— Мать-то! мать-то вчера обмишулилась! — в восторге рассказывал брат Степан, — явилась с дядиным билетом, а ее цап-царап! Кабы не дядя, ночевать бы ей с сестрой на съезжей!

Тем не менее, несмотря на ежедневные выезды и массу денег, потраченных на покупку нарядов, о женихах для сестры было не слышно.

— И куда они запропастились! — роптала матушка. — Вот говорили: в Москве женихи! женихи в Москве! а на поверку выходит пшик — только и всего. Целую прорву деньжищ зря разбросали, лошадей, ездивши по магазинам, измучили, и хоть бы те один!

Матушка, впрочем, уже догадывалась, что в Москве не путем выездов добываются женихи, и что существуют другие дороги, не столь блестящие, но более верные. В скором времени она и прибегла к этим путям, но с этим предметом я предпочитаю подробнее познакомить читателя в следующей главе.

Матушка званых вечеров не давала, ссылаясь на тесноту помещения. Да и действительно, было бы странно видеть танцующие пары в миниатюрной квартирке, в которой и «свои» едва размещались. Впрочем, однажды она расщедрилась и дала, как говорится, пир на весь мир. В эту зиму нам случайно попалась квартира с довольно просторной залой, и дядя воспользовался этим, чтобы уговорить матушку повеселить дочь. Затеяли бал. Мебель ссудил дядя из своей квартиры, посуду напрокат взяли, позвали кухмистера Гарихмусова, накупили конфект, фруктов и разослали приглашения. Бал вышел наславу. Приехало целых четыре штатских генерала, которых и усадили вместе за карты (говорили, что они так вчетвером и ездили по домам на балы); дядя пригласил целую кучу молодых людей; между танцующими мелькнули да-, же два гвардейца, о которых матушка так-таки и не допыталась узнать, кто они таковы. Веселились до пяти часов утра, и потом долго-долго вспоминали об этом бале, приурочивая к нему разные семейные события.

Воскресные и праздничные дни тоже вносили некоторое разнообразие в жизнь нашей семьи. В эти дни матушка с сестрой выезжали к обедне, а накануне больших праздников и ко всенощной, и непременно в одну из модных московских церквей.

Модными церквами в то время считались: Старое-Вознесенье, Никола Явленный и Успенье-на-Могильцах. В первой привлекал богомольцев шикарный протопоп, который, ходя во время всенощной с кадилом по церковной трапезе, расчищал себе дорогу, восклицая: place, mesdames! Заслышав этот возглас, дамочки поспешно расступались, а девицы положительно млели. С помощью этой немудрой французской фразы ловкий протопоп успел устроить свою карьеру и прославить храм, в котором был настоятелем. Церковь была постоянно полна народа, а изворотливый настоятель приглашался с требами во все лучшие дома и ходил в шелковых рясах. У Николы Явленного настоятелем был протопоп, прославившийся своими проповедями. Говорили, что он соперничал в этом отношении с митрополитом Филаретом, что последний завидовал ему и даже принуждал постричься, так как он был вдов. И действительно, в конце концов он перешел в монашество, быстро прошел все степени иерархии и был назначен куда-то далеко епархиальным архиереем. Что касается до церкви Успенья-на-Могильцах, то она славилась своими певчими. Помнится, что там по праздникам певал крепостной хор Ровинского.

Матримониальные цели и тут стояли на первом плане. На сестру надевали богатый куний салоп с большой собольей пелериной, спускавшейся на плечи. Покрыт был салоп, как сейчас помню, бледно-лиловым атласом.

Выезды к обедне представлялись тоже своего рода экзаменом, потому что происходили при дневном свете. Сестра могла только слегка подсурмить брови и, едучи в церковь, усерднее обыкновенного нащипывала себе щеки. Стояли в церкви чинно, в известные моменты плавно опускались на колени и усердно молились. Казалось, что вся Москва смотрит.

Разумеется, по окончании службы, встречаются со знакомыми, и начинается болтовня.

— Ах, какую он сегодня проповедь сказал! еще крошечку — и я разрыдалась бы! — слышится в одном месте.

— Как это? как он выразился? «И всегда и везде — он повсюду с нами!» Ах, какая это святая правда! — раздается в другом.

— А вы заметили, ma chere, гусара, который подле правого крылоса стоял? — шушукаются между собой девицы, — это гвардеец. Из Петербурга, князь Телепнев-Оболдуй. Двенадцать тысяч душ, ma chere! две-над-цать!

— Joli!

— И всё в Тульской, да в Орловской, да в Курской губерниях! Вообще, где хлеб…

— Вот кабы… — потихоньку шепчет матушка, прислушавшись к разговору и любовно посматривая на дочку-любимку.

Начинается разъезд, который иногда длится полчаса. Усевшись в возок, матушка упрекает сестрицу:

— Какая ты, однако ж, Наденька, рохля! Смотрит на тебя генерал этот… как бишь? — а ты хоть бы глазом на него повела.

— Вот еще! стану я… старик!

— Нечего: старик! женихов-то не непочатой угол; раз-другой, и обчелся. Привередничать-то бросить надо, не век на шее у матери сидеть.

— Не пойду я за старика.

— А не пойдешь, так сиди в девках. Ты знаешь ли, старик-то что значит? Молодой-то пожил с тобой — и пропал по гостям, да по клубам, да по цыганам. А старик дома сидеть будет, не надышится на тебя! И наряды и уборы… всем на свете для молодой жены пожертвовать готов!

— Как папенька, например…

— Ну что папеньку трогать! Папенька сам по себе. Я правду ей говорю, а она: «папенька»…

И т. д.

Возвратясь домой, некоторое время прикидываются умиротворенными, но за чаем, который по праздникам пьют после обедни, опять начинают судачить. Отец, как ни придавлен домашней дисциплиной, но и тот наконец не выдерживает.

— Как это у вас языки не отсохнут! — кричит он, — с утра до вечера только и дела, что сквернословят!

При этом упреке сестрица с шумом встает из-за стола, усаживается к окну и начинает смотреть на улицу, как проезжают кавалеры, которые по праздникам обыкновенно беснуются с визитами. Смотрение в окно составляет любимое занятие, которому она готова посвятить целые часы.

— Что в окно глазеешь? женихов высматриваешь? — язвит отец, который недолюбливает старшую дочь именно потому, что матушка балует ее.

— И буду смотреть! Вам что за дело! — огрызается сестрица.

— Вот как отцу она отвечает!

— А вы не троньте меня, и я вас не трону!

— Ах, ты…

— Сидели бы у себя в углу!..

— Надин! Финиссе! — вступается матушка, не желая, чтобы подобные сцены происходили «деван ле жан».

В воскресенье, последний день масленицы, ровно в полночь, цикл московских увеселений круто обрывался. В этот день у главнокомандующего назначался «follй journйe»; но так как попасть в княжеские палаты для дворян средней руки было трудно, то последние заранее узнавали, не будет ли таких же folles journйes у знакомых. Семья, которой не удавалось заручиться последним масленичным увеселением, почитала себя несчастливою. Целый день ей приходилось проводить дома в полном одиночестве, слоняясь без дела из угла в угол и утешая себя разве тем, что воскресенье, собственно говоря, уже начало поста, так как в церквах в этот день кладут поклоны и читают «господи, владыко живота».

В чистый понедельник великий пост сразу вступал в свои права. На всех перекрестках раздавался звон колоколов, которые как-то особенно уныло перекликались между собой; улицы к часу ночи почти мгновенно затихали, даже разносчики появлялись редко, да и то особенные, свойственные посту; в домах слышался запах конопляного масла. Словом сказать, все как бы говорило: нечего заживаться в Москве! все, что она могла дать, уже взято!

В понедельник же, с раннего утра, матушка начинает торопиться сборами. Ей хочется выехать, не позже среды — после раннего обеда, чтоб успеть хоть на кончике застать у Троицы-Сергия мефимоны. С часу на час ожидают из деревни подвод; Стрелкова командируют в Охотный ряд за запасами для деревни, и к полудню он уже является в больших санях, нагруженных мукой, крупой и мерзлой рыбой. В нашем доме в великий пост не подается на стол скоромного, а отец кушает исключительно грибное и только в благовещенье да в вербное воскресенье позволяет себе рыбу. Те же хлопоты, которые сопровождали приезд в Москву, начинаются и теперь. Беспрерывно слышится хлопанье наружными дверями, в комнатах настужено, не метено, на полах отпечатлелись следы сапогов, подбитых гвоздями; и матушка и сестра целые дни ходят неодетые. Один отец остается равнодушен к общей кутерьме и ходит исправно в церковь ко всем службам.

— Подводы приехали! — докладывают матушке.

Наконец все прибрано и уложено. В среду утром служат напутственный молебен. В передней спозаранку толчется Стрелков, которому матушка отдает последние приказания. Наскоро обедают и спешат выехать, оставив часть дворни и подвод для очистки квартиры и отправки остальных вещей.

Но дорога до Троицы ужасна, особливо если масленица поздняя. Она представляет собой целое море ухабов, которые в оттепель до половины наполняются водой. Приходится ехать шагом, а так как путешествие совершается на своих лошадях, которых жалеют, то первую остановку делают в Больших Мытищах, отъехавши едва пятнадцать верст от Москвы. Такого же размера станции делаются и на следующий день, так что к Троице поспевают только в пятницу около полудня, избитые, замученные.



У Троицы вынимаются чемоданы и повторяются те же сцены, как и в Москве перед выездами на вечера. На мефимоны съезжается «вся Москва», и ударить себя лицом в грязь было бы непростительно. Одеваются в особые «дорожные» платья, очень щеголеватые, и на отдохнувших лошадях отправляются в возке (четверней в ряд, по-дорожному) в монастырь. Церковь битком набита, едва можно пробраться, при содействии Конона, который идет впереди, бесстрашно пуская в ход локти. Под сводами храма раздается: «Помощник и Покровитель…» Отец молитвенно складывает руки; у матушки от умиления слезы на глазах.

А вот и Голубовицкие, и Гурины, и Соловкины — все! Даже мсьё Обрящин тут — est-ce possible! Так что едва произнесено последнее слово «отнуста», как уже по всей церкви раздаются восклицания:

— Вы! какими судьбами?

— В деревню! пора!

— Парники набивать время!

— У нас еще молотьба не кончена!

— А у нас скотный двор сгорел. Пугнуть надо.

— Но как сегодня пели! я и не знала, где я: на небесах или на земле!..

От Троицы дорога идет ровнее, а с последней станции даже очень порядочная. Снег уже настолько осел, что местами можно по насту проехать. Лошадей перепрягают «гусем», и они бегут веселее, словно понимают, что надолго избавились от московской суеты и многочасных дежурств у подъездов по ночам. Переезжая кратчайшим путем через озеро, путники замечают, что оно уже начинает синеть.

Наконец!.. Последнюю «чужую» деревню проехали… Вот промелькнула Тараканиха, самая дальняя наша пустошь, вот Столбы, вот Светлички, а вот и Малиновей,!

Отец вылезает у подъезда из возка, крестится на церковь и спрашивает, были ли службы на первой неделе. Матушка тоже крестится и произносит:

— Ну, слава богу, дома!

Только сестрица недовольна и сердито цедит сквозь зубы:

— Опять этот Малиновец… ах, противный! Господи! Да когда же наконец! когда же!..

XV

СЕСТРИЦЫНЫ ЖЕНИХИ. СТРИЖЕНЫЙ

Сестрица Надина была старшею в нашей семье. Ее нельзя было назвать красивою; справедливее говоря, она была даже дурна собою. Рыхлая, с старообразным лицом, лишенным живых красок, с мягким, мясистым носом, словно смятый башмак, выступавшим вперед, и большими серыми глазами, смотревшими неласково, она не могла производить впечатления на мужчин. Только рост у нее был хороший, и она гордилась этим, но матушка справедливо ей замечала: «На одном росте, матушка, недалеко уедешь». Матушка страстно любила своего первенца-дочь, и отсутствие красоты очень ее заботило. В особенности вредило сестре сравнение с матушкой, которая, несмотря на то, что ей шло уж под сорок и что хозяйственная сутолока наложила на нее свою руку, все еще сохранила следы замечательной красоты. Сестра знала это и страдала. Иногда она даже очень грубо выражала матушке свое нетерпение по этому поводу.

— Вы всё около меня торчите! — говорила она, — не вам выходить замуж, а мне.

— Не могу же я оставить тебя одну, — оправдывалась матушка.

— Попробуйте!

Зато сестру одевали как куколку и приготовляли богатое приданое. Старались делать последнее так, чтоб все знали, что в таком-то доме есть богатая невеста. Кроме того, матушка во всеуслышанье объявляла, что за дочерью триста незаложенных душ и надежды в будущем.

— Умрем, ничего с собою не унесем, — говорила она, — пока с нее довольно, а потом, если зять будет ласков, то и еще наградим.

Как уж я сказал выше, матушка очень скоро убедилась, что на балах да на вечерах любимица ее жениха себе не добудет и что успеха в этом смысле можно достигнуть только с помощью экстраординарных средств. К ним она и прибегла.

И вот наш дом наполнился свахами. Между ними на первом плане выступала Авдотья Гавриловна Мутовкина, старуха лет шестидесяти, которая еще матушку в свое время высватала. На нее матушка особенно надеялась, хотя она более вращалась в купеческой среде и, по преклонности лет, уж не обладала надлежащим проворством. Были и сваты, хотя для мужчин это ремесло считалось несколько зазорным. Из числа последних мне в особенности памятен сват Родивоныч, низенький, плюгавенький старик, с большим сизым косом, из которого вылезал целый пук жестких волос. Он сватал все, что угодно: и имения, и дома, и вещи, и женихов, а кроме того, и поручения всевозможные (а в том числе и зазорные) исполнял. С первого же взгляда на его лицо было очевидно, что у него постоянного занятия нет, что, впрочем, он и сам подтверждал, говоря:

— Настоящей жизни не имею; так кой около чего колочусь! Вы покличете, другой покличет, а я и вот он-он! С месяц назад, один купец говорит: «Слетай, Родивоныч, за меня пешком к Троице помолиться; пообещал я, да недосуг…» Что ж, отчего не сходить — сходил! Без обману все шестьдесят верст на своих на двоих отрапортовал!

Или:

— А однажды вот какое истинное происшествие со мной было. Зазвал меня один купец вместе купаться, да и заставил нырять. Вцепился в меня посередь реки, взял за волосы да и пригибает. Раз окунул, другой, третий… у меня даже зеленые круги в глазах пошли… Спасибо, однако, синюю бумажку потом выкинул!

Матушка так и покатывалась со смеху, слушая эти рассказы, и я даже думаю, что его принимали у нас не столько для «дела», сколько ради «истинных происшествий», с ним случавшихся.

Но, помимо свах и сватов, Стрелкову и некоторым из Заболотских богатеев, имевшим в Москве торговые дела, тоже приказано было высматривать, и если окажется подходящий человек, то немедленно доложить.

От времени до времени, с раннего утра у нас проходила целая процессия матримониальных дел мастериц.

— Савастьяновна в девичьей дожидается, — докладывает горничная.

— Зови.

Входит тоненькая, обшарпанная старуха, рябая, с попорченным оспою глазом. Одета бедно; на голове повойник, на плечах старый, порыжелый драдедамовый платок.

Матушка затворяется с нею в спальне; сестрица потихоньку подкрадывается к двери и прикладывает ухо.

Начинается фантастическое бесстыжее хвастовство, в котором есть только одно смягчающее обстоятельство: невозможность определить, преднамеренно ли лгут собеседники или каким-то волшебным процессом сами убеждаются в действительности того, о чем говорят.

— Опять с шишиморой пришла? — начинает матушка.

— Вот уж нет! Это точно, что в прошлый раз… виновата, сударыня, промахнулась!.. Ну, а теперь такого-то размолодчика присмотрела… на редкость! И из себя картина, и имение есть… Словом сказать…

— Кто таков?

— Перепетуев майор. Может, слыхали?

— Нет, отроду такой фамилии не слыхивала. Из сдаточных, должно быть.

— Помилуйте, посмела ли бы я! Старинная, слышь, фамилия, настоящая дворянская. Еще когда Перепетуевы в Чухломе имениями владели. И он: зимой в Москву приезжает, а летом в имениях распоряжается.

— Стар?

— Нельзя сказать. Немолод — да и не перестарок, лет сорок пять, не больше.

— Не надо. Все пятьдесят — это верно.

— Помилуйте! что же такое! Он еще в силах! Сваха шепчет что-то по секрету, но матушка стоит на своем.

— Не надо, не надо, не надо.



Савастьяновна уходит; следом за ней является Мутовкина. Она гораздо представительнее своей предшественницы; одета в платье из настоящего терно, на голове тюлевый чепчик с желтыми шелковыми лентами, на плечах новый драдедамовый платок. Памятуя старинную связь, Мутовкина не церемонится с матушкой и говорит ей «ты».

— Дай посижу, устала, — начинает она, — легко ли место, пол-Москвы сегодня обегала.

— Что новенького? — нетерпеливо спрашивает матушка.

— Что новенького! Нет ничего! Пропали женихи, да и только!

— Неужто ж Москва клином сошлась, женихов не стало?

— Есть, да не под кадрель вам. Даже полковник один есть, только вдовый, шестеро детей, да и зашибает.

— Такого не надо.

— Знаю, что не надо, и не хвастаюсь.

Матушка задумывается. Ее серьезно тревожит, что, пожалуй, так и пройдет зима без всякого результата. Уж мясоед на дворе, везде только и разговору, что о предстоящих свадьбах, а наша невеста сидит словно заколдованная. В воображении матушки рисуется некрасивая фигура любимицы-дочери, и беспокойство ее растет.

— Видно, что плохо стараешься, — укоряет она Мутовкину. — Бьемся, бьемся, на одни наряды сколько денег ухлопали — и все нет ничего! Стадами по Москве саврасы гогочут — и хоть бы один!

— Обождать нужно. Добрые люди не одну зиму, а и две, и три в Москве живут, да с пустом уезжают. А ты без году неделю приехала, и уж вынь тебе да положь!

— Да неужто и на примете никого нет?

— Сказывали намеднись, да боюсь соврать…

— Кто таков? говори!

— Сказывали, будто на днях из Ростова помещика ждут. Богатый, сколько лет предводителем служил. С тем будто и едет, чтоб беспременно жениться. Вдовец он, — с детьми, вишь, сладить не может.

— Ну, это еще улита едет, когда-то будет. А дети у него взрослые?

— Сын женатый, старшая дочь тоже замужем. — Старик?

— Немолод. А впрочем, в силах. Даже под судом за эти дела находился.

— За какие «за эти» дела?

— А вот, за эти самые. Крепостных девиц, слышь, беспокоил, а исправник на него и донес.

— Вот, видишь, ты язва какая! за кого сватать берешься!

— Ах, мать моя, да ведь и все помещики на один манер. Это только Василий Порфирыч твой…

— Не надо! За старого моя Надёха (в сердцах матушка позволяет себе награждать сестрицу не совсем ласковыми именами и эпитетами) не пойдет. А тут еще с детьми возжайся… не надо!

— А мой совет таков: старый-то муж лучше. Любить будет. Он и детей для молодой жены проклянет, и именье на жену перепишет.

Но матушка не верит загадываньям. Она встает с места и начинает в волнении ходить по комнате.

— Двадцать лет тетёхе, а она все в девках сидит! — ропщет она. — В эти годы я уж троих ребят принесла! Что ж, будет, что ли, у тебя жених? или ты только так: шалды-балды, и нет ничего! — приступает она к свахе.

— В кармане не ношу.

— А ты коли взялась хлопотать, так хлопочи!

Разговор оживляется и чем дальше, тем становится крупнее. Укоризны так и сыплются с обеих сторон.

— Что вы, собаки, грызетесь! — слышится наконец голос отца из кабинета, — помолиться покойно не дадите!

За Мутовкиной следует сваха с Плющихи; за нею — сваха из-под Новодевичьего. Действующие лица меняются, но процессия остается одинаковою и по форме и по содержанию и длится до тех пор, пока не подадут обед или матушка сама не уедет из дома.

Повторяю: подобные сцены возобновляются изо дня в день. В этой заглохшей среде, где и смолоду люди не особенно ясно сознают, что нравственно и что безнравственно, в зрелых летах совсем утрачивается всякая чуткость на этот счет. «Житейское дело» — вот ответ, которым определяются и оправдываются все действия, все речи, все помышления. Язык во рту свой, не купленный, а мозги настолько прокоптились, что сделались уже неспособными для восприятия иных впечатлений, кроме неопрятных…

И вот однажды является Стрелков и, кончив доклад о текущих делах, таинственно заявляет:

— Есть у меня, сударыня, на примете…; — Кто таков? Не мни!

— Очень человек обстоятельный. По провиантской части в Москве начальником служит. Уж и теперь вроде как генерал, а к Святой, говорят, беспременно настоящим генералом будет!

— Стар?

— Не то чтобы… в поре мужчина. Лет сорока пяти, должно быть. Года середине.

— Старенек.

— Нынче, сударыня, молодые-то не очень на невест льстятся.

— Холостой? вдовец?

— Вдовый-с, только детей не имеют.

— Экономка, смотри, есть?

— Экономка… — заминается Стрелков.

— Есть ли экономка, русским языком тебе говорят?

— Помилуйте! они ее рассчитают. Коли женятся, зачем же им экономка понадобится?

— То-то, чтоб этого не было. Ты у меня в ответе.

Мысль об экономке слегка обеспокоивает матушку; но, помолчав с минуту, она продолжает допрос.

— Есть имение? капитал?

— Имения нет, почему что при должности ихней никак нельзя себя обнаружить. А капитал, беспременно есть.

— На лбу, что ли, ты у него прочел?

— Что вы, сударыня! при такой должности да капитала не иметь! Все продовольствие: и мука, и крупа, и горох, окромя всего прочего, все в ихних руках состоит! Известно, они и насчет капитала опаску имеют. Узнают, спросят, где взял, чем нажил? — и службы, храни бог, решат…

— Все-таки… Вернее надо узнать. Иной с три короба тебе наговорит: капитал да капитал, а на поверку выйдет пшик.

— Можно, сударыня, так сделать: перед свадьбой чтобы они билеты показали. Чтобы без обману, налицо.

— Разве что так…

— Очень они Надежду Васильевну взять за себя охотятся. В церкви, у Николы Явленного, они их видели. Так понравились, так понравились!

— Да ты через кого узнал? сам, что ли, от него слышал?;

— Мне наш мужичок, Лука Архипыч Мереколов, сказывал. Он небольшую партию гороху ставил, а барин-то и узнал, что он наш… Очень, говорит, у вас барышня хороша.

— А фамилия как?

— Федор Платоныч Стриженый прозывается.

Матушка задумывается, как это выйдет: «Надежда Васильевна Стриженая»! — словно бы неловко… Ишь его угораздило, какую фамилию выдумал! захочет ли еще ее «краля» с такой фамилией век вековать.

— Ладно, — говорит она, — приходи ужо, а я между тем переговорю. А впрочем, постой! не зашибает ли он?

— Помилуйте, сударыня, зачем же! Рюмка, две рюмки перед обедом да за чаем пуншт…

— То-то, рюмка, две рюмки… Иной при людях еще наблюдает себя, а приедет домой да и натенькается… Ну, с богом!

С уходом Стрелкова матушка удаляется в сестрицыну комнату и добрый час убеждает ее, что в фамилии «Стриженая» ничего зазорного нет; что Стриженые исстари населяют Пензенскую губернию, где будто бы один из них даже служил предводителем.

Наконец, сестрица сдается; решает устроить смотрины, то есть условиться через Стрелкова с женихом насчет дня и пригласить его вечером запросто на чашку чая.

_____

Пятый час в начале; только что отобедали, а сестрица уж затворилась в своей комнате и повертывается перед трюмо. В восемь часов ждут жениха; не успеешь и наглядеться на себя, как он нагрянет.

Сестрица заранее обдумала свой туалет. Она будет одета просто, как будто никто ни о чем ее не предупредил, и она всегда дома так ходит. Розовое тарлатановое платье с высоким лифом, перехваченное на талии пунцовою лентой, — вот и все. В волосах вплетена нитка жемчуга, на груди — брошь с брильянтами; лента заколота пряжкой тоже с брильянтиками. Главное, чтоб было просто. Но недаром пословица говорит, что простота хуже воровства; сестрица отлично понимает смысл этой пословицы и беспрестанно крестится, чтоб обдуманная ею простота удалась.

Ее очень заботит, что утром у нее, на самой середине лба, вскочил прыщ. — Противный! — восклицает она, чуть не плача и прикладывая палец к прыщу. Но последний от беспрестанных подавливаний еще более багровеет. К счастью, матушка, как женщина опытная, сейчас же нашлась, как помочь делу.

— Надень фероньерку, и дело с концом! — сказала она, — как раз звездочка по середине лба придется.

И точно: надела сестрица фероньерку, и вместо прыща на лбу вырос довольно крупный бриллиант.

К семи часам вычистили зал и гостиную, стерли с мебели пыль, на стенах зажгли бра с восковыми свечами; в гостиной на столе перед диваном поставили жирандоль и во всех комнатах накурили монашками. В заключение раскрыли в зале рояль, на пюпитр положили ноты и зажгли по обе стороны свечи, как будто сейчас играли. Когда все было готово, в гостиную явилась матушка, прифранченная, но тоже слегка, как будто она всегда так дома ходит. Ради гостя, и отец надел «хороший» сюртук, но он, очевидно, не принимал деятельного участия в общем ожидании и выполнял только необходимую формальность. Да и матушка не надеялась, что он сумеет занять гостя, и потому пригласила дядю, который, в качестве ростовщика, со всяким народом водился и на все руки был мастер.