— Я готова, — ответила Консуэло.
   — Мы уверены в этом и опасаемся не слабости твоего характера, а упадка духа. Мы обязаны заранее предупредить тебя о том тяжелом и неприятном, что связано с твоей миссией. Первые ступени тайных обществ, в особенности у масонов, являются весьма незначительными в наших глазах и служат лишь для испытания инстинктов и склонностей новичков. Большинство из них никогда не поднимается выше этих первых ступеней, где, как я уже тебе говорил, их праздное любопытство тешится зрелищем невиданных обрядов. На следующие ступени допускаются лишь те лица, которые подают надежды, и тем не менее их все еще держат на расстоянии от конечной цели, их изучают, испытывают, исследуют их души, подготовляют к более полному посвящению или же покидают в лабиринте толкований, из которого они не могут выбраться, не причинив вреда общему делу и себе самим. И все это только питомник, где мы отбираем наиболее сильные растения, чтобы пересадить их в священный лес. Важные сведения даются лишь на последних ступенях, и ты начнешь свой путь именно с них. Но роль наставника влечет за собой много обязанностей, и здесь приходит конец прелести удовлетворенного любопытства, упоению тайной, иллюзии надежды. Отныне тебе уже не придется в атмосфере восторга и волнения изучать закон, преображающий неофита в апостола, послушницу в жрицу. Придется приводить этот закон в действие, поучая других и стараясь среди нищих сердцем и слабых духом завербовать левитов для святилища. Вот тут-то, бедная Консуэло, ты узнаешь горечь обманутых иллюзий и тяжкий, упорный труд, ибо ты увидишь, что среди множества жадных, любопытных и хвастливых искателей истины есть так мало серьезных, твердых, искренних умов, так мало душ, достойных принять ее и способных ее понять. На сотни людей, которые из одного тщеславия произносят фразы о равенстве и делают вид, что мечтают о нем, ты с трудом найдешь одного человека, сознающего значение этого слова и готового смело претворить его в жизнь. Ты будешь вынуждена говорить с ними загадками и играть в невеселую игру, вводя их в заблуждение по поводу сущности доктрины. Большинство монархов, собранных под нашими знаменами, находится именно в таком положении. Разукрашенные пустыми масонскими званиями, льстящими их беспредельной гордыне, они служат нам лишь для того, чтобы обеспечить свободу действий и терпимое отношение полиции. Правда, некоторые из них искренни или были таковыми прежде. Фридрих, прозванный Великим и, бесспорно, способный им быть, являлся еще до того, как стать королем, членом франкмасонского братства, и в ту пору свобода много говорила его сердцу, а равенство — уму. Однако мы привлекли к его посвящению искушенных и осторожных людей, которым удалось не выдать ему тайны учения. Как ужасно пришлось бы нам раскаяться, если бы случилось иначе! В настоящее время Фридрих подозревает, выслеживает и преследует новое масонское общество, которое создано в Берлине и соперничает с ложей, где председателем является он, а также другие тайные общества, которые с пламенным рвением возглавляет Генрих, его брат. И все-таки принц Генрих, так же как и аббатиса Кведлинбургская, является всего лишь посвященным второй степени и никогда не ступит дальше. Мы знаем коронованных особ, Консуэло, и нам известно, что никогда нельзя целиком полагаться ни на них самих, ни на их придворных. Брат и сестра Фридриха страдают от его тирании и проклинают ее. Они бы охотно устроили заговор, но только в свою пользу. Невзирая на выдающиеся достоинства принца и принцессы, мы никогда не отдадим бразды правления в их руки. Они действительно участвуют в заговоре, но сами не знают, какое грозное начинание поддерживают своим именем, влиянием, богатством. Им кажется, будто они действуют лишь для того, чтобы ослабить могущество своего властелина и остановить порывы его честолюбия. В рвении принцессы Амалии есть даже нечто вроде республиканского пыла, и в наше время она не единственная принцесса, которую волнует мечта о древнем величии и о философской революции. Все мелкие князьки Германии с детства знают наизусть Фенелонова «Телемака», а ныне питаются Монтескье, Вольтером, Гельвецием, и все же высший их идеал — это разумно уравновешенное правительство аристократов, в котором они по праву займут первые места. Об их логике и добросовестности ты можешь судить по странному контрасту между принципами и поступками, между словами и делами, который ты видела у Фридриха. Все они — лишь слепки с этого философа-тирана, более или менее бледные или более или менее утрированные. Но так как они не обладают неограниченной властью, то их поведение коробит не так сильно и дает повод для некоторых иллюзий относительно того, каким образом они употребили бы эту власть. Мыто не обманываемся на сей счет, мы позволяем этим скучающим властелинам и опасным друзьям восседать на тронах наших символических храмов. Они считают себя первосвященниками, они воображают, что в их руках ключ от святых тайн, как некогда глава Священной Римской империи, фиктивно избранный гроссмейстером фемгерихта, считал, что командует грозной армией фрейграфов, тогда как в действительности хозяевами были они и распоряжались и поступками его и жизнью. Так что, считая себя нашими генералами, они служат нам лишь лейтенантами и никогда до рокового дня, назначенного в книге судеб для их падения, не узнают, что помогали нам против самих себя.
   Такова темная и горестная сторона нашего дела.
   Отдавая душу нашему святому рвению, приходится идти на сделку с некоторыми законами безмятежной совести. Хватит ли у тебя мужества на это, юная жрица с чистым сердцем и правдивой речью?
   — После всего, что вы сообщили, мне уже не дозволено отступать, — ответила Консуэло после минутного молчания. — Первое же колебание способно увлечь меня на путь ограничений и страхов, а это может привести к низости. Я выслушала ваши суровые признания и чувствую, что более не принадлежу себе. Увы, признаюсь, я буду жестоко страдать от той роли, какую вы предназначили мне, как уже жестоко страдала от необходимости лгать королю Фридриху, когда это было необходимо для спасения находившихся в опасности друзей. Так позвольте же мне покраснеть в последний раз, как душе, еще не запятнанной притворством, и оплакать чистоту моей молодости, прошедшей в мирном неведении. Я не могу удержаться от этих сожалений, но сумею запретить себе запоздалое и малодушное раскаяние. Мне нельзя больше быть безобидным и бесполезным ребенком, каким я была прежде, и я уже не ребенок, если стою перед необходимостью либо присоединиться к заговору против угнетателей человечества, либо предать его освободителей. Я прикоснулась к древу познания — плоды его горьки, но я не отброшу их. Знать — это несчастье, но отказаться действовать — преступление, когда знаешь, что надо делать.
   — Твой ответ мудр и смел, — сказал наставник. — Мы довольны тобой.
   Завтра вечером мы приступим к твоему посвящению. Готовься весь день к новому таинству крещения, к грозному и торжественному обещанию, готовься размышлением и молитвой, даже исповедью, если в душе твоей осталась хоть одна эгоистическая забота.

Глава 32

   На рассвете Консуэло проснулась от звуков рога и собачьего лая. Подавая завтрак, Маттеус сообщил, что в лесу происходит большая облава на оленей и кабанов и что более ста гостей собралось в замке, чтобы принять участие в этом господском развлечении. Консуэло поняла, что многие члены ордена приехали под предлогом охоты в этот замок, где происходили наиболее важные совещания ордена. Она испугалась при мысли, что, быть может, все эти люди станут свидетелями ее посвящения, и задумалась над тем, действительно ли орден считает это событие настолько значительным, чтобы пригласить такое множество своих членов. Желая исполнить волю наставника, она попыталась читать и размышлять, но внутреннее волнение и смутная тревога отвлекали ее еще больше, нежели трубные звуки, конский топот и лай охотничьих собак, весь день раздававшийся в окрестных лесах. Что это была за охота — настоящая или фиктивная? Неужели Альберт до такой степени переменился и усвоил все привычки обыденной жизни, что мог теперь без ужаса проливать кровь невинных животных? А Ливерани? Быть может, воспользовавшись всем этим шумом и суетой, он убежит с празднества и явится к новообращенной чтобы смутить ее уединение?
   Консуэло не видела, что происходит вне стен ее дома, а Ливерани так и не пришел. Маттеус, по-видимому поглощенный своими обязанностями в замке, забыл о ней и не принес обеда. Что, если этот пост, — так ведь уверял Сюпервиль, — был устроен с целью ослабить работу ее мысли? Она покорилась.
   К вечеру, вернувшись в библиотеку, откуда она вышла около часа назад, чтобы немного прогуляться, Консуэло в ужасе отступила, увидя человека в красном плаще и в маске, который сидел в ее кресле. Но тут же успокоилась, узнав хилого старца, служившего ей, так сказать, духовным отцом.
   — Дитя мое, — сказал он, встав и идя к ней навстречу, — не желаете ли вы что-нибудь сказать мне? Я по-прежнему пользуюсь вашим доверием?
   — По-прежнему, — ответила Консуэло, снова усаживая его в кресло и садясь рядом с ним на складной стул в амбразуре окна. — Мне очень хотелось поговорить с вами, и уже давно.
   И она откровенно рассказала все, что произошло между нею, Альбертом и незнакомцем после ее последней исповеди, не скрыв ни одного из невольных движений своего сердца.
   Когда она кончила, старец долго хранил молчание, смутившее и взволновавшее Консуэло. Наконец, после того, как она попросила его поскорее высказать свое отношение к ее поступкам и ее чувствам, он ответил:
   — Поведение ваше извинительно, почти безупречно, но что я могу сказать о ваших чувствах? Внезапная, непреодолимая, бурная склонность, называемая любовью, есть следствие хороших или дурных инстинктов, которые бог вложил или которым позволил проникнуть в душу человека для его совершенствования или для его наказания в этой жизни. Злые человеческие законы, почти всегда и во всем противоречащие требованиям природы и замыслам провидения, часто превращают в преступление то, что внушил бог, и проклинают чувство, которое он благословил. И напротив, они поощряют постыдные связи, гнусные инстинкты. Это нам, законодателям особого рода, тайным созидателям нового общества, надлежит, насколько возможно, отличить любовь справедливую и истинную от любви греховной и суетной, чтобы от имени закона, более чистого, более благородного и более нравственного, нежели закон света, вынести суждение относительно участи, которой ты заслуживаешь. Хочешь ли ты подчиниться нашему решению? Даешь ли ты нам право соединить или разлучить тебя?
   — Вы внушаете мне полное доверие, я уже говорила вам об этом и повторяю еще раз.
   — Хорошо, Консуэло, мы обсудим этот вопрос — вопрос жизни и смерти для твоей души и для души Альберта.
   — А мне — разве мне не будет дано право высказать то, что таится в глубине моей совести?
   — Да, чтобы мы лучше поняли тебя. Я, слушавший тебя, буду твоим адвокатом, но ты должна освободить меня от сохранения тайны исповеди.
   — Как! Вы уже не будете единственным поверенным самых сокровенных моих чувств, моей борьбы, моих страданий?
   — Если бы ты обратилась в суд с прошением о разводе, разве не пришлось бы тебе высказать свои жалобы публично? Здесь ты будешь избавлена от этой муки. Тебе ни на кого не придется жаловаться. Разве не приятнее признаваться в том, что любишь, чем громко объявлять, что ненавидишь?
   — Так, по-вашему, достаточно испытать новую любовь, чтобы иметь право отречься от прежней?
   — Но ты не любила Альберта.
   — Кажется, нет, но я не могла бы поклясться в этом.
   — Если бы ты любила его, у тебя бы не было сомнений. К тому же твой вопрос заключает в себе и ответ. Всякая новая любовь вытесняет старую — это в природе вещей.
   — Не торопитесь, отец мой, — с грустной улыбкой сказала Консуэло. — Я люблю Альберта по-другому, не так, как того человека, но люблю его не меньше, а, быть может, даже больше прежнего. Я чувствую, что способна пожертвовать ради него тем самым незнакомцем, мысль о котором лишает меня сна и заставляет учащенно биться мое сердце даже сейчас, когда я говорю с вами.
   — Должно быть, горделивое сознание долга и жажда жертвы, а вовсе не привязанность подсказывают тебе отдать предпочтение Альберту?
   — Думаю, что нет.
   — Уверена ли ты в этом? Подумай хорошенько.
   Здесь ты находишься вдали от света, вне его суда и законов. Скажи, если мы дадим тебе новые понятия о долге, будешь ты столь же упорно предпочитать счастье человека, которого не любишь, счастью любимого?
   — Но разве я когда-нибудь говорила, что не люблю Альберта? — с живостью воскликнула Консуэло.
   — На этот вопрос, дочь моя, я могу ответить лишь другим вопросом: можно ли иметь в сердце две любви одновременно?
   — Две разнородных любви — конечно. Ведь можно же одновременно любить брата и мужа.
   — Да, но не мужа и любовника. Права мужа и права брата различны. Права мужа и любовника, в сущности, одни и те же, разве только муж согласился бы вновь сделаться братом. Но тогда было бы нарушено самое таинственное, самое интимное, самое священное, что есть в браке. Это был бы тот же развод, только без огласки. Вот что, Консуэло, — я старик, я стою уже на краю могилы, а ты еще дитя. Я пришел сюда как твой отец, как твой духовник, и, значит, не могу задеть твою стыдливость, если задам щекотливый вопрос. Надеюсь, ты мужественно ответишь мне на него. Не примешивалось ли к восторженной дружбе, внушенной тебе Альбертом, чувство тайного и непреодолимого страха при мысли о его ласках?
   — Это правда, — краснея, ответила Консуэло. — Обычно такая мысль не связывалась у меня с мыслью о его любви, она казалась чуждой его чувству, но когда она появлялась, смертельный холод леденил мою кровь.
   — А дыхание человека, известного тебе под именем Ливерани, воспламеняет тебя, вливает в тебя жизнь?
   — И это тоже правда. Но разве мы не должны подавлять в себе подобные ощущения силой воли?
   — По какому праву? Разве бог внушил их напрасно? Разве он позволил тебе отречься от твоего пола и принести, состоя в браке, обет девственности или еще более отвратительный и унизительный обет — обет рабской зависимости? В пассивности рабства есть нечто напоминающее холодность и тупую покорность проституции. Разве могло быть угодно богу, чтобы такое создание, как ты, пало так низко? Горе детям, рождающимся от таких союзов! Бог карает их каким-нибудь изъяном, делает несовершенными, ненормальными или слабоумными. На них лежит печать неповиновения законам природы. Они отличны от других людей, ибо были зачаты вопреки человеческим законам, которые требуют взаимного пыла, обоюдного влечения мужчины и женщины. Там, где нет этой взаимности, там нет равенства, а где нарушено равенство, нет и настоящего союза. Итак, знай, что бог не только не повелевает твоему полу приносить подобные жертвы, но даже запрещает их. Такое самоубийство столь же греховно и еще более постыдно, чем отказ от жизни. В обете девственности таится нечто враждебное и человеку и обществу, но, отдаваясь без любви, женщина совершает акт еще более чудовищный. Вдумайся хорошенько. Консуэло, и, если ты все еще будешь готова на это, вообрази, какую роль ты предоставила бы своему супругу, если бы он принял твою покорность, не поняв ее. Мне незачем тебе говорить, что, догадавшись о ней, он никогда не согласился бы ее принять, но, введенный в заблуждение твоей привязанностью, опьяненный твоим великодушием, он вскоре показался бы тебе эгоистичным или грубым. И разве ты сама не стала бы его презирать, не унизила бы его перед богом, если б он, поверив твоему чистосердечию, попал в расставленную тобой западню? Куда девалось бы его благородство, его деликатность, если бы он не заметил потом бледности твоих губ, слез на твоих глазах? И можешь ли ты льстить себя надеждой, что ненависть невольно не закралась бы в твое сердце вместе со стыдом и болью, возникшими оттого, что тебя не поняли, не разгадали? Нет, женщина! Вы не имеете права обманывать любовь, живущую в вашей груди. Уж скорее мы имели бы право ее подавить. Пусть философы-циники утверждают, что пассивность — естественное свойство женского пола, что таков закон природы. Нет, то, что всегда будет отличать подругу мужчины от самки животного, — это именно способность полюбить с открытыми глазами и сделать выбор. Тщеславие и корысть превращают большую часть браков в узаконенную проституцию, по выражению древних лоллардов. Преданность и великодушие могут привести наивную душу к такому результату. Девственница, я считаю своим долгом просветить тебя в тех щекотливых вопросах, которые благодаря целомудрию твоей жизни и твоих мыслей ты не могла предвидеть или обдумать. Когда мать выдает замуж свою дочь, она наполовину открывает ей, с большей или меньшей мудростью и скромностью, те тайны, что скрывала от нее до этого часа. У тебя не было матери, когда с каким-то сверхчеловеческим, фанатичным восторгом ты произнесла клятву принадлежать мужчине, которого недостаточно любила. Ныне тебе дана мать, чтобы помочь и наставить тебя, когда ты будешь принимать решение в час развода или же окончательного утверждения этого необыкновенного брачного союза. Эта мать — я, Консуэло, ибо я не мужчина, а женщина.
   — Вы — женщина? — повторила Консуэло, с изумлением глядя на худую, но тонкую и белую, действительно женскую руку, которая во время этой речи сжимала ее собственную.
   — Этот маленький, хилый и немощный старик, — продолжал загадочный исповедник, — это изможденное, больное существо, чей угасший голос уже не имеет пола, — женщина, сломленная скорее горем, болезнями и тревогами, нежели годами. Мне всего шестьдесят лет, Консуэло, хотя в этой одежде — я ношу ее лишь тогда, когда исполняю обязанности «Невидимого», — у меня вид дряхлого восьмидесятилетнего старца.
   Впрочем, даже и в женском платье я тоже кажусь древней старухой. А ведь когда-то я была высокой, сильной, красивой женщиной с величественной осанкой. Но уже в тридцать лет я сделалась сгорбленной и трясущейся, такой, какой вы меня видите сейчас.
   И знаете ли вы, дитя мое, в чем причина этого преждевременного увядания? Она в том несчастье, от которого я и хочу уберечь вас. В неполном чувстве, в несчастном браке, в невероятном напряжении мужества и смирения, на десять лет приковавших меня к человеку, которого я уважала и почитала, но любить которого была не в состоянии. Мужчина не мог бы вам сказать, в чем состоят священные права и истинные обязанности женщины, когда речь идет о любви. Они создали свои законы и суждения, не советуясь с нами. Однако я нередко излагала свои мысли по этому поводу моим собратьям, и у них хватало мужества и добросовестности выслушивать меня. И все-таки мне было ясно, что, если я не добьюсь непосредственного общения с вами, они не подберут ключ к вашему сердцу и, быть может, желая упрочить ваше счастье, восстановив добродетель, осудят вас на вечную муку, на унижение вашего достоинства. Ну, а теперь откройте мне полностью ваше сердце. Скажите, этот Ливерани…
   — Увы, я его люблю, этого Ливерани, тут нет сомнения, — ответила Консуэло, поднося к губам руку таинственной сивиллы. — Его присутствие внушает мне еще больший страх, чем присутствие Альберта, но как непохож этот страх на тот и сколько в нем странного наслаждения! Его объятия влекут меня, как магнит, а когда его уста прикасаются к моему лбу, я попадаю в иной мир, где мне дышится, где живется совсем по-иному.
   — Если так, Консуэло, ты должна любить этого человека и забыть того. С этой минуты я провозглашаю твой развод — таков мой долг, таково мое право.
   — Несмотря на все, что вы мне сказали, я не могу принять вашего приговора, не повидавшись с Альбертом, не услышав от него самого, что он отказывается от меня без печали и возвращает мне слово без презрения.
   — Либо ты все еще не знаешь Альберта, либо боишься его. Зато я знаю его, у меня есть на него еще большие права, чем на тебя, и я могу говорить от его имени. Мы здесь одни, Консуэло, и мне не запрещено полностью открыться тебе, хоть я и принадлежу к верховному судилищу, к числу тех, кого не знают ближайшие их ученики. Но мы обе сейчас в исключительном положении. Взгляни же на мое поблекшее лицо и скажи, не кажется ли оно знакомым тебе.
   С этими словами сивилла сняла маску и фальшивую бороду, круглую шапочку и накладные волосы, и Консуэло увидела женское лицо, правда изможденное и старое, но несравненной красоты линий, лицо с неземным выражением доброты, печали и силы. Эти три столь различные и столь редко сочетающиеся в одном и том же существе душевные свойства читались в высоком лбе, в материнской улыбке и в глубоком взгляде незнакомки. Форма головы и нижняя часть лица говорили о некогда могучей энергии, но следы перенесенных страданий были более чем заметны, и нервная дрожь заставляла слегка трястись эту прекрасную голову, напоминавшую голову умирающей Ниобеи или, скорее, голову девы Марии, лежащей в изнеможении у подножия креста. Седые волосы, тонкие и гладкие, как шелк, разделенные прямым пробором и слегка начесанные на виски, завершали благородное своеобразие этой удивительной головы. В то время женщины пудрили, завивали и зачесывали волосы назад, смело открывая лоб. Сивилла же подобрала свои самым незатейливым образом, и такая прическа, менее всего мешавшая ей при ее мужском одеянии, как нельзя более гармонировала с овалом и выражением ее лица, хотя сама она совсем не заботилась об этом. Консуэло долго смотрела на нее с уважением и восторгом и вдруг, схватив обе ее руки, изумленно вскричала:
   — Боже мой! Как вы похожи на него!
   — Да, я похожа на Альберта, или, вернее сказать, Альберт поразительно похож на меня. Но разве ты никогда не видела моего портрета?
   И, заметив, что Консуэло силится что-то припомнить, она добавила, желая ей помочь:
   — Ныне я лишь тень этого портрета, но прежде он походил на меня настолько, насколько может произведение искусства приблизиться к оригиналу. На нем была изображена молодая, здоровая, блистающая красотой женщина в корсаже из золотой парчи, унизанном цветами из драгоценных камней, в пурпурном плаще, с черными волосами, ниспадавшими локонами на плечи и украшенными рубинами и жемчугами. В таком наряде была я более сорока лет назад, на другой день после моей свадьбы. Я была красива, но это продолжалось недолго, ибо в душе у меня уже тогда царила смерть.
   — Портрет, о котором вы говорите, находится в замке Исполинов, в комнате Альберта, — побледнев, сказала Консуэло. — Это портрет его матери. Он почти не знал ее и все же боготворил… В минуты экстаза ему казалось, что он видит и слышит ее. Очевидно, вы близкая родственница благородной Ванды фон Прахалиц и поэтому…
   — Ванда фон Прахалиц — это я, — ответила сивилла уже более твердым голосом. — Я мать Альберта и вдова Христиана Рудольштадта. Я происхожу из рода Яна Жижки, поборника Чаши. Я свекровь Консуэло, но отныне хочу быть только ее другом или приемной матерью, ибо Консуэло не любит Альберта, а Альберт не должен быть счастлив ценой несчастья своей подруги.
   — Мать! Вы мать Альберта! — воскликнула Консуэло, задрожав и падая на колени перед Вандой. — Так, значит, вы привидение? Ведь вас оплакивали в замке Исполинов как умершую.
   — Двадцать семь лет тому назад, — ответила сивилла, — Ванда фон Прахалиц, графиня Рудольштадт, была погребена в той же часовне и под той же плитой, где в прошлом году был погребен Альберт Рудольштадт. Он страдал той же болезнью, был подвержен таким же припадкам каталепсии и стал жертвой такой же ошибки. Сын никогда не был бы извлечен из этой ужасной могилы, если бы мать, которая знала об угрожавшей ему опасности, не следила, оставаясь невидимой, за его агонией и не видела своими глазами его погребение. Мать спасла это существо, еще полное сил и жизни, от могильных червей, на съедение которым его оставили. Мать вырвала его из рабства того мира, где он прожил слишком долго и где больше не мог жить, и перенесла в другой, таинственный мир, в недоступное убежище, где она сама вновь обрела если не физическое здоровье, то по крайней мере душевный покой. Это необыкновенная история, Консуэло, и тебе надо узнать ее, чтобы понять историю Альберта, его безрадостную жизнь, его мнимую смерть и чудесное воскресение. Сборище Невидимых, где будет происходить твое посвящение, начнется лишь в полночь. Слушай же меня, и пусть волнение, которое ты испытаешь, узнав эту историю, подготовит тебя к тем волнениям, которые тебе предстоят.