена у меня стрелочница,– объяснил сапожник, открывая калитку.
   В небольшой комнате было пестро и весело от обилия вышитых подушечек, салфеточек. Сапожник сказал:
   – А теперь пора и познакомиться, как водится среди добрых людей. Меня зовут Михаил Михайлович, а вот женушку кличут по-хохлацки Оксаной. Будем знакомы.
   Михаил Михайлович вкратце рассказал жене, в какую беду попал Ринтын, и добавил:
   – Так ты попроси своего начальника, пусть посодействует студенту.
   Оксана ласково и жалостливо посмотрела на парня и сказала:
   – Сделаем.
   Никогда так вкусно не приходилось есть Ринтыну! Оксана подкладывала кусок за куском и дважды наполняла борщом большую тарелку.
   – Бедный, не сытно-то студенту! – посочувствовала она.
   Михаил Михайлович давно уже закончил трапезу, сидел рядом и помогал жене потчевать Ринтына.
   – Набирайся, студент,– проговорил он.– Твой поезд будет только завтра утром. Не торопись.
   Наконец Ринтын отвалился от стола.
   – Спасибо,– растроганно сказал он.– Я не знаю, как вас и благодарить.
   – Чего уж там! – махнул рукой Михаил Михайлович.– Как говорится у нас: чем богаты, тем и рады. Ну, нам на работу, а ты тут отдыхай.
   Оксана сняла с пышной кровати большую подушку в яркой наволочке и положила в изголовье дивана.
   – Да что вы! – совсем смутился Ринтын.– Я отдыхать не буду. Если разрешите,– обратился он к Михаилу Михайловичу,– пойду с вами.
   – Добре,– ответил сапожник,– чего, в самом деле, такого здорового парня укладывать днем, как младенца.
   Они пошли той же дорогой, какой Ринтын шел утром. Многие знали Михаила Михайловича, здоровались с ним и с любопытством оглядывали его спутника.
   – Я ведь тоже ленинградец,– рассказывал Михаил Михайлович.– На Охте жил, на улице Стахановцев. После войны врачи посоветовали сменить климат – осколки у меня в легких. Столько железа, если случится пройти мимо сильного магнита – притянет.
   Михаил Михайлович открыл будку, возле которой уже образовалась очередь.
   После долгих споров Михаил Михайлович согласился, чтобы Ринтын помогал ему.
   – Ладно,– хлопнул сапожник его по колену,– будешь готовить фронт работы.
   Это значило, что Ринтыну следовало очистить от грязи подошву, отрезать негодную часть, вырезать заготовку для заплаты.
   Глядя, как Ринтын ловко управляется с кожей, Михаил Михайлович с удивлением спросил:
   – Сапожничал?
   – Немного,– ответил Ринтын.– Когда жил в интернате, подшивал валенки, а в педучилище приходилось иногда чинить и кожаную обувь.
   – Человек, который умеет что-то делать руками, в жизни не пропадет,– убежденно произнес Михаил Михайлович.
   Люди с интересом заглядывали в будку. Некоторые спрашивали сапожника:
   – Что, помощничка себе нашел, Миша?
   – Нашел,– коротко отвечал Михаил Михайлович сквозь стиснутые зубы, в которых держал маленькие гвоздики.
   Понемногу рынок пустел. Одна за другой уезжали телеги, громыхая на неровностях дороги. Хозяева уводили непроданную скотину. Вечерний ветер шевелил обрывки бумаги, разносил запах сырой земли.
   Очередь возле будки сапожника растаяла. Изредка кто-нибудь торопливо совал в дверь с ноги сапог или ботинок.
   – В чайную спешат,– заметил Михаил и подмигнул Ринтыну.– Может быть, и мы с тобой пропустим по маленькой?
   В просторном низком зале стоял неразборчивый гул голосов. Возле большой пивной бочки толпились мужики. Усталая женщина в белом переднике качала насос и подставляла под желтую струю кружки.
   Ринтын и Михаил Михайлович присели за свободный столик. Выпили, закусили.
   – На Севере пьют? – спросил Михаил Михайлович.
   – Пьют,– ответил Ринтын.
   – Где нынче не пьют,– вздохнул Михаил Михайлович.– А на ногах что носят?
   – Торбаза,– ответил Ринтын.– Зимой – меховые, летом – легкие, из тонкой тюленьей кожи.
   – Тормоза-то эти теплые? – с интересом спросил Михаил Михайлович.
   – Торбаза,– поправил Ринтын.– Их шьют из оленьих лапок – камусов, а подошву делают из лахтачьей кожи. Если такие торбаза надеть на голые ноги, отморозить можно. Зимнюю обувь носят обязательно с чижами – оленьими чулками мехом внутрь. И еще настилают немного сухой травы. Летние сапоги из тюленьей кожи называются кэмыгэт. Их плотно прошивают оленьими жилами, чтобы не протекали.
   Сапожник внимательно выслушал Ринтына и глубокомысленно заметил:
   – После головы у человека на втором месте – ноги.
   Домой шли темной улицей. Только на вокзале светились электрические огни и мерцал циферблат огромных вокзальных часов с прыгающей большой минутной стрелкой.
   Прохладные чистые простыни пахли лесным ветром. За стенкой сдержанно переговаривались хозяева, над домиком гудели провода, и радио на столбе все продолжало говорить.
   Ринтын быстро уснул, но спал недолго и проснулся от смутного беспокойства.
   Сначала он ничего не мог понять. Перед открытыми глазами в темноте проходили видения. Вдруг вспоминались редкие в это осеннее время солнечные дни, подернутые светлой грустью желтых листьев, потемневшей хвоей деревьев… В лесной глухомани чернела вода. В ней отражается небо и облака, цепляющиеся за донные травинки. А вдали виден синий лес, будто кто-то мазнул краской по краю неба. Идешь через все поле, словно плывешь по хлебному морю, созданному человеческими руками. И ветер здесь, как морской, ровный, душистый. И снова шум леса, далекие шорохи вершин деревьев…
   Так это музыка! Она лилась из репродуктора, укрепленного на столбе, недалеко от домика. Но почему он никогда не слышал такого?
   Ринтын слушал эту музыку, как бы заново переживал те чувства, которые им владели, когда он впервые знакомился с русской землей не из окна вагона, а прикосновением собственных рук, когда он узнал, почему – иногда даже белый хлеб горек…
   Затихающие звуки ушли в лес, умолкли среди высоких деревьев. После непродолжительной паузы диктор объявил:
   – Вы слушали Первую симфонию композитора Калинникова.
   Так вот что это такое – симфония!.. Ринтын связывал это слово с чем-то труднодоступным, непонятным. Люди, понимающие симфоническую музыку, казались ему подобными тем, кто знал и понимал незнакомый ему иностранный язык. А симфония оказалась самой жизнью, сложной, многообразной, полной смутных чувств и настроений…
   Долго не спал взволнованный Ринтын. Он задремал только под утро, когда в окно пробивался бледный рассвет.
   Разбудила его Оксана:
   – Пора вставать, иначе опоздаете на поезд.
   На столе уже стоял завтрак.
   Михаил Михайлович умывался во дворе из прибитого к столбу жестяного рукомойника.
   Утро было ясное, холодное. Солнце еще стояло за лесом. Роса бусинками блестела на проводах, на большом белом репродукторе.
   К начальнику станции пошли втроем.
   В дорогу Оксана приготовила для Ринтына большущий сверток с продуктами. Ринтын отказывался, убеждал, что ему вполне хватит и половины этого, но Оксана не слушала, совала в руки сверток и приговаривала:
   – Ничего, ничего, пригодится.
   Подошел поезд. Ринтын тепло попрощался со своими неожиданными друзьями и в сопровождении начальника вокзала поднялся в вагон. Начальник о чем-то переговорил с проводником, кивнул на прощание Ринтыну и спрыгнул на перрон.
   Ринтын встал к окну. Поезд уже трогался. На перроне было пусто. Под большим вокзальным зеленым колоколом стояли только два человека – сапожник Михаил Михайлович с женой Оксаной.
16
   Начался новый учебный год. Ребята шли на лекции уже как бывалые студенты, и Ринтын смотрел на первокурсников немного снисходительно. Однако тоска по родному Улаку осталась такой же острой, и все, что хоть немного напоминало о нем, вызывало особую симпатию у Ринтына и Кайона. К своему удивлению, они нередко при самых непредвиденных обстоятельствах встречались здесь со своими далекими берегами.
   Английский язык студентам-северянам преподавала Софья Ильинична Уайт – женщина далеко не молодая, с длинным крючковатым, обильно запудренным носом.
   – Настоящая дочь Альбиона,– определил Кайон, как только увидел ее.
   Надо отдать должное Софье Ильиничне: она отлично знала язык. Она была очень требовательна, безжалостно ставила плохие отметки тем, кто проявлял недостаточное прилежание в изучении ее предмета. Особенно страдал от нее Кайон, вбивший себе в голову, что не имеет к языкам никаких способностей. Но с некоторых пор он пристрастился сдавать домашние задания на квартире преподавательницы. Кайон собирался к ней, словно на праздник, и Ринтын подозревал, что виной тому отнюдь не неожиданно вспыхнувшая любовь к английскому языку, а нечто другое. Однажды Ринтын настоял на том, чтобы пойти вместе с Кайоном к Софье Ильиничне.
   Она жила на улице Герцена, и ребята отправились к ней пешком через Дворцовый мост.
   У моста снова, как и прошлой осенью, было воздвигнуто рыболовное сооружение, имеющее, по словам профессора Бибикова, тысячелетнюю историю. Ленинградские рыбаки черпали из узкого кошеля серебристую рыбу.
   В этом году осень в Ленинграде наступила рано. Быстро облетели листья на деревьях, и Соловьевский садик стоял голый, неуютный, какой-то зябкий. В ворохах сухих листьев копались воробьи и громко чирикали.
   – Послушай,– неожиданно сказал Кайон.– Так и быть, я тебе открою секрет, почему хожу к Софье Ильиничне… Ты знаешь, как мне трудно дается язык. Да и она придирается. И вот однажды пришел я к ней домой на дополнительное занятие, звоню в дверь и слышу лай. Такой знакомый, будто это наш старый вожак Вилю лает. Открыла мне Софья Ильинична, и тут мне под ноги бросилась старая лохматая собака. Кинулась на грудь, стала ласкаться, ну прямо как Вилю. Софья Ильинична растрогалась. Мы почти не занимались в тот день. Она все рассказывала о собаке, какой это верный друг и как этого верного друга не любят соседи по квартире и всячески пакостят ему… Собака, конечно, дрянь, но жаль было старуху, и я уверил ее, что Джек настоящая лайка, родственник наших ездовых собак. Как она обрадовалась! Тут же пригласила соседку и заставила меня повторить эти слова при ней. Что же мне оставалось делать? А Софья Ильинична говорит: “Этот студент знает толк в собаках, потому что всю жизнь ездил на них…”
   – А зачем же ходишь так часто?
   – Да пес действительно привязался к мне и очень скучает по мне. Ну и Софье Ильиничне приятно. А что я могу поделать, раз у меня такой характер?
   Дело, конечно, было не только в добром сердце Кайона, но и в том, что парень по-прежнему тосковал по родине и ухитрился в большом каменном городе найти то, что напомнило ему далекую Чукотку.
   Кайон уверенно поднялся на второй этаж, среди множества разноцветных кнопок нашел нужную и нажал. Через некоторое время послышался хриплый старческий лай, и Кайон выразительно посмотрел на Ринтына.
   – Джек разговаривает,– с оттенком нежности произнес он.
   Пес прыгал и лизал лицо Кайона, вился юлой под ногами, визжал и стонал от восторга. На Ринтына он не обратил никакого внимания, и это было даже обидно.
   Софья Ильинична чинно поздоровалась со студентами на английском языке и по-русски спросила Ринтына:
   – Как вы находите моего Джека? Кайон утверждает, что он похож на лайку. Лайка в Ленинграде – это редкая порода. Ну, что вы скажете?
   – Хорошая собака,– сдержанно сказал Ринтын и тут же получил ощутимый толчок в бок.
   – Прекрасная собака! – громко повторил он.– Сразу видна порода.
   Комната Софьи Ильиничны была довольно просторная и обставлена старинной мебелью. Вместо кровати стояла широкая тахта, покрытая ковром, на котором были разбросаны большие и маленькие вышитые подушки. На стенах висели окантованные фотографии бравых морских офицеров в форме царского флота. Заметив интерес Ринтына к ним, Софья Ильинична с гордостью сказала:
   – Мои предки были видными деятелями русского флота еще со времен Петра Великого.
   Кайон тем временем не переставал возиться с собакой, что доставляло ему видимое удовольствие. Софья Ильинична ласково смотрела на Кайона. И тут Ринтын понял, что у этой уже немолодой женщины давно нет близкого существа, кроме собаки, и то, что Кайон отнесся к псу с сочувствием и пониманием, прибавило Софье Ильиничне радости на земле.
   – Довольно, довольно,– притворно строгим голосом сказала Софья Ильинична.– Начнем заниматься. Кайон, возьмите вашу книгу, будем работать.
   Кайон с явной неохотой оторвался от Джека, подошел к столу и раскрыл книжку Вашингтона Ирвинга “Три легенды”.
   – Так на чем мы остановились в прошлый раз? – спросила Софья Ильинична.
   – На сорок четвертой странице,– ответил Кайон.
   – Читайте дальше,– кивнула Софья Ильинична.
   – “Зе скульмастэ из дженералли э мэн оф сам импотенс эманг зэ вимин энд герлс оф э кантри плейс”,– спотыкаясь, прочитал Кайон и перевел: – “Школьный учитель есть вообще мужчина в некоторой степени импотент среди женщин и девушек в селении страны…”
   – О! – схватилась за голову Софья Ильинична.– Кайон, что вы говорите!
   Кайон смущенно замолчал, сам чувствуя, что у него получилось, мягко говоря, не совсем то, что имел в виду Вашингтон Ирвинг.
   – Импотенс по-английски значит – значение, важность,– продолжала Софья Ильинична.– Это предложение имеет совсем другой смысл.
   С большим трудом Кайон перевел несколько страниц текста. После него Ринтын прочитал отрывки из книги Джека Лондона “Железная пята”.
   – Анатолий,– обратилась Софья Ильинична к Ринтыну,– вы бы помогли ему. Уж очень худо у него с языком. А ведь способный парень! Очень жаль, очень жаль! – покачала она головой.
   Ринтын обещал.
   Потом пили крепкий ароматный кофе из крохотных, чуть ли не с наперсток чашек.
   – Саксонский фарфор,– похвасталась Софья Ильинична, вынимая чашки из стеклянной горки.– Этот сервиз переходит у нас из поколения в поколение. Осталось четыре прибора,– грустно заметила она и добавила: – Время не щадит даже вещи.
   Ринтын боялся притронуться к кофейной чашечке – до того она казалась хрупкой, а самое главное, трудно было представить, как можно растянуть ее мизерное содержание хотя бы на три глотка. Зато Кайон пил кофе со знанием дела, отставив далеко в сторону мизинец правой руки. И содержимого ему хватило ровно настолько, чтобы не опередить Софью Ильиничну.
   За кофе разговор шел о собаках.
   Ринтын рассказал, как он впервые кормил собак. До этого он только готовил для них еду – рубил топором мерзлое моржовое мясо, копальхен,– да подносил таз дяде Кмолю. Собаки получали корм по справедливому принципу – по труду. Лучшие куски кидались вожаку, вторым пристяжным поменьше – и так далее до коренной, которой доставалось что поменьше и похуже. Обязанностью Ринтына во время кормления было отгонять чужих собак и следить, чтобы куски доставались тем, кому они предназначались. Беда, если кусок схватит не та собака. Разгневанный дядя совал в руки Ринтыну таз, кидался в гущу своры, хватал пса и разжимал ему челюсть. Добытый таким способом кусок отдавался той собаке, которой он и был назначен.
   Настал день, когда Ринтыну одному надо было кормить упряжку. Все шло хорошо, пока не пришлось раздавать корм по справедливому принципу. Словно сговорившись, собаки кинулись на мальчика, сбили его с ног и в одно мгновение сожрали все, что было приготовлено. Хорошо еще, что Ринтын остался цел: ведь лежал он рядом с тазом, у которого возились голодные псы!