– Значит, – глухим голосом произнес он, – король хочет отправить меня на виселицу?
   – Король, – в тоне Хэя звучал упрек, – хочет заверить вас в том, что он по-прежнему вас любит и просит вас дать ему возможность проявить снисхождение.
   – Снисхождение, но к кому?
   – К вам. За тот поступок, в котором вы обвиняетесь.
   – Благодарю вас, милорд, что вы не сказали «за то преступление, которое вы совершили». И поскольку я не совершал никакого преступления, я не прошу о снисхождении. А желаю лишь одного – доказать свою невиновность. Я буду до последнего дыхания защищать свою честь, несмотря на все уготованные мне ловушки. Передайте это королю. Повторяю: я – не Гаури и не Балмерино.
   Хэй с сожалением покачал головой:
   – Я бы не был вашим другом, если бы передал его величеству ваши слова.
   Сомерсет ударил ладонью по столу.
   – Вы перестанете быть моим другом, если не передадите их. – К нему вернулась былая надменность. – Больше мне добавить нечего, милорд. Лорд Хэй завернулся в шелковый плащ и взял шляпу.
   – Не давайте окончательного ответа. Подумайте над тем, что я вам сказал. Помните, в ваших руках ключи к королевскому сердцу, и от вас зависит, сможете ли вы ими правильно воспользоваться. Пусть Господь укажет вам верное решение.
   – Господь не может желать, чтобы я запятнал свою честь, – такими были последние слова графа.
   Они поклонились друг другу, и лорд Хэй вышел.
   Оставшись в одиночестве, Сомерсет опустился в кресло, сложил руки на столе и со стоном опустил на них голову. Теперь он до конца прочувствовал ту горечь, тот вкус поражения, который познал Овербери. Как и у Овербери, единственным его оружием в борьбе за жизнь и свободу были угрозы учинить громкий скандал. Да, это наказание, наказание за предательство друга.

Глава XXXIV
МИЛОСЕРДИЕ КОРОЛЯ ЯКОВА

   Наконец в последнюю пятницу мая после долгих проволочек, причиной которых была неспокойная совесть короля и его страхи, графиня Сомерсет предстала перед судом.
   Комендант тюрьмы вывел ее из мрачных застенков на воздух, такой свежий, такой прозрачный. Утреннее солнце играло на латах и шлемах стражи, на ужасном топоре, который нес перед ней палач, отвернув, по обычаю, лезвие от нее прочь – ведь ей еще не был вынесен приговор.
   Она с особой тщательностью подготовилась к той страшной пьесе, заключительный акт которой должен был разыграться в Вестминстер-холле. На ней было черное шерстяное платье с белыми кружевными манжетами и воротником, на голове – капюшон из траурного крепа. Это мрачное одеяние должно было еще сильнее подчеркнуть лилейную белизну ее лица.
   В сопровождении верной Катерины она ступила на комендантскую барку, и менее чем за полчаса прилив донес их к Вестминстерской пристани, где стражники удерживали толпу любопытных.
   Просторный зал уже с шести утра был заполнен лицами благородного звания и горожанами, достаточно имущими, чтобы заплатить за место на столь редкостном представлении. Для высокородных пэров было воздвигнуто нечто вроде сцены. Они вошли в зал торжественной процессией, все двадцать два, возглавлял процессию старенький и немощный лорд-канцлер Эллсмер, который выполнял обязанности председателя суда пэров. За ними шествовал лорд главный судья и семь судей в пурпуре.
   Перед председателем суда пэров шли прислужники, которые несли его жезл, грамоту и печать, и шестеро охранников с булавами на плечах. Председатель взошел под пурпурный балдахин и, поклонившись собравшимся, сел. Пэры покрыли головы и, шурша мантиями, уселись по обе стороны от председателя. Многочисленная публика шумно расселась по своим местам, и в духоте зарождающегося майского дня прозвучал громкий голос судебного служки. По залу пробежало волнение: к барьеру в сопровождении Катерины и коменданта Тауэра шла графиня. Она была смертельно бледна, но ступала твердо. Глаза ее были опущены долу, сев на скамью подсудимых, она развернула веер и прикрыла им нижнюю часть лица, словно желая спрятаться от любопытствующих взоров.
   И вновь, словно глас трубы, прозвучали слова судебного служки:
   – Фрэнсис, графиня Сомерсет, вытяни руку и будь готова выслушать обвинение!
   Она повиновалась. Встала, вытянула руку, веер она вынуждена была убрать, и все увидели, что во время чтения обвинения по щекам ее катились слезы, а лицо было белое и застывшее, словно высеченное из мрамора.
   И в конце раздался вопрос:
   – Фрэнсис, графиня Сомерсет, что скажешь ты? Признаешь ты себя виновной в тяжком преступлении и убийстве или не признаешь?
   Она мгновение помедлила, покачнулась и в застывшей, мертвенной тишине произнесла единственное слово, которое должно было избавить Робина от всего этого кошмара. Она произнесла его тихо-тихо, однако услышали его все, это слово:
   – Признаю.
   Публика, заплатившая приличные денежки за ожидавшийся спектакль – все думали, что графиня станет отчаянно сопротивляться, – была разочарована.
   Поднялся сэр Фрэнсис Бэкон, генеральный атторней[66], и, явно наслаждаясь своим элегантным видом и благозвучным голосом, принялся растолковывать публике поступок графини. Речь его была размерена, ритмична, периоды закруглены. Он получил от короля твердое указание в случае признания графиней своей вины, не допускать в ее адрес никаких бестактностей.
   Да сэр Фрэнсис и не нуждался в оскорбительных словах, он был слишком хорошим оратором и драматургом и мог даже самыми благообразными речами произвести нужный драматический эффект.
   Он говорил о том, что графиня нуждается в терпимости и сочувствии. Он ясно намекнул на возможность королевского помилования, однако подчеркнул, что их милости судьи должны неукоснительно следовать своему долгу.
   – Эта дама, – плавно излагал он, – ответила на обвинение своим собственным признанием, которое является краеугольным камнем в фундаменте как справедливости, так и милосердия. Говорят, что милосердие и истина идут рука об руку. Правдивость ее признания определяет собою степень снисхождения, которое мы предоставляем тому единственному, кто имеет право его проявить. Сегодня же те, кто призван судить, должны судить.
   В конце служка обратился к ней с формальным призывом предъявить свои аргументы, из-за которых к ней не может быть применен смертный приговор.
   Она ответила на вопрос так тихо, что никто, кроме сидящих совсем рядом, ее слов не расслышал, и сэр Фрэнсис Бэкон громко повторил их лорду Эллсмеру.
   – Я не могу привести ничего, что могло бы смягчить мою вину… Я взываю к милосердию… и прошу, чтобы ваши милости походатайствовали перед королем о помиловании.
   Старенький канцлер взял свой белый жезл и огласил приговор. Он скрасил его выражением надежды на то, что его величество король примет во внимание смиренность, проявленную обвиняемой при признании своей вины, проникнется к ней сочувствием и проявит свое монаршее снисхождение. Однако заключил приговор формулировкой, обязательной в таком случае:
   – …и да будешь отсюда доставлена ты в лондонский Тауэр, а оттуда к месту казни, где будешь повешена за шею. И пусть Господь упокоит душу твою. Она покачнулась и ухватилась за барьер, чтобы не упасть.
   По знаку коменданта Тауэра сэра Джорджа Мора к ней бросилась камеристка, а затем по его же приказу вперед выступили алебардщики. Комендант протянул ей руку, и она, тяжело на нее опираясь, пошла из зала. Вновь впереди шагал палач, но теперь лезвие его топора было повернуто к графине. Толпа провожала ее взглядами, и среди тех, кто мрачно, сурово взирал на нее, был коренастый коротконогий граф Эссекс.
   Публика вывалила на воздух, возбужденно обсуждая состоявшийся спектакль и следующее его действие, назначенное на завтрашнее утро, – суд над графом Сомерсетом. Все уже знали, что он не собирается сдаваться и намерен до конца бороться за жизнь.
   А лорд Сомерсет лежал на постели и твердил, что не собирается отправляться в суд и что они могут, если хотят, так прямо на кровати его в Вестминстер-холл и отнести. Только тогда он будет глух и нем и вообще ничего не скажет. Этими же словами он встретил и вернувшегося из суда коменданта, который зашел сообщить, насколько такое его поведение не соответствует поведению графини.
   Сомерсет встретил весть о ее признании удивительно спокойно – он был к ней готов. Он только не догадывался, что призналась она ради того, чтобы спасти его жизнь, ее ведь уверили, что признанием она облегчит участь их обоих.
   Сомерсет отмахнулся от слов коменданта как от чего-то несущественного. А комендант все повторял, что его светлости следует подготовиться к завтрашнему суду. Его светлость вовсе не собирается ни к чему готовиться, потому что никто не посмеет доставить его в суд, ответил он сэру Джорджу Мору. Король просто побоится его появления в суде!
   – Вряд ли стоит употреблять столь грозные слова в адрес его величества, – упрекнул его сэр Джордж.
   – Но за этими грозными словами стоят грозные факты. Я уже писал ему, что я не Гаури и не Балмерино, и он прекрасно понял, что стоит за этими моими словами. И он прекрасно понимает, чего можно от меня ожидать. Он понимает, что я не собираюсь устраивать для своих врагов праздник, не собираюсь выставлять себя на посмешище перед теми, кто годами пользовался моим покровительством. Если он полагает, что может подвергнуть меня бесчестию и тем самым избежать наказания за свое низкое предательство, значит, он еще больший глупец, чем я думал. Но он не посмеет так поступить, сэр, не посмеет.
   Сэр Джордж ушел от его светлости сильно встревоженный и даже обрадовался, когда получил приказ явиться к королю в Гринвич.
   Король возлежал на кровати и являл собой весьма жалкое зрелище – он весь дрожал от страха. Прерывающимся голосом его величество осведомился у сэра Джорджа, собирается ли лорд Сомерсет признаться. Выслушав донесение коменданта, его величество расплакался. Он рыдал, он катался по огромной постели, он вопил, короче, вел себя как торговка рыбой, а не как монарх.
   – Ну что с ним делать, сэр Джордж?! Что с ним делать?! – вопрошал король.
   Растерянный и даже перепуганный таким проявлением королевских чувств сэр Джордж вытянулся в струнку и объявил о готовности выполнить любой королевский приказ.
   – Да неужели вы не сказали ему, что я не собираюсь лишать его жизни? Что если он признается в преступлении – а у Кока есть все доказательства, – я его обязательно помилую?
   – На это он ответил, что он не Балмерино и не Гаури, Я не понимаю, что значат эти слова. Но он просил передать их вашему величеству. Челюсть у короля отвисла, щеки посерели, а глаза вылезли из орбит.
   – Боже мой! – захлебываясь слезами, воскликнул он. – Боже мой! Его величество отбросил простыни и сел перед комендантом на край постели. Тонкие рахитичные ноги не доставали до пола. Это было ужасное зрелище, тем более, что на опухшей от слез физиономии его величества появилось хитрое, злобное выражение. Он придумал ход:
   Сомерсета заставит молчать любовь к жене.
   – Вы должны ясно и четко объяснить, что его ждет, если он решится сказать хоть одно слово в мой адрес. Передайте ему, что тогда он решит не только свою собственную участь, но и участь графини. Передайте, что тогда я лишу снисхождения их обоих, и, как бы он ни пытался обелить себя, графиня будет повешена в соответствии с приговором. Передайте ему! И идите прочь!
   Король махнул рукой. Сэр Джордж откланялся, но его величество воскликнул:
   – Нет, нет! Останьтесь!
   Его величество в задумчивости погладил бородку, поцокал языком.
   – Вот еще что, сэр Джордж. Пусть завтра в суд его сопровождают два человека с плащами, и если он произнесет хоть слово, помимо тех, которые требуются от него в признание вины, или если он хоть раз упомянет меня, или вдруг потребует призвать в свидетели аптекаря по имени Лобель, пусть эти люди накинут ему на голову плащи и заглушат его речи. И пусть сразу же после этого отвезут назад в Тауэр, а слушание продолжится в его отсутствие.
   Сэр Джордж был ошеломлен: суд никогда не согласится на такое нарушение прав заключенного. Король, прочитав по лицу коменданта его мысли, добавил:
   – Я напишу лорду-канцлеру и подготовлю его к подобному повороту, если таковой потребуется. Он поймет, что это государственная необходимость, тогда никто не посмеет возражать. А теперь отправляйтесь в Тауэр и хорошенько объясните этому злодею Сомерсету, что его ждет. Пусть оставит всякие мысли о своих подлостях.
   Когда сэр Джордж вернулся в Тауэр и пересказал лорду Сомерсету все, что просил передать король, в майском небе уже играл ранний рассвет. Его светлость стиснул зубы и ничего не ответил. Король перехитрил его. Если б король грозил только ему, он бы презрительно усмехнулся в ответ. Но обещание отвести помилование от графини – это совсем другое дело! Графиня уже призналась и уже приговорена. Теперь жизнь ее зависит только от короля, даже могущественному семейству Говардов ничего не удастся сделать.
   Сомерсет не мог отдать ее в руки палача и потому должен будет отказаться от продуманной линии защиты, чего бы это ему ни стоило. Да, он хвастался, что не станет вести себя, как Балмерино, но именно так он себя и поведет, он будет молчать, прекрасно зная, кто на самом деле виноват…
   Но он ничего не сказал об этом коменданту: он не позволит сэру Джорджу радоваться его поражению. И если уж он вынужден хранить молчание по поводу истинных виновников преступления, он .сбережет свою честь хотя бы тем, что сохранит молчание, когда от него потребуют признать вину, он не склонит головы.
   Он поднялся и с былой аккуратностью оделся в черный костюм, на котором особенно четко выделялась темно-синяя лента ордена Подвязки, он нарочно надел и ее, и звезду ордена, чтобы утереть нос тем самым дворянам, которые уже вынесли его герб из виндзорской часовни. Слуга причесал ему волосы, подстриг каштановую бородку, и незадолго до девяти его светлость в сопровождении коменданта спустился в барку.
   Гордость поддерживала его силы. Он вступил в зал суда с такой же высоко поднятой головой, как в прежние дни, когда появлялся на своей дворцовой галерее, и эти двадцать два пэра, призванные судить и, возможно, осудить его, встречали его поклонами и льстивыми улыбками.
   По обе стороны от него стояли два гвардейца с плащами в руках – послушный комендант исполнил королевский приказ. Но лорд Сомерсет не обращал на них никакого внимания.
   Когда от него потребовали признания, он твердым и звучным голосом ответил:
   – Не виновен.
   Председатель суда пэров, хоть и обязан был попросить подсудимого смело выступить в свою защиту, все же попытался в последний раз намекнуть на то, чего ждал от него король.
   – Помните, – предупредил старый лорд-канцлер, – что Господь наш знает истину. И преступник, отрицающий свою вину, совершает двойное преступление… Смотрите, как бы врата милосердия не захлопнулись перед вами.
   В речи от имени короны сэр Фрэнсис Бэкон пообещал высоко держать светильник справедливости. Генеральный атторней прекрасно знал, что все улики против обвиняемого были косвенными и что обвинение во многом опиралось на признания уже казненных, они не могли ответить на вопросы Сомерсета. Поэтому генеральный атторней особо подчеркнул факт ссоры между Сомерсетом и Овербери, причиной которой было сопротивление Овербери любви, возникшей между Сомерсетом и несчастной графиней Эссекс, как ее тогда звали. В этом коренился, как объявил генеральный атторней, мотив преступления. Сэр Фрэнсис обнародовал тайные пружины заговора, приведшего Овербери в Тауэр, особо остановился на назначении комендантом Тауэра сэра Джерваса Илвиза, на зачислении в штат тюрьмы Ричарда Вестона – все это теперь выглядело, как интриги самого лорда опровергнуть эти показания. К тому же он очень устал за этот долгий день.
   Он стоял, опершись на барьер, размышляя, с чего ему начать, и образ Овербери возник перед его мысленным взором. О, если бы сейчас его умный и образованный друг был рядом! Он бы и клочка не оставил от этих сфабрикованных улик, он бы разорвал их и бросил в лицо тем, кто посмел их предъявить! Его светлость горько улыбнулся: какая страшная ирония в том, что эти мысли приходят к нему именно сейчас. И лорд Сомерсет взялся за свою защиту.
   Он начал с того, что было прекрасно известно всем и в чем все могли бы свидетельствовать его правоту: он яростно отрицал всякое участие в заговоре, если таковой и существовал, целью которого было устранить сэра Уильяма Уэйда с поста коменданта Тауэра и назначить на его место сэра Джерваса Илвиза. (Их милости судьи хорошо знали, что сэра Уэйда убрали в связи с его бесчестным поведением по отношению к леди Арабелле.)
   Далее он перешел к показаниям Франклина, единственным, которые прямо увязывали его с графиней и с ее попытками умертвить Овербери. Он отрицал всякое знакомство с этим негодяем. Он никогда его в жизни не видел и призвал суд провести независимое расследование этого вопроса.
   Потом перешел к порошку, который послал Овербери и который теперь назывался причиной смерти сэра Томаса. Да, он посылал порошок, но отрицал – на основании фактов, оспорить которые явно невозможно, – что этот порошок являлся ядом. Напротив, порошок был лекарством, и их милости сами могут в этом убедиться: он попросил предъявить письма, в которых Овербери благодарил его за порошок и за то благотворное воздействие, которое он на него оказал.
   Но напрасны были все его призывы. Судьи отказались взглянуть на письма, и тут только он понял, что надежд у него нет никаких. И, поняв, что суд не станет рассматривать никаких доказательств в его пользу, он вдруг почувствовал смертельную усталость. Все кончено. Суд заранее вынес приговор, который удовлетворял короля. После этого уже никто не посмеет поднять вопрос о причине смерти сэра Томаса Овербери…
   Он оставил борьбу и лишь в последний раз обратился к пэрам с просьбой не принимать косвенных улик за доказательства. Он Богом поклялся, что ни в коей мере не виновен в смерти сэра Овербери.
   Комендант вывел его из зала на то время, пока пэры совещались. Совещались они недолго. Председатель занял свое место под пурпурным балдахином, служка по очереди выкликал имена пэров, и каждый из них по очереди выносил свой вердикт: «Виновен».
   Графа Сомерсета вновь ввели в зал и, соблюдая закон, спросили, что он может предъявить в качестве препятствия к исполнению смертного приговора.
   Было уже совсем темно, зал освещался факелами. Он стоял в этом дрожащем свете, прямой и спокойный, и одного за другим оглядывал пэров. Вот великолепный Пемброк, извечный его враг, получивший после падения Сомерсета вожделенную должность лорда-камергера; вот граф Вустер, завладевший его прежним постом лорда-хранителя печати; вот другие благороднейшие аристократы, вольно или невольно искавшие когда-то его благосклонности. Как горько и обидно оказаться теперь в их власти, и как смертельны теперь их удары.
   И вновь возник перед ним образ Овербери. Томас отомстил за предательство, и отомстил сполна: его лишили всех государственных постов, его лишили всех дарованных королем земель, его облили позором, и вот теперь у него спрашивают, может ли он привести что-либо, препятствующее исполнению смертного приговора. Что может он сказать в ответ? Что еще может жизнь дать тому, кто пал так низко?
   Громко и твердо прозвучал его голос, когда он объявил, что не знает таких препятствий.
   – Я желаю только самостоятельно избрать вид казни.
   Но и в этом ему было отказано. Он не удостоится чести сложить голову на плахе – его повесят. Возгласив приговор, председатель суда пэров сломал свой жезл и распустил суд. Было десять вечера. Заседание шло двенадцать часов.
   Комендант вывел его из зала. Свет факелов отражался в латах и забралах стражи, и казалось, что по стражникам струятся потоки крови.
   Тихие воды приняли барку и донесли до пристани Тауэра.
   Здесь, в Тауэре, он и графиня провели последние пять лет своей жизни, потому что король действительно не желал крови выброшенного за ненадобностью фаворита. Это были пять скудных и горестных лет, прожитых с осознанием краха всего, что у них когда-то было, а ведь Овербери предсказывал ему эту судьбу, когда предупреждал о том, что связь с домом Говардов опасна…
   Возможно, когда комендантская барка скользила по темной воде, он уже предвидел эти годы: он ведь даже не попытался сделать что-либо, что помешало бы королю пролить свою безжалостную милость на графиню и на бывшего фаворита.
   А король у себя в Гринвиче дрожал и обливался холодным потом в течение всего этого дня. Он следил за каждой лодкой, пристававшей к дворцовому мосту, и к каждой лодке высылал курьера, чтобы узнать ход процесса. Курьеры возвращались один за другим, и никто не приносил ничего утешительного. Король осыпал курьеров проклятиями, ужасный день все тянулся и тянулся, и его величество не находил себе места – он не мог ни есть, ни спать, он даже сидеть спокойно не мог. Нет, граф Сомерсет, несмотря на все предосторожности, предаст его величество! Он укажет на связь между Лобелем и Майерном, он потребует ответа на вопрос, почему, несмотря на все обстоятельства, Лобеля отпустили на свободу и почему Майерна даже не вызывали на допрос, он даже потребует, чтобы все эти упущения сейчас же были исправлены!
   Он наверняка успеет задать все эти вопросы до того, как люди коменданта накинут на него плащ! И если суд оставит вопросы без ответа, на них ответят собравшиеся в зале. Да даже если заключенного накроют плащом и уволокут, публика, услышав вопросы и увидев, как поступили с обвиняемым, непременно сама найдет ответы, и ответы нанесут непоправимый ущерб королевскому достоинству и чести!
   В таких мыслях шли часы, и с каждым часом страх короля становился все сильнее, пока, наконец, не перерос в уверенность, что все самое худшее, все, чего он больше всего боялся, и произошло. Потому что никакого иного объяснения такой задержке нет. Сомерсет, конечно же, заявил, что он не Гаури и не Балмерино… Вот оно, доказательство! Робин никогда по-настоящему его не любил! Так думал этот слезливый и жестокий властитель.
   Но поздно ночью, когда его величество уже терял сознание от паники и голода, явился пропыленный курьер и принес новость: Робин мужественно принял приговор и не произнес ни единого способного очернить короля слова.
   Король облизал губы. На испещренные морщинами щеки вернулся склеротический румянец. Он даже смог улыбнуться, отсылая курьера прочь. А затем двинулся, покачиваясь, мимо согбенных придворных к красивому, статному молодому Вильерсу и обнял нового фаворита за шею.
   – Вот и конец, Стини, – пробормотал он. Его величество вздохнул, на светлые глаза набежала слеза. – Теперь он узнает, каким милосердным могу я быть. И никто не посмеет сказать, что я способен полностью изгнать из сердца того, кого когда-то любил…
   А затем, резко переменив тон и ущипнув молодого человека за щеку, вскричал:
   – Боже правый, ну где же ужин?!