— Она холодно приняла от вас письмо, — сказал Стенио с волнением. — Вот как! Не знаю почему, но я счастлив, что она была равнодушна. Не могли бы вы мне сказать, Эдмео, кто вас послал к ней?
   — Слыхали вы когда-нибудь о Вальмарине? — спросил путник.
   — Вы произнесли имя, которое проникло мне в самое сердце, — ответил поэт. — Все, что мне рассказывали о добродетели, о самоотвержении и о милосердии этого человека, казалось мне баснословным. Неужели действительно на свете существует человек с таким именем, неужели он совершает все то, что ему приписывают?
   — Человек этот достоин еще большего уважения, он совершает еще больше благодеяний, чем можно себе представить, — ответил Эдмео. — Если бы вы его знали, друг мой, вы бы поняли, что на свете существуют вещи более могучие и более драгоценные, чем красота, любовь, поэзия или слава…
   — Добродетель, — сказал Стенио, — да, говорят, что человек этот — воплощенная добродетель. Расскажите мне о нем, познакомьте меня с ним. О нем ходит так много разнообразных слухов, имя его окутано такой славой, что женщины готовы даже приписать ему дар творить чудеса.
   — Эта слава, которой он так хотел избежать, — для него настоящая мука,
   — ответил Эдмео. — Его скромность, его старания остаться незамеченным доходят до странности и, по не менее странной иронии судьбы, эта слава, которой столько людей напрасно добиваются и от которой он непрестанно бежит, непрестанно гонится за ним по пятам.
   — Верно ли, — сказал Стенио, — что ни один из тех, кому он покровительствовал, помогал, кого выручал из беды, никогда не видел его и что ему долго удавалось, оказывая благодеяния несчастным, скрывать их источник?
   — Пока его огромного состояния хватало на эту помощь, ему действительно удавалось оставаться безвестным. Но чтобы продолжать это великое дело, ему надо было установить связь с другими, такими же, как и он, и образовать сообщество…
   — Погодите! — оборвал его Стенио. — Вы тоже там состоите?
   — Я не состою ни в какой корпорации, — ответил Эдмео, — я просто сделался другом, учеником и посланцем Вальмарины. Я не знал, на что употребить мою молодость. Я ощущал в себе большой прилив сил, высокие потребности сердца. Любовь казалась мне эгоистической страстью, наука — иссушающим занятием, тщеславие — детской забавой; я встретил на пути своей добродетель, я дал ей себя увлечь. Я принес ей кое-какие жертвы. Может быть, мне придется принести еще большие. Я чувствую, что она может вознаградить меня за все и что я никогда о них не пожалею.
   — Твои простые слова, твои благочестивые убеждения меня трогают, — сказал Стенио. — Мне хочется отказаться от любви; мне хочется бросить все, чтобы следовать за тобою. Куда ты идешь сейчас?
   — Я возвращаюсь к тому, кто меня послал.
   — Отведи меня к нему. Я хочу, чтобы он исцелил меня от моей безумной страсти; я хочу, чтобы он избавил меня от страдания и дал мне чистое счастье, которым я буду наслаждаться без непрестанного страха за завтрашний день… Уйдем вместе!
   — Я не могу взять тебя с собой, — ответил Эдмео. — Надо ведь знать, какой таинственностью любит окружать себя Вальмарина. Он не позволяет никому из друзей без предупреждения приводить новых учеников. Я поговорю с ним о тебе, и если он найдет, что ты можешь следовать этим суровым путем…
   — А что же в нем особенно сурового? — в пылу увлечения воскликнул Стенио. — С тех пор как я существую, я мечтал о том, чтобы отказаться от ложных мирских благ во имя благ высоких, духовных. Когда, на мое несчастье, я встретил Лелию, в мыслях у меня был один Вальмарина. Я хотел присоединиться к нему. Эта роковая любовь совратила меня с пути; но теперь я понимаю, что провидение привело тебя ко мне, чтобы ты меня спас…
   — Да услышит тебя господь! Пусть даже то, что ты говоришь, Стенио, правда, позволь мне все же усомниться в твоем решении. Один только взгляд Лелии — и оно растает, как этот только что выпавший снег, который ветер метет сейчас вокруг нас…
   — Ты не хочешь взять меня с собой, — запальчиво воскликнул Стенио. — Понимаю! Ты гордишься своей легко доставшейся мудростью, исключающей всякую человеческую привязанность, и тебе доставляет удовольствие сомневаться во мне, чтобы этим меня унизить. Возьми меня с собой, пока я увлечен, иначе я стану думать, Эдмео, что добродетель — всего-навсего гордость.
   На это обвинение Эдмео не сказал ни слова. Он справился с искушением на него ответить; потом, поднявшись, он приготовился покинуть Стенио. Тот все не отпускал его.
   — Ну вот, — воскликнул юноша, — твое стоическое спокойствие мне все разъясняет, Эдмео, и теперь я уверен в том, что до сих пор только предчувствовал. Мне сказали — и напрасно ты хочешь теперь от меня это скрыть, — что Вальмарина — нечто большее, нежели обыкновенный благодетель и догадливый утешитель. Святое дело, которое вы совершаете, не ограничивается отдельными самоотверженными поступками. И сам ты, Эдмео, ты же не согласен играть роль раздатчика милостыни при богатом филантропе. Тебе поручено более серьезное дело. Богатства Лелии пойдут, может быть, на то, чтобы заплатить выкуп за пленников и помогать бедным, но это отнюдь не обыкновенные пленники и не заурядные бедняки. Вальмарина, может быть, не только отдает золото, но проливает свою кровь, а ты — ты хочешь чего-то большего, чем благословения нищего. Ты мечтаешь о мученическом венце. Вот единственная причина, почему ты куда-то торопишься сейчас один тихой и холодной ночью… Не отвечай мне, Эдмео, — добавил Стенио, видя, что его друг старается увильнуть от его вопросов. — Ты еще слишком молод, чтобы без волнения говорить об этих тайнах. Ты умеешь молчать, но притворяться не научился. Доставь моему сердцу радость тебя разгадать и позволь мне из деликатности ни о чем тебя не расспрашивать. Я знаю то, что хотел узнать.
   — А если бы твои предположения подтвердились, ты бы пошел со мною?
   — Теперь я знаю, что не могу этого сделать, — ответил Стенио, — я знаю, что не буду допущен до Вальмарины раньше, чем выдержу долгие и страшные испытания. Я знаю, что прежде всего мне предпишут навсегда отказаться от Лелии… О, я знаю, что какие бы нити ни связывали ее таинственную судьбу с вашими героическими жизнями, от меня потребуют доказательства моей добродетели, залога моей силы, больше мне будет нечего представить, и поэтому я ничего не представлю.
   — Я был в этом уверен, — сказал Эдмео, вздохнув. — Я видел Лелию. Так прощай же, друг! Если когда-нибудь, освободившись от этого обмана чувств или разочаровавшись в своих надеждах…
   — Да, конечно! — воскликнул Стенио, пожимая другу руку. Потом он отпустил ее и добавил:
   — Быть может!..
   Но в ту же минуту надежда вдруг снова пробудилась в его сердце, и он прошептал:
   — Никогда!
   Спустя полчаса после того как они расстались, Эдмео, который шел на север, достиг вершины горы и, как обещал, запел прощальную песнь. Поэт все еще сидел на скале. Ночь была ясная и холодная, земля — сухая, воздух прозрачный. Мужественный голос Эдмео пропел гимн, и друг его ясно расслышал:
   — Сириус, царь долгих ночей, солнце темной зимы, ты, который опережаешь осенью зарю и погружаешься за горизонт вослед весеннему солнцу! Брат солнца, Сириус, повелитель небес, ты, который соперничаешь с белым светом луны, когда все другие светила бледнеют перед нею, и пронзаешь своим огненным взглядом густую завесу ночного тумана! Ты, извергающий пламя пес, который без устали лижет окровавленную ногу страшного Ориона, ты, который в сопровождении своей сверкающей свиты поднимаешься ввысь, в эмпирей, ты, у которого нет ни равных, ни соперников! О, самый красивый, самый великий, самый яркий из ночных светочей, озари своими белыми лучами мои влажные волосы, верни надежду моей трепещущей душе и силу моему окоченевшему телу! Сверкай над моей головой, озаряй мой путь, излей на меня потоки твоего яркого света. Царь ночи, проведи меня к другу моего сердца. Помоги мне в моем таинственном пути сквозь мрак; тот, к кому я иду, то же среди людей, что ты — среди несметной толпы малых звезд.
   Учитель мой велик, как ты; как ты, он блистателен и могуч; как ты, он проницает свет; как ты, он царит над холодной ночью; как ты, он возвещает о том, что ясным, солнечным дням настал конец!
   Сириус, ты не звезда любви, ты не светило надежды. Твоей мужественной красотою не вдохновляется соловей, и под твоим суровым сиянием не раскрываются чашечки цветов. Горный орел приветствует тебя утром голосом угрюмым и диким; под твоим бесстрастным взглядом нагромождаются снега, и ветер воспевает твою красоту, шелестя бронзовыми струнами твоей зловещей арфы.
   Так вот, душа, в которой ты царишь, о добродетель, не открывается больше ни надежде, ни нежности; она запаяна, как свинцовый гроб, она замкнута, как северная ночь границами горизонта, когда Сириус доходит до половины пути. Она мрачна, как зима, темна, как безлунное небо; ее пронизывает один только луч, холодный и пронзительный, как сталь. Она завернута в саван, у нее нет больше ни восторгов, ни песен, ни улыбок.
   Душа моя — это ночь, это холод, это тишина; но твой блеск, о добродетель, — это луч Сириуса, сверкающий и ни с чем не сравнимый.
   Голос растаял вдали. Несколько минут Стенио был еще поглощен своими мыслями. Потом он сошел в долину, устремив взор на восходившую на горизонте Венеру.

25

   Снова вернулась весна и вместе с нею — пение птиц и ароматы цветов. Вечерело, красные отблески заката уступали место фиолетовым теням. Сидя на террасе виллы Виолы, Лелия мечтала. Это был богатый дом, который один итальянец построил у подножия гор для своей любовницы. Она умерла там от тоски. И вот итальянец, не желая больше жить в местах, с которыми у него было связано столько тяжелых воспоминаний, сдал в аренду иностранцам сад, где была похоронена умершая, и виллу, носившую ее имя. Есть страдания, которые сами себя питают; есть другие, которые пугаются себя и бегут от себя, как от угрызений совести.
   Нежная и томная, как ветерок, как волна, как весь этот майский день, такой теплый и клонящий ко сну, Лелия, опершись о перила, смотрела на одну из самых живописных долин, куда ступала нога цивилизованного человека. Солнце зашло за горизонт, но озеро все еще было огненно-красным — как будто античный бог, который, по преданию, каждый вечер возвращается в море, и на самом деле погрузился в эту прозрачную гладь.
   Лелия мечтала. Она слушала смутные звуки долины: блеянье маленьких ягнят, теснившихся возле матерей, шум воды, поднявшийся, как только открыли шлюзы, голоса высоких загорелых пастухов с греческим профилем, одетых в живописные лохмотья. С карабинами на плече они спускались с гор и пели гортанными голосами. Слушала она и высокие звуки бубенцов, привешанных к шеям дородных пестрых коров, и задорный лай больших дворняжек, которому с горных склонов раскатисто отвечало эхо.
   Лелия была спокойна и лучезарна, как небо. Стенио принес арфу и стал петь гимны удивительной красоты. Спустилась тьма, медленная и торжественная, как аккорды арфы, как прелестный голос поэта, мужественный и нежный. Когда он окончил, небо уже сокрылось под этим первым серым покровом, в который облачается ночь, когда трепещущие звезды едва проглядывают на небе, далекие и бледные, как слабая надежда на лоне сомнений. Только вдоль горизонта сквозь туман едва заметно обозначилась белая линия: то был последний свет сумерек, последнее прости уходящего дня.
   Тогда поэт опустил руки, звуки арфы затихли; припав к ногам Лелии, Стенио попросил ее сказать ему хотя бы слово любви или жалости, хоть чем-нибудь дать ему почувствовать, что она жива, что она может быть к нему нежной. Лелия взяла руку юноши и поднесла ее к глазам; она плакала.
   — О, — воскликнул он, вне себя от волнения, — ты плачешь! Значит, ты жива?
   Лелия провела рукою по душистым волосам Стенио и, прижав его голову к груди, покрыла ее поцелуями. Не часто ей случалось касаться губами этого прекрасного лба. Ласка Лелии — это был дар богов, столь же редкий, как не тронутый морозом цветок, который распускается на снегу!
   И этот неожиданный и жаркий порыв чувств едва не стоил юноше жизни — холодные губы Лелии в первый раз подарили ему поцелуй любви. Он побледнел, сердце его перестало биться; едва живой, он со всею силой оттолкнул Лелию, ибо никогда смерть не была ему так страшна, как в эту минуту, когда перед ним открывалась жизнь. Он чувствовал потребность говорить, чтобы уйти от избытка счастья, которое было мучительно, как лихорадка.
   — О, скажи мне, — вскрикивал он, вырываясь из ее объятий, — скажи мне наконец, что ты меня любишь!
   — Разве я уже не сказала тебе этого? — отвечала она и посмотрела на него таким взглядом, улыбнулась такой улыбкой, какие на картинах Мурильо бывают у пресвятой девы, уносимой ангелами на небо.
   — Нет, ты мне этого не говорила, — ответил он, — ты сказала мне в тот день, когда ты была при смерти, что ты хочешь любить. Это означало, что перед тем, как потерять жизнь, ты жалела о том, что не жила.
   — Вы так думаете, Стенио? — спросила она вдруг кокетливо и насмешливо.
   — Я ничего не думаю, но я стараюсь разгадать вас. О Лелия, вы обещали попытаться меня полюбить. Это все, что вы мне обещали.
   — Разумеется, — холодно ответила Лелия, — только обещать, что мне это удастся, я не могла.
   — Но ты надеешься когда-нибудь полюбить меня? — спросил он тихим и грустным голосом, который тронул Лелию до глубины души.
   Она обвила его руками и притянула к себе с нечеловеческой силой. Стенио, который думал было воспротивиться ей, почувствовал, что он во власти ее чар, и похолодел от ужаса. Кровь его кипела, как лава, и, как лава же, застывала. Его бросало то в жар, то в холод, ему было худо и вместе с тем хорошо. Была это радость или тоска? Он не знал. Это было и то, и другое, и еще большее. Это было небо и ад, любовь и стыд, желание и ужас, экстаз и агония.
   Наконец, к нему вернулось мужество. Он вспомнил, сколько безумных обетов он давал, чтобы только настал этот час смятения и восторгов; он презирал себя за малодушную робость, которая удерживала его, и, поддавшись порыву, в котором было отчаяние, он, в свою очередь, подчинил себе Лелию. Он заключил ее в свои объятия, припал губами к ее мягким и нежным губам, прикосновение к которым продолжало его изумлять… Но Лелия, внезапно оттолкнув его, сказала сухо и жестко:
   — Оставьте меня, я вас больше не люблю.
   Стенио упал на плиты террасы. Теперь-то он действительно почувствовал, что умирает: на место неистовой любви и лихорадки, вызванной ожиданием, явился леденящий сердце стыд.
   Лелия принялась смеяться. Гнев воодушевил поэта, ему вдруг захотелось убить ее.
   Но женщина эта была настолько равнодушна к жизни, что ни отомстить ей, ни испугать ее у него не было возможности. Стенио попытался сохранить хладнокровие и отнестись ко всему как философ; но стоило ему сказать несколько слов, как он залился слезами.
   Тогда Лелия снова обняла его, но как только он попытался было ответить на ее ласки, она оттолкнула его, сказав:
   — Берегись, не надо рисковать нашими сокровищами, не надо доверять их прихоти волн.
   — Проклятая! — вскричал он, пытаясь подняться, чтобы от нее убежать.
   Она удержала его.
   — Вернись, — сказала она. — Вернись к моему сердцу. Я только что так любила тебя, а ты, наивный и пугливый, почти помимо воли принимал мои поцелуи. Ведь когда ты спросил меня: «Но ты надеешься когда-нибудь полюбить меня?» — я почувствовала, что люблю тебя. Ты был тогда таким покорным! Оставайся таким, таким я тебя люблю. Когда я вижу, как ты дрожишь и убегаешь от любви, которая ищет тебя, мне кажется, что я моложе и доверчивее тебя. Это возбуждает во мне гордость и чарует меня, жизнь больше меня не пугает, мне думается, что я могу отдать ее тебе; но когда ты смелеешь, когда ты требуешь от меня большего, я теряю надежду, я боюсь любить, боюсь жить. Я страдаю и жалею, что обманулась еще раз.
   — Несчастная женщина! — сказал Стенио, побежденный жалостью.
   — О, если бы ты мог всегда оставаться таким робким, таким смятенным, когда я тебя ласкаю! — сказала она, снова притягивая его голову и кладя ее себе на колени. — Погоди, дай мне обнять твою белую шею, она блестит, как античный мрамор; дай мне погладить твои волосы, такие мягкие и шелковистые; они так скользят и так льнут к моим пальцам. Юноша, какая у тебя белая грудь! Как гулко, как порывисто бьется твое сердце! Это хорошо, дитя мое. Только есть ли в этом сердце уже зачатки настоящего мужества? Сумеет ли оно пройти по жизни, не надломившись, не иссушив себя? Погляди, над тобою всходит луна, луч ее отражается у тебя в глазах. Вдохни вместе с этим ветерком запахи трав и цветущего луга. Я узнаю запах каждого растения, я чувствую, как они льются один за другим в воздухе, который их уносит. Только что пахло диким тмином, а перед этим нарциссами с озера, а сейчас вот пахнуло геранью из сада. Как, должно быть, радостно воздушным сильфидам гоняться за этими тонкими запахами и в них окунаться. Ты улыбаешься, мой прелестный поэт, усни.
   — Уснуть! — повторил Стенио удивленно и с укором.
   — А почему бы и нет? Разве ты не спокоен теперь, разве не счастлив?
   — Счастлив — да, но могу ли я быть спокоен?
   — Ну, раз так, значит, ты меня не любишь! — воскликнула она, отталкивая его.
   — Лелия, вы делаете меня несчастным, пустите меня.
   — Трус! Как вы боитесь страдания! Идите! Ступайте прочь!
   — Нет, не могу, — ответил он, снова падая перед ней на колени.
   — Боже мой! — вскричала она, обнимая его. — Зачем же страдать? Вы не знаете, как я вас люблю: мне нравится ласкать вас, смотреть на вас, как будто вы мой ребенок. Я ведь никогда не была матерью, но мне кажется, что у меня к вам такое чувство, будто вы мой сын. Я любуюсь вашей красотой — и это целомудренная материнская нежность… Да и какие другие чувства могу я питать к вам?
   — Значит, у вас не может быть любви ко мне? — спросил он дрожащим голосом; сердце его разрывалось.
   Лелия ничего не ответила; она судорожно провела руками по его пышным волосам, локонами спадавшим на лоб, склонилась над ним и смотрела на него так, как будто хотела вложить в один взгляд силу нескольких душ, в один миг — упоение сотни жизней. Потом, обнаружив, что сердце ее менее пламенно, нежели ум, и надежда слабее, нежели мечта, она еще раз отчаялась в жизни. Рука ее бессильно повисла; она печально посмотрела на луну; потом поднесла руку к сердцу и глубоко вздохнула.
   — Увы! — сказала она раздраженно и с грустью на него посмотрела. — Счастливы те, которые могут любить.

26. ВИОЛА

   У подножия садовых террас маленькая речка струилась в густой тени тисов и кедров, исчезая под их низко нависшими ветвями; под одним из этих таинственных сводов виднелось мраморное надгробие, и его отражение; белизною своей оно резко выделялось среди темных отсветов окружавшей его листвы. Легкий ветерок едва колыхал чистые контуры отражавшегося в воде мрамора; разросшийся вьюн обвивал его с обеих сторон: гирлянды голубых колокольчиков свисали вокруг заброшенных скульптур, совсем уже потемневших от дождя. Груди и руки коленопреклоненных фигур поросли мхом; печальные кипарисы сонливо опускали свои ветви на эти неподвижные головы, укрывая от глаз обреченную на забвение могилу.
   — Вот, — сказала Лелия, раздвигая высокую траву, скрывавшую надпись, — вот могила женщины, умершей от любви и страдания!..
   — В этом памятнике столько поэзии и благоговения, — сказал Стенио. — Посмотрите, как им гордится природа! Как ласково обвивают его гирлянды цветов, как обнимают его деревья, как нежно воды реки лобзают его подножие! Бедная женщина, умершая от любви! Бедный ангел, осужденный жить на земле и скитаться среди людей; наконец-то ты мирно спишь в своем гробу и больше не страдаешь, Виола! Ты спишь, как этот ручеек, ты простерла на своем мраморном ложе твои усталые руки, похожие на ветви склоненного над тобой кипариса. Лелия, возьми с могилы этот цветок, укрой его на груди, нюхай его почаще, только нюхай скорее, пока, оторванный от стебля, он не утратил свой чистый аромат, — может быть, это и есть душа Виолы, душа женщины, любившей до самой смерти. Виола! Если частица вас живет в этих цветах, если дыхание любви и жизни перешло в эту таинственную чашечку из вашей груди, неужели вы не можете проникнуть и в сердце Лелии? Неужели вы не можете согреть воздух, которым она дышит сейчас, и сделать, чтобы она перестала быть бледной, холодной и мертвой, как эти статуи, которые печально смотрят на свои отражения?
   — Дитя! — сказала Лелия, бросая цветок в лениво текущий ручей и следя за ним рассеянным взглядом. — Неужели ты думаешь, что и меня не точит страдание, столь же глубокое и немилосердное, как то, что убило эту женщину? О, что ты знаешь? Может быть, это была жизнь очень богатая, очень вольная, очень плодотворная. Жить в любви и от любви умереть! Какая прекрасная участь для женщины! Под каким огненным небом ты родилась, Виола? Откуда в сердце твоем нашлось столько силы, что оно разорвалось на части, вместо того чтобы сжиматься под тяжестью жизни? Какое божество вложило в тебя эту неодолимую мощь, лишить которой может только смерть? О высокое, высочайшее из созданий! Ты не склонила голову под ярмом, ты не захотела примириться с судьбой, и, однако, ты не спешила умереть, как те слабые существа, которые убивают себя, чтобы не дать себе исцелиться. Ты была так уверена, что не найдешь утешения, что погибала медленно, не делая ни шагу вперед, к могиле, и не отступая ни на шаг назад, к жизни; смерть пришла и захватила тебя, слабую, разбитую, уже мертвую, но все еще стойкую в своей любви, говорившую природе: «Прощай, я презираю тебя и не хочу исцеления. Храни благодеяния твои, твою исполненную обмана поэзию, твои успокоительные иллюзии и усыпляющее забвение и непоколебимый скептицизм; побереги это все для других, а я хочу любить или умереть!». Виола! Ты оттолкнула даже бога, ты открыто возненавидела эту несправедливую силу, которая сделала участью твоей одиночество и страдание. Ты не пришла на берега этих вод петь печальные гимны, как поет Стенио в те дни, когда я его огорчаю; ты не простиралась ниц в храмах, как Магнус, когда им овладевает бес отчаяния; ты не подавляла чувств своих размышлениями, как Тренмор; ты не убивала, как он, страстей своих хладнокровием, чтобы жить на их обломках гордой и одинокой. И ты, как Лелия, не…
   Она не договорила до конца; облокотившись на мрамор и пристально глядя на бегущие волны, она не слышала Стенио, молившего ее открыть ему душу.
   — Да, — сказала Лелия после продолжительного молчания, — она умерла! И если какая-нибудь человеческая душа заслужила, чтобы ее взяли на небеса, то это она. Она сделала больше, чем ей было определено. Она испила чашу горечи до дна, потом, отвергнув награду, которая ждала ее после этого испытания, отказавшись забыть и презреть свое горе, она разбила чашу и сохранила яд в сердце своем, как самое горькое сокровище. Она умерла! Умереть от горя! А мы все, мы живы! Даже вы, юноша, вы, который полон еще сил, чтобы вынести страдание, вы живете или начинаете говорить о самоубийстве, а ведь это было бы малодушием, большим, чем выносить эту поруганную жизнь, которую нам оставляет презревший нас господь!
   Видя, что она стала еще печальнее, Стенио начал петь, чтобы развлечь ее. В то время как он пел, слезы струились из его глаз; но он совладал со своим страданием и искал в своей надломленной душе вдохновения, чтобы утешить Лелию.

27

   — Ты часто говорила мне, Лелия, что я молод и чист, как ангел, иногда ты говоришь мне, что любишь меня. Сегодня утром еще ты улыбалась мне и сказала: «Счастье мое — это ты, ты один». Но к вечеру ты все позабыла и безжалостно опрокидываешь то, на чем зиждется мое счастье.
   Ну что же, сломай меня, как этот цветок, который ты только что нюхала и который ты теперь бросила на прибрежном песке: если тебе будет интересно посмотреть, как меня унесет прихоть волны и будет подкидывать и мять на пути, если ты испытаешь при этом удовлетворение, ироническое и жестокое, разорви меня, кинь под ноги; не забудь только, что в тот день и час, когда ты захочешь поднять меня и понюхать еще раз, ты увидишь меня расцветшим, готовым ожить от твоих ласк.
   Ну что же, моя бедная, ты будешь любить меня так, как сможешь. Я хорошо знал, что ты уже не можешь любить так, как люблю я; к тому же это ведь справедливо, что из нас двоих на твою долю выпадает повелевать. Я не заслужил той любви, какую заслужила ты, я не страдал, не боролся, как ты. Я ведь еще дитя, у меня нет ни славы, ни ран, жизнь моя только начинается, и мне еще предстоит бороться. Ты, разбитая громом, ты, сто раз поверженная и всякий раз подымавшаяся снова, ты, которая оскорбляешь его и любишь, ты, увядшая, как старик, и в то же время юная, как ребенок, Лелия, бедная душа моя, люби меня так, как сможешь; я всегда буду стоять перед тобой на коленях, чтобы благодарить тебя, и я отдам тебе все мое сердце, всю жизнь мою взамен того немногого, что ты еще можешь мне дать.
   Позволь мне только любить тебя; прими без презрения страдания, которые я, как очистительную жертву, несу к твоим ногам; позволь мне истратить мою жизнь и сжечь мое сердце на алтаре, который я тебе воздвиг. Не жалей меня, я еще счастливей, чем ты, ведь это за тебя я страдаю! О, если бы я только мог умереть от любви к тебе, так, как от любви умерла Виола! Сколько наслаждения в муках, которые ты вложила мне в грудь, сколько счастья в том, чтобы быть всего лишь твоей игрушкой и твоей жертвой, в том, чтобы искупить, будучи юным, чистым и смиренным, застарелую несправедливость, ропот, безверие, которые нависли над твоей головой!