— А не удрать ли нам отсюда, — обратился Аэртон, герой жюль-верновского романа «Таинственный остров», к индейцу в костюме из разноцветных перьев. Возле них сгруппировались еще три маскарадных костюма — половой из трактира, монах и жгучая испанка типа Кармен.
   Проходя мимо меня, Аэртон, приподняв свою рыжую бороду, шепнул мне:
   — Кокоша, поехали ко мне.
   Это был Сулержицкий, индеец был Сац, испанка — Книппер, монах — Качалов, половой из трактира — Москвин.
   Почти одновременно три извозчика остановились перед домом, где жил Сулержицкий. Ольга Ивановна — жена Леопольда Антоновича, привыкшая к неожиданностям, которыми ее зачастую «одаривал» муж, — отправилась готовить ужин (хотя и собиралась уже ложиться спать).
   Странно было видеть в скромной, спартанского вида квартире Сулержицких этих пятерых театрально-костюмированных крупнейших художников театра.
   Они сняли маски, и лица их были нормальными лицами Книппер, Качалова, Москвина, Саца и Сулержицкого.
   Они говорили о делах и жизни своего театра, и чем страстнее начинался спор по какому-нибудь вопросу, тем нелепее становилось их обличье. О жизни Художественного театра спорили «Аэртон», «индеец», «Кармен», «монах» и «трактирный половой».
   Умиротворение в спорах наступило только тогда, когда Ольга Ивановна пригласила всех ужинать.
   — А не сыграть ли нам в индейцев? — неожиданно предложил Сац, когда любезная хозяйка налила чай.
   Все сначала удивленно посмотрели на Илью Александровича, затем весело рассмеялись и, приняв это неожиданное предложение, спешно принялись допивать чай.
   Первым из-за стола встал Сац и, быстро подойдя к роялю, сыграл «нечто индейское» — все зааплодировали, засмеялись, и игра началась.
   Крупнейшие мастера театра, нелепо одетые, в половине второго ночи буквально превратились в детей, увлеченно разыгрывая небывалые приключения из жизни индейцев. Сулержицкий и Сац наперебой предлагали темы для игры, причем Сац, что-нибудь предложив, кидался к роялю и начинал доигрывать невысказанное словами, продолжая свой рассказ в музыкальной форме и, наконец, становясь актером.
   — Кидайтесь, кидайтесь на него, — кричал мне Сулержицкий, когда к берегу, на котором столпились индейцы, подплыла лодка и из нее вышел миссионер Качалов.
   — Кокоша, изображайте пальмы.
   — Сейчас за них будут прятаться индейцы перед нападением на миссионера.
   Я перебегал с места на место, изображая пальмовую рощу, и добросовестно скрывал собою воинственных индейцев. Но неожиданно Сац — вождь индейского племени — метнулся к роялю и, начав играть приближение поезда, крикнул мне:
   — Петров, превратитесь в поезд и на полном ходу промчитесь в глубину сцены. — Я охотно переставал быть пальмовой рощей и превращался в поезд… «Дети-актеры», увлеченные игрой, не замечали времени. Заминка произошла только тогда, когда индейцы должны были зажарить Качалова — миссионера и скушать его, а он вынул неожиданно часы и произнес своим всепобеждающим, изумительным голосом:
   — А вы знаете, господа, что уже четверть шестого. Эта отрезвляющая фраза невольно создала паузу, которой воспользовалась любезная хозяйка, пригласив всех к утреннему чаю.
   Сев за стол, Качалов сказал:
   — Пальму первенства в нашей игре, мне кажется, мы должны отдать Илье Александровичу, так как он был и драматургом, и композитором, и режиссером, и оркестром, и актером, и во всех этих ролях он был великолепен.
   Илья Александрович ответил серьезно:
   — Николай заставил нас всех надеть маски, и там воцарилась скука. А здесь мы сняли маски и обрели радость и веселье. Искусство театра — это искусство открытых человеческих чувств, и природа его — это полная вера во все, что происходит на сцене.
   Возможно, я не дословно передаю это высказывание Саца, но смысл его врезался в мою память, и, вероятно, вот почему: при воспоминании об Илье Александровиче у меня невольно возникает облик пламенного индейца, страстно утверждающего наивную природу сущности театрального искусства».

Чайка

   И вот наступает главный день в жизни. В первый раз все вместе идем в папин театр. Подумать только, все на самом деле увидим!
   Камергерский переулок. Здание большое, светло-серое. Красивые полукруглые двери с матовыми стеклами. На металлическом квадрате летящая чайка, под ней — металлическое кольцо, чтобы взяться за него, открыть эту чудесную полукруглую дверь и войти…
   — Нам не сюда, — говорит папа и ведет нас во двор. Там на небольшой двери надпись: «Артистический подъезд». Мне немного обидно, что я не взялась за то металлическое кольцо и вошла в эту низкую дверь, но глупая обида улетучивается, когда со всех сторон появляются улыбающиеся лица и несется: «Здравствуйте, Илья Александрович». (Хорошо бы, когда я вырасту большая, со мной тоже столько же людей здоровалось!)
   Швейцар в сером суконном костюме с летящей чайкой — металлическим значком на верхнем кармашке — помогает нам раздеться, приветливо улыбается и говорит:»
   — Значит, вы родные дочки нашего Ильи Александровича будете?
   Я отвечаю с удовольствием:
   — Да, это мы.
   Нас ведут по лестнице вниз, потом еще вниз, «в оркестровую яму», — говорит мама. В яму? В какую это яму? Оказывается, так называется место для оркестра под сценой. Большая комната без окон, в самом низу, вся шумит, гудит, поет на разные голоса. Тут пятнадцать музыкантов настраивают свои инструменты.
   Инструментов много, но я почти все их уже видела, знаю, как они устроены и называются, музыкантов многих тоже знаю. Как-то у папы болело горло и вдруг ему за что-то страшно много денег прислали — сто рублей, он решил репетировать у нас дома и устроить для всего оркестра обед «царский». Чего там только не было! Особенно запомнились мне рыбы всякие, икра разноцветная и ананас с кактусным хвостиком.
   Мама сперва сказала:
   — Не надо никого звать. Потом опять без денег сидеть будем.
   Но папа ответил строго:
   — Не пригласить их я не могу. Они в театре каждый день мою музыку играют. Они — это я…
   Теперь в оркестровой яме у нас все знакомые.
   Но мамина рука хватает мою и Нинину и ведет нас за собой по другой лестнице вверх. Мы бежим быстро-быстро по каким-то коридорам и вдруг попадаем в такой большой зал, какого я еще никогда не видела. О-о, сколько тут кресел составлено! По бокам балконы, тоже с креслами, перед нами полукругом огромный серый занавес, и на нем, в квадрате, летит большая белая чайка, а кругом нее закорючки, вроде волн. Мама сажает нас в кресло, где написано «20-й ряд», велит сидеть и никуда не уходить, пока она за нами опять не -придет. Куда же нам отсюда идти? Зачем? Тут так интересно! На потолке огромные висячие лампы горят, как солнца. Красота!
   — Смотри, он здесь — царь всех морей и океанов, — шепчет мне Ниночка, показывая на величественную спину, волны волос из чистого серебра…
   Константин Сергеевич сидит за несколько рядов перед нами. К нему то подбегает, то куда-то исчезает Леопольд Антонович — он похож на ртуть в градуснике, который я недавно разбила.
   Но вот лампы в зрительном зале, словно устав гореть так ярко, делаются все тусклее и тусклее, а полоска света под занавесом становится ярче — зовет смотреть только туда. Звучит тихая, словно спросонья музыка, отдаленные удары нашей знакомой колотушки, и занавес раскрывается.
   На сцене полутьма — чуть видно окно, закрытое ставнями, стол, лампу, две детские кровати. Мать в белом фартуке и большом белом чепце уложила спать мальчика Тильтиля и девочку Митиль. Тушит лампу, уходит. Дети одни. Они не могут уснуть. Завтра Новый год, а у их папы нет денег, чтобы купить елку. Они так мечтали о елке… Что это звучит далеко-далеко? Папина полька. Она доносится из дома напротив, где живут богатые дети — у них сегодня зажигают елку.
   И вдруг удары, короткие, отрывистые звуки какого-то деревянного духового инструмента — странная, таинственная музыка. Слушаешь ее и начинаешь ждать чего-то необыкновенного. В дверях появляется маленькая старушка. Хромая, странно подпрыгивая, подходит она к детским кроватям. Теперь виден ее единственный зеленый светящийся глаз. Это фея Бирилюна. Голос у нее такой же отрывистый, с присвистами, как музыка, что звучит сейчас. Но вот фея Бирилюна дотрагивается до стен бедной хижины своей волшебной палочкой, и они начинают струиться разноцветными огоньками, блестят, как много-много лесных светлячков ночью.
   «Разве стены сделаны из драгоценных камней?» — удивляется Тильтиль.
   А я закрываю глаза и все равно вижу что-то таинственно-прекрасное. Отчего это? Оттого, что музыка сейчас струится, переливается — дрожат струны под пальцами арфистки и смычками скрипачей, мерцают беспокойные триоли, и невольно ждешь сказочных чудес. Вдруг звуки оркестра словно вырвались из-под спуда, выплеснулись наружу — весь оркестр ликует. Узнаю флейту, гобой, колокольчики. Чудесные женские голоса словно венчают ликование оркестра. Они поют без слов, только «а-а, а-а», но какими светлыми «голосами! Как делается радостно!
   Открываю глаза. Неизвестно откуда на сцене появилась золотая красавица в блестящих одеждах, с чудесными до самого пола золотыми волосами — они блестят, как музыка в оркестре!
   Как прекрасен и удивителен театр! Как тут все слито в одно — и смысл, и свет, и костюмы, и музыка! Музыка помогает звучать всей правде спектакля — она договаривает то, чего нельзя сказать словами, раскрывает чувства, мечты героев, помогает понять их характеры.
   Бывают «впечатления», бывают и потрясения. Сейчас, когда я стала более чем взрослой, мне особенно дорого, что так восприняла этот спектакль далеко не только я. Вот слова Алексея Баталова:
   «С музыкой Ильи Александровича Саца навсегда связано мое детство. Первый виденный мною спектакль, первое зрительное потрясение неотделимо от той музыки, которая навечно впечатала в память слова:
 
«Мы длинной вереницей
Пойдем за Синей птицей…» [15] .
 
   Этот спектакль называли гениальным, его с огромной радостью смотрели дети и взрослые, им восхищались величайшие С. В. Рахманинов и Ф. И. Шаляпин, ну а для меня он оказался тем зерном, из которого потом поползли незримые, но действенные ростки мечты о многом-многом, чего не скажешь словами, вероятно, о том театре, который так нужен детям, о большом искусстве для маленьких. Станиславский был гений — в этом люди нашего поколения не сомневались. Горький его называл «человечище». Но он был и огромный ребенок: его душевная чистота и граничащая с чудом непосредственность, его способность влюбляться в сказочное дали спектаклю ту жизнь, которая не погасла и шестьдесят лет спустя. Ведь «Синяя птица» и сейчас звучит со сцены Художественного театра, а ее музыка — в симфонических концертах, по радио, телевидению, в грамзаписи… Таких чудес в истории драматического театра очень мало. Огромные события потрясали мир за эти годы, а чайка на занавесе Художественного по-прежнему открывала и открывает сцену для родной своей сестры — «Синей птицы». Вы помните артистов, создателей образов этого спектакля? С. В. Халютина — Тильтиль, Алиса Коонен — Митиль, И. М. Москвин — Кот, Г. С. Бурджалов — Огонь, В. В. Лужский — Пес, П. С. Бакшеев — Отец…
   Ни одна роль не казалась «маленькой» в исполнении по-настоящему больших артистов. А грим и парики И. Я. Гремиславского, магия света, декорации и костюмы художника В. Е. Егорова!
   Когда я думаю о спектакле, сыгравшем такую роль во всей моей последующей жизни, мне кажется, что я оказалась удачливее Тильтиля и поймала птицу счастья — Синюю птицу.
   «…Одной из особенностей сацевской музыки было то, что она обладала необычайной музыкально-образной динамичностью.
   Статика была противопоказана сацевской музыке, и едва раздавался первый аккорд его любимого произведения, как встревоженная фантазия ваша мгновенно направлялась волей композитора в нужную ему сторону, пробуждая в вас «подлинность страстей» или полет вашей мысли или увлекая вас в стремительное сценическое действие.
   …Сац зачастую бывал более театрален, чем драматург, режиссер или актер.
   Прослушайте музыку к одной только его «Синей птице», и вы получите подтверждение всего того, что я только что высказал» [16],
   «Я думаю, что за все существование театра И. А. Сац впервые явил пример того, как нужно относиться к музыке в нашем драматическом искусстве…» [17].
   Особенно К. С. Станиславский любил и ценил папину музыку к «Синей птице», и отец посвятил ему свою польку «Елка» — сердцевинную в этом спектакле.

На всю жизнь

   К восьми годам я была довольнр «занятой особой»: утро в прогимназии Репман, занятия по фортепиано, хор, занятия с папой. А тут еще приехал знаменитый основоположник ритмической гимнастики Жак Далькроз из Бельгии. Он давал показательные уроки у нас в музыкальной школе и назвал меня «та девочка, которая все делает лучше всех». Его ученик Тадеуш Ярецкий вел теперь два раза в неделю занятия ритмикой в нашей школе и перед уроком неизменно спрашивал: «Пришла ли та девочка?» Словом, как говорила мама, «ребенка рвали на части».
   По фортепиано меня перевели от хорошей преподавательницы Н. П. Юшневской к выдающемуся профессору Василию Николаевичу Аргамакову. Мои «разносторонние» способности его нисколько не устраивали. И ссылки на «самостоятельность», когда я меняла точно выписанную им аппликатуру, тоже. Это был профессионал высочайшего класса, он требовал ювелирной отработки каждого пассажа, упорного, повседневного труда. Аргамаков был невысок, говорил гнусавым голосом, мог во время моей игры сесть под рояль на корточки, чтобы посмотреть, не провисает ли у меня ладонь, от фальшивой ноты он кричал, как кричат у зубного доктора, когда бормашина попала на открытый нерв, а когда я вместо указанных пальцев четвертого и пятого, думая, что он не заметит, играла трель вторым и третьим, мне попадало свернутыми в трубку нотами по шее.
   Я его мысленно называла «желтая лягушка» и хотела возненавидеть. Другие в музыкальной школе меня хвалили, а он был вечно недоволен. Когда папа был маленьким, он убегал от своей учительницы музыки и говорил, что «эти выкручиванья пальцев совсем не музыка»; И я не хочу часами сидеть над всякими там упражнениями, раз они такие нудные и скучные.
   Чувство ответственности, волю к профессионализму, если упустишь в детстве, потом так трудно бывает «вызвать к жизни».
   Как-то я была дома совсем одна. Сидела читала. Позвонили. Я открыла дверь. За ней стоял высокий худой мужчина в черном, бритый, строгий.
   — Илья Александрович дома? — спросил он у меня хмурым голосом.
   — Он скоро придет, — ответила я, почувствовав, что это кто-то особенный, и мне стало немного страшно.
   Он вошел, снял шляпу, потом кожаные перчатки — каждый палец в отдельности, положил перчатки в шляпу, вытер ноги, хотя на дворе было не мокро, снял и повесил пальто. В его движениях была какая-то каменная торжественность, и лицо каменное. Нет, он не из артистов.
   Сухой человек в стоячем воротничке мне не улыбнулся, рот у него крепко заперт, с ним не поговоришь. Выбрит так гладко, волос на голове мало, лоб очень высокий. Он какой-то совсем отдельный, как остров. Наклонив голову, прошел он вслед за мной в папин кабинет — казалось, ему было тесно под низким потолком нашей квартиры. Я подала ему стул, закрыла папину дверь и стояла с другой стороны в раздумье. А вдруг папа долго не придет? Что я буду делать с этим чужим человеком?
   У нашего папы и галстук и все как-то набок, у «острова» все прямо, пуговиц на пиджаке много, все точно застегнуты.
   Так я стояла, не зная, что теперь делать. И вдруг в папиной комнате зазвучал целый оркестр, куда больший, чем тот, который слышала под сценой Художественного театра. Вот так чудо! Не могло же так звучать старое папино пианино! Звуки настойчиво требовали какой-то своей правды, соединялись в аккорды, такие мощные, каких еще никогда не слышала. Они разбегались и соединялись с чудовищной быстротой. Эти звуки, точно неведомый поток, подхватили меня и унесли — ничего привычного кругом не осталось, только эти звуки кругом меня и во мне… Может быть, этот высокий — колдун?! Может, у него двадцать пальцев?
   Нам не позволяли открывать дверь, когда звучала музыка. Почтение к искусству, к музыкантам в нас воспитали чуть ли не от рождения, но в тот навсегда запомнившийся день, когда мне вдруг стало так хорошо и страшно, я приоткрыла дверь и увидела: незнакомый человек сидел у папиного пианино и играл. Вот он, большой, прямой, лицо, как из камня, двигаются только пальцы, руки огромные, мягкие, сильные — он им приказывает, и они… они поют самым нежным голосом, зажигают солнце, рушат врагов. Они все могут, эти чудотворные руки! Интересно: он какой-то серо-желтый, сухой, сделан из углов, а руки молодые, мягкие, совсем другие, чем он. Ой! Он берет от «до» первой октавы до «ля» второй сверху — почти две октавы одной рукой!
   Он играет что-то, похожее на польку. Мои ноги сами по себе начинают пританцовывать, а рот улыбаться. Как трудно стоять у дверной щели, когда эта полька звучит! Но чем дальше, тем она удивительнее: словно горячая волна заливает все внутри тебя и кажется, что настал праздник, которому радуются все.
   Теперь он играет другое — один огромный и много маленьких, великан и удивительно шустрые мальчики с пальчик! Волк и много Красных Шапочек? Они такие быстрые, что еще совсем неизвестно, кто кого победит.
   Но как можно простыми десятью пальцами так играть, какое это чудо и счастье!
   Наверное, он только прикидывается таким деревянным, чтобы никто не узнал по его лицу, какой он хороший, а когда играет, этого уже не скрыть…
   Звонок в парадном. Папа. Ни слова не говоря, быстро снял пальто, застегнул на все пуговицы пиджак, быстро поправил галстук, даже усы пригладил и прошел в кабинет. Домик у нас одноэтажный, как мама говорит, «продувной», конечно, папа еще на улице услышал эту музыку и понял, кто пришел.
   Удивительный человек приветливо поздоровался с папой, сказал:
   — Мне очень нравится ваша полька из «Жизни Человека», а музыка к «Синей птице» просто очаровательна.
   Такой человек такое говорит моему папе? Горжусь.
   Но почему они закрыли дверь? И самое-самое сейчас главное — чтобы «удивительный» еще поиграл. Нет, все говорит, а не играет. Голос у него серый, на одной-двух нотах, даже когда он говорит приятное.
   Я была поражена, как можно играть то так тихо и нежно, то так сильно, как огромные колокола. У меня всегда звучало как-то средне: немного громче, немного тише, а в общем, обыкновенно. Сейчас в папином кабинете звучит папина музыка — а я… я в первый раз в жизни злюсь на папу! Так хочется, чтобы еще поиграл тот большой, огромный. Минут через двадцать незнакомец ушел — он; видно, очень дорожил своим временем, — но какой новый, совсем новый мир передо мной открылся!
   Я думала: мой папа играет на рояле лучше всех — никого, кроме него, ведь я не слышала! А теперь!… Да разве я когда-нибудь представляла себе, что пальцы могут так выполнять волю музыканта, так бегать, петь, как самый нежный певец, звучать, как ураган, буря, война… Как он сделал, что наше старенькое пианино смогло столько сказать, сказать такое важное, что словами и выразить нельзя!…
   Я подсела к папе. Он был в хорошем настроении.
   — Папа, ты не рассердишься? Он ведь лучше, куда лучше тебя играет на рояле. Почему это, папа?
   Папа ответил горячо, без малейшей обиды:
   — Потому что он — Рахманинов. Сергей Васильевич Рахманинов. Он замечательный композитор, но он еще и величайший, гениальный пианист! Я играю на рояле, чтобы сказать людям свое, помочь понять пьесу, спектакль, играю, чтоб лучше осознать свою музыку. А Сергей Васильевич властвует роялем безраздельно. Что он, без меня долго играл?
   Я не могла измерить временем то огромное, что дала мне музыка Рахманинова. Как мне теперь захотелось научиться по-настоящему играть на рояле! Видела ли я Рахманинова еще? Видела не раз.
   В хоре Художественного театра вместе с мамой пела красивая полная женщина с большими серыми глазами — Нина Павловна Кошиц. Она была веселая, нарядная, дружила с мамой и папой, часто к нам приходила. Придет, сядет за пианино, сама себе аккомпанирует и поет красивым, сильным голосом.
   И вот однажды, когда она пела романс Рахманинова «В молчаньи ночи тайной», к папе пришел Сергей Васильевич. Он вроде удивился, что певица так точно играет на рояле его очень трудный аккомпанемент, но все же указал ей на два-три места, в которых были неверные оттенки, и»Нина Павловна спела этот романс с его аккомпанементом (мама ей даже позавидовала).
   Потом Сергей Васильевич сказал:
   — Это не свидание, а его ожидание, предчувствие. Не снимайте покров тайны, не превращайте ночь в яркий солнечный день. Только на словах «заветным именем будить ночную тьму» три форте, остальное при любом оттенке с поволокой.
   .Мне шел тогда девятый год, и я запомнила эти слова Сергея Васильевича сама, но читала их и в мамином дневнике — она сама исполняла этот романс и могла ли такое упустить?!
   В этот вечер Сергей Васильевич не был такой замкнутый, как в первый раз, говорил тоже немного, но глаза были веселые и светились.
   Он прослушал даже вариации Бетховена на тему «Nel cor piu no mi sento» в моем исполнении, взял мою руку в свою и сказал:
   — Хорошие пальцы. Музыкальна.
   От одного прикосновения к его руке я поднялась на седьмое небо и поклялась играть на рояле не менее трех часов ежедневно, что лет шесть потом и перевыполняла.
 
   Уже тогда Рахманинов стал и на всю жизнь для меня остался вершинным, сокровенно-любимым пианистом и композитором. Много раз вместе с мамой слушала его камерные концерты: он стал выступать с Ниной Кошиц и даже «Крысолова» ей посвятил:
 
«…Я на дудочке играю
Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля,
Я на дудочке играю,
Чьи-то души веселя…» [18] .
 
   Помню, как уже гимназисткой получила в подарок от родных абонемент на восемь концертов оркестра С. А. Кусевицкого из произведений и с участием С. В. Рахманинова.
   Несколько раз накануне первого концерта просыпалась от волнения, вытаскивала из-под подушки заветный абонемент, на котором было написано: «Место на галерее», и слово «галерея» казалось мне тогда самым приятным на свете. Помню, как мама привезла меня на Театральную площадь и мы вошли в здание рядом с Большим театром — театр Незлобина. На свое место я долго шла по лестнице, словно на гору взбиралась. Мое место было стоячее, в ложе «парадиза». Мама объяснила: «Парадиз» — значит «рай».
   «Рай», или «раек», в театре называется самый верх, под потолком театра.
   На сцене занавес был открыт и стояло столько пультов, что и не сравнишь с Художественным театром. Когда вышли музыканты и стали занимать свои места, у меня даже дух захватило. Потом появился дирижер С. А. Кусевицкий, небольшого роста, черный, с симпатичным, но очень красным лицом.
   Как, верно, интересно быть дирижером, повелевать звуками такого огромного оркестра!
   Зазвучала фантазия Рахманинова «Утес». Мне захотелось глядеть на те инструменты, которые сейчас играют, но уж очень было высоко мое место, боялась, что закружится голова и упаду вниз. «Утес» прослушала невнимательно.
   Но вот на сцену вышел Сергей Васильевич. Он сел за рояль, и все, кроме его музыки, перестало существовать.
   Второй концерт для фортепиано с оркестром! Ни в чьем исполнении не могу слушать его спокойно, а тогда он играл сам — сердце стучит в два раза чаще при одном только воспоминании! Концерт начинает один рояль. Первые, затаенно тихие аккорды правой руки и, словно колокол, в левой, звучность аккордов постепенно усиливается, нарастают сомнения, и вдруг вступает оркестр. Он поет мужественно-суровую тему, и рояль как бы соревнуется с оркестром — его захватывающие всю клавиатуру головокружительные пассажи звучат под пальцами Рахманинова, как второй оркестр… Чудовищная сила в его пальцах!
   Но вот вторая тема. Как сокровенно поет ее рояль, когда за ним сидит Рахманинов. Ни один певец не смог бы спеть эту тему так ласково и выразительно, как поют сейчас пальцы Рахманинова. Три неожиданных аккорда заключают первую часть концерта.
   В огромном зале проносится вздох — видно, все слушали первую часть затаив дыхание.
   Но вот уже звучит вторая часть, третья… Слушаешь, и словно в тебя вливается новая горячая и яркая кровь, и веришь в могущество человека и даже… в свое!
   А вот… это поет не рояль, а мое собственное сердце. Но как в самых чувствительных местах Рахманинов остается таким же огромным и мужественным! Новый поток звуков врывается словно в неожиданно распахнувшееся окно.
   Только ураган аплодисментов заставил меня вернуться обратно на галерку, на свое стоячее место. А Рахманинов стоял на сцене отдельно, как его «Утес», и кланялся сурово.
 
   «В этом письме всего несколько строк. Если бы мы сразу сообщили вам его содержание, вы были бы разочарованы и сказали: „Ну что особенного? Подумаешь, поздравление с днем рождения. Что тут интересного?“ Но, рассуждая так, вы ошиблись бы. И, когда вы узнаете, кто автор этого письма, кому оно адресовано, как было передано, вы убедитесь, что оно заслуживает, чтобы о нем знали все, кто любит искусство…