Сейчас я представляю себе, какое бы впечатление в мирные дни произвело
на меня то заснеженное поле и то чистое небо в то солнечное утро! Восхищение
и радость! Но при сравнении, пожалуй, осталась единственная деталь, которая
была бы инвариантом в тогдашней и теперешней картине того утра - это
искрящийся снег перед тупыми носами моих подшитых валенок: я видел только
это, согнувшись под тяжестью пулемета. Иногда ухватывал горсть снега, и - в
рот.
Между прочим, описываемые события имели место на исходе пятого года
маминого восьмилетнего лагерного срока, полученного ею, как ЧСИР Не хотелось
бы приводить расшифровку, противно, но что поделаешь... ЧСИР - это член
семьи изменника родины. Так назывался ни в чем не повинный совершеннолетний
родственник, проживавший вместе с самим "изменником", который также был ни в
чем не виновен. от Особого совещания НКВД. Одно время мама работала в лагере
в сапожной мастерской. Она говорила мне через несколько лет, что в общем
числе починенной обуви подшила пятьсот пар валенок. Может быть, и мои были
из-под ее рук... А ведь, это тоже один ручеек в общем потоке "тыл - фронту".
Когда я, странным образом оставшийся живым и невредимым, покидая поле,
оглянулся на него поля уже не было. Было нечто черное из сотен воронок и
мертвых тел.
"Юнкерсы" улетели. Вернулась жизнь. Кстати, были это "юнкерсы" или
"фоккеры", я не уверен. Не очень-то я в этом разбирался. Торопимся, занимаем
оборону по обоим краям длинного разветвленного оврага, протянувшегося от
окраины Верхнедуванной до железной дороги. Ее мы пересекли еще до полудня,
уцелев под ударами авиации. Старшина роты, шустрый и расторопный, набирает
команду - с термосами за едой. Успеваем подкрепиться, когда слышатся крики:
"Танки!" Они медленно движутся именно со стороны той самой железной дороги,
которую мы прошли часа два тому назад. Иначе говоря, немцы дали нам
расположиться в овраге и заперли в нем. Танки идут вдоль обеих сторон оврага
на расстоянии не ближе ста метров. Ни артиллерии, ни противотанковых ружей
во всей второй бригаде нет. Все уничтожено немцами еще вчера. Гранату или
бутылку С зажигательной смесью. не добросить. Бить из пулеметов -
бесполезно. А они расстреливают нас беспощадно и безнаказанно. Черные
зловещие силуэты, кресты, выбрасывающие огонь пушки и пулеметы. Перед
глазами у меня до сих пор вертящиеся волчком на снежном насте, не попавшие
ни в какую цель горящие пули. Горели они на самом деле или нет, я не знаю.
Но впечатление именно такое. Может быть, это догорала трассирующая смесь. По
боевому уставу пехоты полагалось ружейно-пулеметным огнем отсекать пехоту от
танков. Здесь же отсекать было некого. Танки шли без пехоты.
Наш пулемет замаскирован кальсонами на кожухе и рубахой на щите. Немцы
его не замечают. Нам бы и молчать, но мой первый номер Чистяков не
выдерживает и дает бессмысленную очередь по ближайшему танку. Через
несколько секунд - Чистяков убит, кожух со стволом разбит.

Эх, кожух, короб, рама, шатун с мотылем,
Возвратная пружина, приемник с ползуном,

- это слова из песни про "Максим", которую мы распевали в строю в
запасном полку. Я опять уцелел.
Во взводе осталось два расчета по разные стороны оврага. Взводный,
младший лейтенант (с одним кубарем в петлице), после гибели моего первого
номера и пулемета назначает меня своим связным. Лежим втроем почти рядом,
взводный, помкомвзвода, который следил за дисциплиной, и я. Наблюдаем за
танками. Укрытие у нас естественное. Берег оврага надежен, и хотя пули
визжат, в нас они не попадают. Глаза выглядывают, и ничего, кроме наших
замаскированных шапок над снегом не возвышается.
И тут происходит следующее. Взводный решил проверить пулеметный расчет
на другом берегу оврага. Для этого надо перебежать по дну оврага метров
двадцать. Овраг в этом месте не очень глубок и так изгибается, что дно
простреливается танками. Взводный побежал: "Связной, за мной!"
Ой, как не хочется покидать укрытие и лезть под огонь. Я начинаю
сползать по снежному склону берега. Помкомвзвода, отработавший до
автоматизма исполнение приказа "Ни шагу назад", приняв меня за беглеца (а
убегать-то некуда!), немедленно направляет на меня ППШ Пистолет-пулемет
Шпагина, скорострельное надежное стрелковое оружие, на смену которому уже
после войны пришел автомат Калашникова. в готовности разрядить в меня часть
диска. Доли секунды, и он соображает, что я не покидаю позицию, а выполняю
приказ взводного следовать за ним. Надо сказать, что автомат был только у
помкомвзвода. У остальных - винтовки.
Понемногу бой смещается к станице, которая горит. Танки проходят мимо.
Уже на другом берегу оврага взводный приказывает мне остаться у пулемета,
сам исчезает, а в это время появляется санитар - с лошадью, впряженной в
широкую волокушу. Он собирает раненых. Увидев меня, санитар кричит:
"Вытаскивай!" Я вижу, кого он имеет в виду, и начинаю тащить раненого из
оврага по недлинному отрожку с глубоченным снегом. Куда он ранен, мне не
разобрать, тащу с трудом, утопая в снегу. Надо только представить, что это
за труд. Получается медленно, взмок, мне не удается ни капли передохнуть, но
когда я все же позволяю себе это на одно мгновение, вдруг откуда ни
возьмись, вырастает фигура ротного Феоктистова. Он набрасывается на меня с
матом, тащи, дескать, быстрей. Вытащил, уложили на волокушу, и в
начинающиеся сумерки ездовой торопит коня.
Я же остался один и без всякого дела. Вдруг из-за кустарника появляется
взводный с группой бойцов, приказывает мне взгромоздить на себя оставшийся
от разбитого пулемета станок и присоединиться к его группе, в которой не все
мне знакомы. "Кто бросит матчасть - расстреляю", - а станок - 36 кг. Под
покровом наступающей ночи мы начинаем драпать. Я покорно тащусь вместе со
всеми, не сомневаясь, что взводный знает, куда надо двигаться. Через
какое-то время то ли мы присоединяемся к другой группе, то ли она к нам, и
драпаем, драпаем, драпаем,... жалкие остатки второй бригады, только двое
суток тому назад собиравшейся освобождать Ростов, который был в двух сотнях
километров от нас. Кстати сказать, Ростов был освобожден только через две
недели, 14 февраля, войсками совсем другого фронта.
Взводный сам почувствовал, когда можно и нужно было устроить привал.
Привалились к огромной скирде среди чистой степи. Звезды - как лампы. Слышу:
"Связной, давай котелок". - "Какой котелок?" - "Сожрал?!" Он меня с кем-то
спутал. Так бы мы и препирались, но ночь просекают снопы трассирующих пуль.
Небывалый случай! - Ночное танковое преследование. Танки идут очень
медленно, но ведь быстрей, чем мы, пешие! Они долго гнали нас, подстегивая
огнем. Светящиеся пулеметные трассы то и дело просекают темень. Настала моя
очередь. Ранен и брошен своими среди бурьяна. Лежу ничком, прижатый
проклятым станком. Лязгает и ползет прямо на меня. Сейчас - все. В лепешку.
Но ведь в данный момент я пишу это "все", значит, я жив. А жив и пишу
потому, что это чудовище развернулось прямо возле меня, засыпав мерзлыми
комьями земли и снегом. Образовавшееся "одеяло" спасло меня от замерзания.
Чудовище ушло куда-то в сторону. По-видимому, это было уже неподалеку
от наших исходных позиций, откуда мы начали "наступление" на Ростов. Утром
меня подобрали санитары из другой части, а из своей - прислали домой
похоронку, в которой говорилось, что я погиб смертью храбрых и похоронен на
хуторе близ Ворошиловграда. Станок "максима", который измучил меня до
изнеможения, был с меня снят и остался лежать в бурьяне украинской степи.
Только через месяц после похоронки пришло мое письмо из госпиталя.
Почтальон встретил мою тетю на улице и вручил ей похоронку. Похоронка была
спрятана, и никто о ней не знал. Месяцем позже тот же почтальон на той же
улице отдал моей тете письмо из госпиталя. С криками "Жив, жив, жив!" тетя
(которая была только на десять лет старше меня) опрометью помчалась домой.
Бабушка, ничего не знавшая о похоронке, не понимая, что происходит,
уставившись на кричащую дочь и вытаращив глаза, медленно двинулась ей
навстречу, споткнулась, упала и сломала руку.
Медсанбат, палатку рвет ветер, бомбовые налеты. На пути в полевой
госпиталь - еще несколько налетов. Измучен и бомбежкой, и болью, и тряской
на дне кузова грузовика. Но главное - это то, что тебя увозят из этого ада.
И никаких жалоб на "дискомфорт", такие "нежности" даже в голову не могли
придти.
Между прочим, когда меня подобрали, то, укладывая в полуторку,
поленились открыть ее борт. Результатом чего был возглас того, на которого я
свалился: "Ты что, б..., прыгаешь!" Откуда-то нашлись силы, чтобы внутренне
рассмеяться.
Впереди у меня была полугодовая счастливая жизнь, сначала на вшивой
соломе полевого госпиталя на станции Тарасовка, что между Глубокой и
Миллеровым. Затем почти через два месяца Сердобск, затем Башмаково и
Земетчино, - все в Пензенской области, которая с тех пор стала для меня
почти родной.
Пятьдесят четыре года спустя меня пригласили оппонентом на защиту
докторской диссертации в Пензенский политехнический институт. Должен
признаться, что я принял приглашение в немалой степени от того, что мне
предстояло по дороге проехать мимо станции Башмаково. В трехстах метрах от
перрона находилась вытянувшаяся вдоль путей двухэтажная школа, в которой
располагался мой госпиталь. Проходившие мимо поезда были тогда для нас,
"ранбольных", как принято было называть население госпиталей, важным
развлечением. И вот морозной ночью в конце декабря 1997 года поезд
Москва-Пенза остановился на две минуты на ст. Башмаково. Уже на стоянке,
прижавшись к стеклу окна вагона, можно было разглядеть впереди длинное белое
здание, освещенное пристанционными огнями. А потом поезд тронулся и, не
успев набрать хода, устроил мне свидание с частичкой юности. В одном окне
школы горел свет. То же самое было и на обратном пути, когда поезд медленно
подходил к станции.
Госпитальная жизнь? На чистых простынях с регулярной едой (зачастую с
добавкой), без бомбежек и обстрелов. Гипс и операции - не в счет. Кто
упрекнет меня в том, что я откровенно радовался госпиталю, а не переднему
краю?
И кто объяснит мне, по чьей безмозглости был элементарно разгромлен
целый мехкорпус, нацеливавшийся на Ростов из-под Ворошиловграда? И кто
объяснит мне, чья глупая и тупая воля толкала целый корпус с одним только
стрелковым оружием, лишенный всей артиллерии, т.е. фактически полностью
обезоруженный, на неминуемый разгром?! Рядовому нельзя обсуждать приказы,
тем более, приказы не взводного, а какого-то недосягаемого для меня
начальства. Я и сейчас в звании подполковника запаса Впрочем, звания майора
и подполковника я получил, находясь в запасе, а ушел я из армии капитаном.
При этом чувствую я себя лейтенантом. Мне по душе кем-то высказанное
утверждение: "Войну выиграли лейтенанты-десятиклассники", хотя я вынужден в
этом усомниться. Вообще, люди моего возраста вступили в бой под прикрытием
целого года войны, под прикрытием тех, кто был подставлен под якобы
внезапный удар жуткой силы, кто встретил врага своей грудью в начале войны.
испытываю смутное остаточное чувство ("На кого голос повышаешь... туды твою,
растуды!"), развенчивая тот идиотизм. Но ведь ни у кого в мемуарах наших
маршалов этот эпизод не упомянут. Значит, такой эпизод был в порядке вещей.
Нет и признаков угрызения совести. Так, пустячок. Значит, это мое дело! Тем
более что, я уверен, мы все одинаково оценивали происходившее. Образно
выражаясь, корпус планомерно и неуклонно втягивался в зев гидры, которая и
сожрала его.
А ведь все рассказанное происходило как раз одновременно с
заключительными боями в Сталинграде, а мое ранение 2 февраля в точности
совпало с официальным окончанием битвы на Волге.
Через год я узнал, что судя по названиям Верхнедуванная и Большой
Суходол, промелькнувшим у Фадеева в "Молодой гвардии", описываемые события
имели место в тех же местах и в то же время, где и когда Краснодонцев
бросили в шахту.
Не могу удержаться, чтобы не рассказать о полевом госпитале на станции
Тарасовка. Он располагался в постройках совхоза, главным образом в бараках,
жителей не было. Я не оговорился, когда солому, на которой мы лежали (чистые
простыни - это потом, в тылу) вповалку, назвал вшивой. Я убивал вшей
сотнями, кроме тех, что заползали под гипс. И пишу об этом не для того,
чтобы намеренно сгустить краски, или разжалобить читателя, или укорить
медсанслужбу фронта. Она заслуживает восхищения. Таковы были условия. Если
верно утверждение "Враг был силен, тем больше наша слава" (К.Симонов),
значит, верно и то, что само преодоление тяжелейших условий жизни тоже было
подвигом. Куда же деваться, если потери несем, и раненых надо где-то
спасать. Эвакуация невозможна, так как железная дорога Воронеж - Ростов
разрушена. В палате, если так можно назвать пустую комнату, нас человек
двадцать. Лежим головами к противоположным стенам. Посреди палаты узкий
проход. С наступлением темноты зажигается крохотная плошка. Ни "уток" ни
"суден" нет. Их заменяют консервные банки и ведра. Сестер нет. Их заменяют
санитары из начинающих поправляться раненых. Пищу приносят в бачках и тут же
разливают, раскладывают по котелкам и банкам.
Обсуждать невыносимые условия никому не приходит в голову. Да это
только теперь их можно назвать невыносимыми. Тогда их выносили безропотно.
Днем вся речь - только двух типов: жалобы на боль и призыв "санитар!
банку!". Перед ночью к двум означенным темам добавляются воспоминания о
боях. Лексика того языка, на котором ведутся рассказы, всего слов на
пять-шесть богаче, чем язык, предложенный Ф.М.Достоевским в "Дневнике
писателя", и состоявший, как мы помним, из одного весьма короткого
односложного слова. То есть, в нашем госпитальном языке шесть-семь слов.
Типичная фраза: "Слышу, б..., летят. Ну я, б..., думаю, а он х...к,
х...к, и все. Потом, как е...л! Ну, б...!" - всем все было понятно.
Рассказчик угадывается по голосу и направлению, откуда идет вещание.
Слушаем, не перебивая, а солируем по очереди.
Потом началась дезинфекция, прожарка обмундирования, мытье. Потом я
вдвоем с одним "ходячим" оказался в малюсенькой пустой совхозной квартирке.
Пока мой ходячий уходил на прогулки, промысел (Какой? А какой угодно, что
попадется) и на кухню за официальной пищей, я занимался другим делом. С
трудом передвигаясь с помощью костыля и палки, я обнаружил в одном углу
комнаты мешок с фасолью. Сосед добывал дрова и уголь, приносил воду, а я в
его отсутствие варил фасоль. Вкусно и сытно.
В один из дней немцы подвергли сильной бомбежке Миллерово в двадцати
километрах севернее Тарасовки. Земля и стекла дрожали целый час, а столбы
дыма занимали полнеба и были так высоки, что казалось все происходит рядом,
за холмом.
Возвратившимся хозяевам квартирки немного фасоли еще осталось, а нас
вернули в прежнюю палату, где на полу уже были приготовлены набитые соломой
тюфяки. К концу марта, когда железную дорогу восстановили, нас погрузили в
теплушки. Нары были только нижние. На них тюфяки, простыни (!) и одеяла.
Приятно постукивало и покачивало. Ощущалось надежное умиротворяющее движение
от фронта.
Комфорт необычайный. Мы ехали на северо-восток, как потом оказалось, в
Сердобск. В Черткове состав стоял дольше обычного, и к нашему эшелону
подходили солдатики и офицеры. Мы впервые увидели погоны и не только
полевые, под цвет одежды, но и (совсем в диковинку!) повседневные,
"золотые". Введены они были месяцев за пять до этого, но на фронт еще не
дошли.
Я вспоминаю выгрузку из санитарного поезда в Сердобске. Это было то ли
в самом конце марта, то ли в самом начале апреля. Состав стоял отнюдь не у
перрона, а возле непролазной весенней грязи, да еще под моросящим дождем.
Спустившись на костылях по дощатому настилу с набитыми на него поперечными
брусьями, я оказался посреди жижи. Валенок прогрузился в нее по щиколотку.
Другая нога навесу. Да не к тому я вовсе, чтобы разжалобить читателя
картиной такой беспомощности! А к тому, что увидев меня, ко мне бросилась
местная крестьянка и плача навзрыд, вся в слезах, пренебрегая этой самой
грязью, стала помогать мне выбраться из нее.
А другие, тоже в слезах, сокрушались: "Совсем мальчонки!"
В сердобском госпитале мне было хорошо. Я поправлялся. Физкультурная
сестра (по разработке суставов) приносила мне из своей домашней библиотеки
книжки, главным образом, И.А.Гончарова. Кроме тех, что "проходят" в школе
(три "О"), я прочитал "Фрегат Паллада", "Превратность судьбы", "Слуги
старого века", "Миллион терзаний".

Разных эпизодов военного времени у меня много, как и полагается не
только бывшему станковому пулеметчику, но и бывшему командиру взвода пешей
разведки стрелкового полка. Таковым я стал через год с небольшим после
первого ранения.
Но об этом. впереди


    III. Как я стал разведчиком



После первого ранения, ряда госпиталей и батальона выздоравливающих
меня отправили в Моршанское стрелково-минометное училище, которое я окончил,
получив звание "младший лейтенант" и специальность "командир взвода
батальонных минометов".
Я стал уже совершенно другим человеком. Госпиталь, училище, да и целый
год взросления укрепили меня прежде всего физически, я ощутил жизненную
силу. Сознание новоиспеченного младшего офицера значительно отличалось от
мироощущения рядового. Подневольность уступила место сознательной готовности
подчиняться как фундаменту требовательности к другим людям.
Выпускной ужин был с водкой. Одним хватило того, что стояло на столах.
Другие напивались только для того, чтобы напиться, и опьянение служило, как
им, по-видимому, представлялось, надежным, хотя и примитивным средством
самоутверждения.
Система пополнения действующей армии офицерами состояла главным образом
из Отдельных полков резерва офицерского состава (ОПРОСов).
Сначала нас из училища отправили в Харьков, в 61-й ОПРОС, а оттуда
через две недели на 4-й Украинский фронт в 4-й ОПРОС. Здесь выяснилось, что
триста младших лейтенантов, командиров минометных взводов, фронту не
переварить. Легко сообразить, что такого количества взводных минометчиков
действительно хватило бы не менее, чем на десять дивизий, и то, если эти
дивизии в одночасье лишатся всех своих минометчиков. (Тут можно вспомнить о
планировании подготовки кадров.)
Почти всех нас, за редчайшим исключением, переквалифицировали в
командиров стрелковых взводов. Таковых всегда не хватало, так как по
(официальной или неофициальной) статистике средняя продолжительность боевой
жизни (именно боевой!) взводного-стрелкача составляла одиннадцать часов.
Даже если и не часов, а дней, то тоже не позавидуешь. "Переквалификация"
была воспринята без энтузиазма. Каждый из нас знал, что минометы ведут огонь
из закрытия, из-за обратных скатов высот, а командир стрелкового взвода в
атаке - первейшая мишень. Правда, если противнику удалось засечь минометы,
то и они будут накрыты. Но, во-первых, это произойдет не сразу, а во-вторых,
своевременный переход на запасную позицию выведет минометчиков из-под огня.
Вскоре вместе с несколькими моими однокашниками я прибыл в резерв 1-й
гвардейской армии, затем, дня через три, в 30-ю Краснознаменную
Киевско-Житомирскую стрелковую дивизию, а через час - в ее 71-й полк.
В строевой части полка мне сказали, что я назначен командиром взвода
4-й стрелковой роты, указали хату, где я могу переночевать в готовности рано
утром отправиться на командный пункт (КП) полка. Но внезапно обстоятельства
изменились.
Дело в том, что за несколько дней до этого полк (как и вся дивизия)
понес большие потери. Были подчищены тылы, артиллерийская прислуга (как у
нас говорили в таких случаях, провели "тотальную мобилизацию"), и пехота
получила пополнение, которому однако требовалась минимальная дополнительная
подготовка. Более всего батальоны нуждались в ручных пулеметчиках.
Находившемуся в резерве полка и ожидавшему назначения капитану Еременко было
приказано организовать экстренную подготовку ручных пулеметчиков. Он привлек
к этому трех младших лейтенантов, и мы за три дня должны были подготовить
тридцать расчетов. Материальная часть ручного пулемета Дегтярева (РПД),
разборка и сборка, учебные стрельбы. Стрельбы заняли весь третий день. Кроме
реального боя, ни на каких стрельбах, мне кажется, боеприпасы не
расходовались с такой щедростью.
В назначенное время капитан Еременко приказал мне построить
подготовленных нами пулеметчиков, и мы повели их на КП полка. Для меня это
был одновременно путь в батальон для заступления на должность. Путь в горы
был долог. К обеду мы достигли КП. Там пулеметчиков разобрали по
подразделениям, а мне, спускаясь в блиндаж командира полка, Еременко бросил:
"Взводный, подожди". В дальнейшем он меня по-иному никогда и не называл: -
"взводный" и все.
Я спустился в соседний блиндаж, а не спуститься было нельзя, так как на
КП полка ложились редкие мины. "Подожди" означало быть поблизости. В
блиндаже стучали ложками, и я тоже получил котелок супа-пюре горохового. Не
успел я доесть, как просунувшаяся в блиндаж голова крикнула: "Такой-то, к
командиру полка!"
"Младший лейтенант Сагалович по вашему приказанию прибыл!" С дневного
света в полумраке блиндажа не всех сразу различаю. Молчание, командир полка
пристально смотрит мне в лицо: "Назначаю Вас командиром взвода пешей
разведки полка". Мне только-только исполнилось двадцать лет, вначале я
воевал пулеметчиком и был ранен. Потом меня учили на минометчика, переучили
на стрелкача, и вот назначают разведчиком. Я мог представить себя кем
угодно, но меньше всего разведчиком: ни по характеру, ни по образу мыслей,
ни по моим физическим данным, как мне казалось, я никак не соответствовал
сложившемуся у меня представлению о разведчиках.
Для меня разведчики были существами высшего порядка. Однако я выдавил
из себя "Есть". Может быть, подсознательно сработал внушенный мне принцип:
"На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся". Стоявший против меня
капитан Еременко подмигнул мне. Оказывается, его накануне назначили ПНШ-2,
т.е. помощником начальника штаба полка по разведке, и он тогда же приглядел
меня себе во взводные, не сказав мне об этом ни слова.
У меня есть только косвенные свидетельства моих "разведывательных"
качеств. Во-первых, хотя меня больше ругали, чем хвалили, но все-таки из
разведки не выгнали. Во-вторых, когда уже после второго ранения я вернулся в
полк на прежнюю должность, половина моего взвода была еще цела, и они
встретили меня тепло. Ошибиться я не мог.
Итак, состоялось неожиданное и ошарашевшее меня назначение. Был вызван
мой помкомвзвода, ст. сержант Максимов, который весьма вежливо и
предупредительно, тем не менее подчеркивая трехлетнюю разницу в возрасте,
проводил меня в блиндаж взвода и представил разведчикам. Я узнал, что
прежний взводный, лейтенант Пегарьков, ранен три дня тому назад, что
разведчики его уважали за храбрость и заботливое к ним отношение.
Мои дальнейшие действия и поведение определялись не только приказами
моих начальников и требованиями устава, но в не меньшей степени еще тремя
факторами: не противопоставлять себя воспоминаниям теперь уже моих
разведчиков о предыдущем командире; быть во всяком случае не хуже, чем он; и
преодолеть сомнения в том, что я, быть может, на самом деле не обладаю
необходимым набором качеств разведчика. Впрочем, по мере накопления опыта, а
главное - с ростом количества успехов, эти сомнения постепенно ослабевали
(хотя и не исчезли совсем).
Чего я так и не приобрел, так это жесткой командирской
требовательности. По-настоящему я применял ее при нарушениях этических норм.
Любую группу, которая выполняла сколько-нибудь опасное задание, я всегда вел
сам. У меня хватало духу приказать отправиться на задание малочисленной
группе без моего личного участия, только если задание было не очень опасным
или не очень значимым. При взятии языка мне не полагалось быть в группе
захвата, но в группе нападения я был всегда.
Вообще, я уверен, что личное наиактивнейшее участие взводного во всех
заданиях, независимо от жесткости его характера, было необходимым условием
успешного командования. Лучше любой команды - полнейшее взаимопонимание с
полуслова, а иногда - проверенный и надежный принцип "делай как я". Не
скажу, что во всех случаях это давалось мне легко. Тем не менее я заставлял
себя незаметно для моих подчиненных преодолевать чувство опасности, иногда
страшной. В противном случае - налицо было бы шкурничество, что на фронте,
мягко говоря, не прощалось. Я не мог быть исключением.
Почему говорится "взвод пешей разведки", а не просто "взвод разведки"?
Дело в том, что незадолго до того, как я превратился в разведчика, в
стрелковых полках были взводы еще и конной разведки. Их, и не без оснований,
упразднили, но память о них сохранилась именно в слове "пешая", хотя
надобность в нем совершенно отпала.
Однако память о конной разведке сохранилась у меня не только потому,
что мой взвод назывался взводом именно пешей, а не конной, разведки.
В ночь на 31 декабря 1944 года дивизия была выведена из боя и, покинув
водораздельный хребет Западных Карпат, откуда по ночам были видны огни г.