Тут он впал в отчаяние. Из этих трех женщин, которые еще так недавно наперебой одаривали его своим вниманием и любовью, не осталось никого, отныне он одинок на этой земле. Радужные и смелые мечты сменились мрачным и болезненным раздумьем. Что-то с ним станется?
   Он не желал более быть ничем обязанным великодушию своих родных, слишком ясно он понимал, что, нанеся их дочери обиду, он не имеет права оставаться на их попечении. Не тлея достаточно средств, чтобы перебраться в Париж, а равно и мужества, чтобы обеспечить себе существование трудом, особенно в столь критические для него минуты, он скрепя сердце счел разумным поселиться в своей хижине, на своей земле в ожидании того дня, когда сила воли подскажет ему более достойное решение.
   Итак, он, насколько позволяли средства, обставил свою хижину, что заняло несколько дней. Потом нанял старуху, чтобы та ведала его хозяйством, и, сердечно распрощавшись с родными, перебрался к себе. Добрая тетушка Лери, сердившаяся на него за дочку, забыла свою обиду и, прощаясь с племянником, заливалась слезами. Дядюшка Лери был не на шутку огорчен и хотел силой удержать Бенедикта на ферме. Атенаис заперлась в своей спальне и, потрясенная треволнениями, снова забилась в истерике. Ибо Атенаис была чувствительное и пылкое создание, она приблизила к себе Блютти лишь с досады и из тщеславия, а в глубине сердца еще любила Бенедикта и охотно простила бы ему все, сделай он хоть шаг к примирению.
   Бенедикту удалось покинуть ферму лишь после того, как он дал слово вновь поселиться здесь после замужества Атенаис. Когда вечером он очутился один в своем маленьком тихом домике в обществе единственного друга — пса Перепела, свернувшегося калачиком у ног хозяина, в тишине, нарушаемой лишь бульканьем котелка, в котором разогревался ужин, жалобно и пронзительно посвистывавшего над вязанкой хвороста в очаге, его охватили грусть и отчаяние. Одиночество и бедность — печальный удел для двадцатидвухлетнего юноши, познавшего искусства, науки, надежды и любовь!
   Не то чтобы Бенедикта особенно влекли преимущества, даваемые богатством, тем более что он был в том возрасте, когда прекрасно обходятся и без капиталов, но не следует отрицать тот неоспоримый факт, что внешний вид окружающих нас предметов имеет непосредственное влияние на строй наших мыслей и весьма часто окрашивает наше настроение. А ведь ферма, со всем ее беспорядком и пестротой обстановки, казалась чуть ли не обетованной землей по сравнению с одинокой хижиной Бенедикта. Стены из неотесанных бревен, кровать с пологом из саржи, похожая на катафалк, посуда — медная и глиняная, стоявшая в ряд на полках, пол из известняковых плит, неровно уложенных и выщербленных по краям, грубо сколоченная мебель, скудный и тусклый свет, пробивавшийся в решетчатые оконца с радужными от дождя и солнца стеклами, — все это отнюдь не способствовало расцвету сияющих грез. Бенедикт впал в печальное раздумье. Ландшафт, который виднелся через полуоткрытую дверь, хотя и живописный, хотя и выписанный сильными мазками, даже ландшафт этот не принадлежал к числу тех, что способны были внушить веселые мысли. Мрачный, заросший колючим дроком овраг отделял хижину от крутой, извилистой тропки, ужом вползавшей на противоположный склон и углублявшейся в заросли остролиста и самшита с темно-зеленой листвой. И казалось, что эта слишком крутая тропинка спускается прямо с облаков.
   Тем временем Бенедикт перенесся мыслью к юным годам, прошедшим здесь, и незаметно для себя обнаружил в своем одиночестве некую печальную усладу. Тут, под этой жалкой, ветхой кровлей, увидел он свет; возле этого очага баюкала его мать деревенской песенкой или размеренным жужжанием веретена. В спускавшихся сумерках видел он, как по обрывистой дорожке идет его отец, степенный и могучий крестьянин с топором на плече, а за ним шествует его старший сын. Смутно припомнил Бенедикт младшую сестренку, чью колыбель ему поручали качать, престарелого деда и бабку, старых слуг. Но все они ужа давно переступили порог бытия. Все умерли. И Бенедикт с трудом припоминал имена, столь привычные в свое время его слуху.
   — О отец! О мать! — говорил он теням, мелькавшим в его воображении. — Вот он, дом, который вы построили, вот кровать, где вы спали, поле, которое обрабатывали собственными руками. Но самое бесценное ваше наследие вы не передали мне. Где обнаружу я вашу сердечную простоту, спокойствие духа, истинные плоды труда? Если вы посещаете это жилище, чтобы поглядеть на дорогие для вас предметы, вы пройдете мимо меня, не узнав собственное детище; теперь я не прежнее чистое и счастливое создание, которое вышло из ваших рук, чтобы пожать плоды ваших трудов. Увы, образование развратило мой ум, пустые желания, непомерные мечты исказили мою натуру и загубили мое будущее. Я утратил две великие добродетели бедняков — смирение и терпеливость, ныне я, как изгнанник, возвратился в хижину, которой вы в простоте душевной так гордились. Земля, щедро политая вашим потом, стала для меня землей изгнания, то, что было вашим богатством, стало для меня приютом в годину бедствий.
   Потом, подумав о Валентине, Бенедикт с горечью спросил себя, что в силах сделать он для девушки, воспитанной в роскоши, что сталось бы с ней, согласись она поселиться в безвестности, вести убогое, тяжкое существование; и он мысленно похвалил себя за то, что не попытался отвратить Валентину от ее прямого долга.
   И, однако ж, он говорил себе, что надежда завоевать такую женщину, как Валентина, пробудила бы в нем таланты, тщеславие, подвигла бы его сделать карьеру. Она вызвала бы к жизни источник энергии, который, не находя себе применения в служении другим, зачах и иссяк в его груди. Она скрасила бы его нищенское существование, вернее — с ней не было бы нищеты, ибо ради Валентины Бенедикт сделал бы все, сделал даже то, что выше человеческих сил.
   Но вот Бенедикт навеки утратил ее, и он впал в отчаяние.
   Когда же он узнал, что господин де Лансак прибыл в замок, что через три дня Валентина выйдет замуж, его охватила такая неудержимая ярость, что минутами ему казалось, будто он рожден для самых кровавых преступлений. До сего времени он ни разу не подумал о том, что Валентина может принадлежать другому мужчине. Он охотно примирился бы еще с тем, что никогда не будет ею обладать, но видеть, как его счастье перейдет в руки другого, поверить в это он был не в силах. И хотя несчастье было очевидно, неизбежно, неотвратимо, он упорно надеялся, что господин де Лансак умрет или умрет сама Валентина в тот самый час, когда ее поведут к алтарю, где скрепят эти гнусные узы. Бенедикт не похвалялся своими мыслями, боясь прослыть сумасшедшим, но он и впрямь рассчитывал на некое чудо и, видя, что оно не совершалось, проклинал бога, который сначала дал ему надежду, а потом отнял ее. Ибо человек все роковые минуты своей жизни связывает с богом, ему необходимо верить в создателя хотя бы для того, чтобы благословлять его за свои радости или обвинять в собственных ошибках.
   Но гнев Бенедикта удесятерился, когда он, как-то бродя вокруг парка, заметил Валентину, прогуливавшуюся вдвоем с господином де Лансаком. Секретарь посольства был предупредителен, любезен, выглядел чуть ли не победителем. Бедняжка Валентина была бледна, удручена, но на лице ее запечатлелось обычное кроткое и покорное выражение, она даже пыталась улыбаться, слушая медоточивые речи жениха.
   Итак, все кончено, этот человек здесь, он женится на Валентине! Бенедикт обхватил голову руками и до вечера пролежал во рву, снедаемый бессмысленным отчаянием.
   А она, бедная девушка, принимала свою судьбу молча, покорно и безропотно. Ее любовь к Бенедикту возросла в такой мере, что Валентине в тайниках души пришлось признать эту нежданную беду, но между сознанием вины и стремлением отдаться запретному чувству лежал долгий и трудный путь, особенно трудный потому, что Бенедикта не было поблизости и он не мог уничтожить одним взглядом плоды с трудом выношенного решения. Валентина была набожна; вручив свою судьбу в руки божьи, она ждала господина де Лансака в надежде, что сумеет вновь обрести те чувства, которые, как ей казалось, она к нему питала.
   Но когда он приехал, Валентина тут же поняла, как далека эта слепая и снисходительная привязанность к жениху от подлинной любви, — господин де Лансак сразу лишился в ее глазах того очарования, которым раньше она наделяла его в воображении. В его обществе она чувствовала себя скованной холодом, ей было скучно. Она слушала его рассеянно и отвечала лишь из любезности. Сначала господин де Лансак не на шутку встревожился, но, убедившись, что свадьбе ничто не грозит и что Валентина, по-видимому, не склонна возражать против их брака, он легко утешился, объяснив все девичьими капризами, вникать в которые он не имел охоты и предпочел делать вид, что ничего не замечает.
   Однако отвращение Валентины росло с минуты на минуту. Она была очень набожна, даже излишне набожна — и в силу полученного воспитания и по велению сердца. Она запиралась в спальне и целыми часами молилась, все еще надеясь найти в сосредоточенной пылкой молитве ту силу, что позволила бы ей одуматься и выполнить свой долг. Но эти аскетические бдения лишь утомляли ее и усиливали власть Бенедикта над ее душой. После молитвы она чувствовала себя еще более измученной, еще более опустошенной, чем прежде. Мать удивлялась ее грустному виду, была не на шутку встревожена и упрекала Валентину за то, что она стремится омрачить столь сладостные для материнского сердца минуты. Несомненно, все эти неурядицы до смерти надоели госпоже де Рембо. Желая покончить с ними разом, она решила сыграть свадьбу скромно и без блеска здесь же, в деревне. Каковы бы ни были эти неурядицы, ей не терпелось отделаться от них как можно скорее и, развязав себе руки, вернуться в свет, где присутствие Валентины уже давно мешало ей сверх всякой меры.
   Бенедикт перебрал в уме тысячи самых нелепых планов. Последний, на котором он остановился и который внес известное умиротворение в его ум, сводился к тому, чтобы еще раз увидеть Валентину, прежде чем навеки проститься с ней; ибо он тешил себя мыслью, что любовь его пройдет, как только господин де Лансак станет ее мужем. Он надеялся, что Валентина успокоит его и утешит добрым словом или исцелит его целомудренностью отказа.
   Вот что он написал ей:
   «Мадемуазель, Я ваш друг до гробовой доски, вы сами это знаете, вы звали меня братом, вы запечатлели на моем челе священное свидетельство вашего уважения и доверия. Тем самым вы позволили мне надеяться, что я найду у вас совет и поддержку в трудные минуты моей жизни. Я чудовищно несчастлив, мне необходимо увидеть вас хотя бы на один миг, почерпнуть мужество у вас, такой сильной; у вас, которая бесконечно выше меня. Я не мыслю себе, что вы откажете в этой милости. Мне известно ваше великодушие, ваше презрение к глупым условностям света и опасностям, когда речь идет о добром деле. Я видел вас с Луизой, я знаю, вы все можете. Именем дружбы, столь же святой, столь же чистой, как дружба Луизы, коленопреклоненно заклинаю вас прийти сегодня вечером на луг.
   Бенедикт».

20

   Валентина любила Бенедикта и не могла устоять против его просьбы. Наша первая любовь всегда столь невинна, что даже не подозревает таящихся в ней опасностей. Валентина запрещала себе думать об истинной причине горя Бенедикта, она знала, что он несчастлив, и готова была объяснить это самыми невероятными невзгодами, лишь бы не назвать ту, что угнетала его в действительности. Даже самая чистая совесть сбивается на, ложные, извилистые тропы! Как может женщина с впечатлительной душой, вступившая на суровый, немыслимо трудный путь долга, как может она не входить ежечасно в сделку с требованиями этого долга? Валентина без труда нашла немало причин, объясняющих горе Бенедикта, и уверила себя, что сама здесь ни при чем. Не раз Луиза говорила ей, особенно в последнее время, как огорчают ее печаль юноши и его беспечность в отношении будущего; говорила Луиза также о том, что в скором времени ему придется покинуть кров Лери, и Валентина убедила себя, будто Бенедикт, одинокий, без всякого состояния и поддержки, нуждается в ее покровительстве и советах.
   Уйти из дома накануне свадьбы было нелегким делом еще и потому, что господин де Лансак буквально осаждал невесту своим вниманием и заботами. Однако Валентина умолила кормилицу говорить всем, кто спросит, что она уже легла, а сама, не желая терять времени, в сущности — боясь раздумать, так как начинала пугаться своей решимости, быстрыми шагами пересекла луг. Наступило полнолуние, и вокруг было светло, как днем.
   Сложив руки на груди, Бенедикт стоял в такой неподвижной позе, что Валентина почувствовала страх. Так как он не сделал ни шага навстречу, она решила, что ошиблась, и чуть было не бросилась прочь. Тогда он шагнул к ней. Лицо его было так искажено, голос звучал так глухо, что Валентина, удрученная своим собственным горем, угадала по лицу Бенедикта, что его сжигает отчаяние, не могла сдержать слез и без сил опустилась на траву.
   Тут решимость Бенедикта мгновенно исчезла. Он пришел сюда, положив себе свято придерживаться того образа действий, который он изложил в записке. Он намеревался рассказать Валентине о своем уходе от Лери, о своих сомнениях в выборе дальнейшего пути, о своем одиночестве, словом, обо всем, что не имело никакого касательства к истинной цели их свидания. А единственной его целью было увидеть Валентину, услышать звук ее голоса, почерпнуть в ее расположении к нему решимость жить или умереть. Он ждал, что увидит сдержанную, спокойную Валентину во всеоружии тех чувств, которые подсказывает женщине долг. Более того — он даже приготовился к тому, что вообще ее не увидит.
   Когда же он заметил Валентину на дальнем конце лужайки, Валентину, бегущую к нему изо всех сил, когда она, еле переводя дыхание, в изнеможении опустилась на траву, когда, не в силах подавить скорбь, она разразилась слезами, Бенедикт решил, что грезит. О, то было не просто дружеское сочувствие, то была любовь! Пьянящая радость охватила его, он забыл свое горе, забыл горе Валентины, забыл все, что было вчера, все, что ждет его завтра, — он видел лишь Валентину и себя, Валентину, которая его любит и которая даже не пытается это скрыть.
   Он упал перед ней на колени, он покрыл страстными поцелуями ее ноги. Это оказалось чересчур трудным испытанием для Валентины, она почувствовала, что вся кровь заледенела в жилах, в глазах у нее помутилось, силы ее уже были истощены этим сумасшедшим бегом, она, приказавшая себе не плакать, не выдержала мучительной борьбы и бледная, помертвевшая упала в объятия Бенедикта.
   Их свидание было долгим, бурным. Они уже не пытались обманывать себя относительно истинной природы владевшего ими чувства, они не страшились самых пламенных порывов. Бенедикт оросил слезами платье и руки Валентины, покрывая их поцелуями. Валентина спрятала пылающее чело на плече Бенедикта, но обоим было по двадцать лет, оба любили впервые в жизни, и на груди Бенедикта она находила вернейший оплот своей чести. Он не осмеливался даже произнести слова любви, боясь вспугнуть самое любовь. Его губы лишь робко касались роскошных волос любимой. Вряд ли первая любовь знает, что есть более сладостное упоение, нежели сознание, что ты любим. Бенедикт был самым робким из любовников и самым счастливым из людей.
   Они расстались, так ничего и не придумав, так ничего и не решив. Вряд ли за эти два часа забвения и восторгов они обменялись десятком слов о том, что их тяготило, как вдруг тишину, разлитую над лугом, чуть всколыхнул звон башенных часов. Валентина с трудом уловила десять слабых ударов и сразу вспомнила мать, жениха, завтрашний день… Но как уйти от Бенедикта? Что сказать ему в утешение? Где найти силы покинуть его в такую минуту? Вдруг с губ ее сорвался крик ужаса — она заметила невдалеке женскую фигуру. Бенедикт притаился в кустах, но при ярком свете луны Валентина узнала свою кормилицу Катрин, которая, тревожно оглядываясь, искала ее. Валентине ничего не стоило спрятаться от Катрин, но она поняла, что не должна этого делать, и пошла ей навстречу.
   — Что случилась? — спросила она и, вся дрожа, взяла кормилицу за руку.
   — Ради господа бога, вернитесь скорее домой, барышня, — сказала добрая женщина, — мадам о вас уже два раза спрашивала, я сказала, что вы легли в постель; она наказала мне немедленно известить ее, когда вы проснетесь; но тут меня взяло беспокойство, и так как вы ушли через боковую калитку, я и отправилась сюда вас искать, ведь вечерами вы иной раз здесь прогуливаетесь. Ох, барышня, ходить одной так далеко! Разве можно так поступать, вы бы хоть меня взяли с собой!
   Обняв кормилицу, Валентина бросила тревожный и тоскливый взгляд на кусты и, уходя, оставила на том месте, где сидела, свою косынку — ту самую, что уже давала Бенедикту во время прогулки по ферме. Когда она вернулась домой, кормилица бросилась искать косынку и, не найдя ее, сокрушенно заметила, что барышня, видно, обронила ее на лугу.
   Мать уже давно ждала Валентину в своей спальне. Она удивилась, увидев, что Валентина, проведшая два часа в постели, видимо не раздевалась. Валентина пояснила, что, почувствовав стеснение в груди, захотела подышать свежим воздухом, и кормилица повела ее прогуляться по парку.
   Тут госпожа де Рембо начала с дочерью серьезный, деловой разговор, она заявила, что дает ей в приданое замок и земли Рембо, которые составляли почти все наследство ее отца и реальная стоимость коих выражалась в достаточно приличной сумме. Она заметила, что дочь должна отдать ей справедливость и признать, что она держала ее дела в образцовом порядке, и попросила свидетельствовать перед всеми и в течение всей своей жизни о том, как хорошо относилась к ней мать. Графиня так входила в мельчайшие денежные подробности, что превратила материнские наставления в сухой нотариальный отчет, и закончила свою речь, выразив надежду, что хотя по закону они отныне «чужие» друг другу, Валентина по-прежнему будет относиться к матери с уважением и заботой.
   Вряд ли Валентина слышала половину этих бесконечных разглагольствований. Она была бледна, лиловатые тени залегли вокруг ее запавших глаз, и время от времени внезапная дрожь пробегала по ее телу. Она грустно поцеловала руку матери и уже готовилась лечь в постель, как вдруг явилась компаньонка старой маркизы и с торжественным видом объявила, что бабушка ждет Валентину в своих покоях.
   Пришлось Валентине вынести еще одну церемонию; войдя в спальню бабушки, она обнаружила, что комнату успели превратить в некое подобие часовни. С помощью стола и вышитых полотенец был воздвигнут самодельный алтарь. Букеты вроде тех, что ставят у подножия статуй святых, окружали вычурное золотое распятие. Лежавший на алтаре требник в алом бархатном переплете был торжественно открыт. Для коленопреклонений уже приготовили подушку, и маркиза, театрально восседавшая в глубоком кресле, с ребяческим удовольствием готовилась разыграть комедию, предписываемую этикетом.
   В молчании приблизилась Валентина к алтарю; будучи набожной в душе, она равнодушно наблюдала за всеми этими смехотворными приготовлениями. Компаньонка открыла противоположную дверь, и в спальню вошли все служанки замка со смиренно-любопытным видом. Маркиза приказала им опуститься на колени и вознести молитву за счастье юной госпожи, потом, велев и Валентине преклонить колена, поднялась с кресла, открыла требник, надела очки и, прочитав несколько псалмов, пропела дрожащим голосом вместе со своей компаньонкой молитву, после чего возложила руки на голову внучки и благословила ее. Пожалуй, впервые эта простая и патриархальная церемония превратилась в жалкий фарс по капризу старой проказницы времен мадам Дюбарри.
   Расцеловав внучку, старуха взяла с алтаря футляр, где лежала прекрасная диадема — ее подарок Валентине — и произнесла ханжеским тоном, тут же сменив его на фривольный:
   — Да пошлет вам господь бог все добродетели матери семейства! Возьми, детка, вот тебе подарок от бабушки, это тебе для малых приемов.
   Всю ночь Валентину лихорадило, и заснула она лишь на рассвете, но вскоре ее разбудил звон колоколов, сзывавших окрестных жителей в часовню замка. Войдя в спальню, Катрин вручила барышне записку, которую какая-то старуха попросила передать мадемуазель де Рембо. В записке было всего несколько с трудом нацарапанных слов:
   «Валентина, еще не поздно сказать нет».
   Валентина вздрогнула и сожгла записку. Несколько раз она пыталась подняться с постели, но силы изменяли ей. Когда наконец мать вошла в спальню, она упрекнула Валентину, которая полуодетая сидела на стуле, за то, что она встала так поздно, наотрез отказалась верить в недомогание дочери и заявила, что невесту уже ждут в гостиной. Она сама помогла дочери одеться и непременно пожелала положить ей на щеки румяна, ибо Валентина, в богатом наряде, прекрасная как всегда, казалась белее своей белоснежной фаты. Но Валентина подумала, что, возможно, по дороге в церковь ее увидит Бенедикт, ей хотелось, чтобы он заметил ее бледность, и впервые в жизни она воспротивилась воле матери.
   В салоне ее ждало несколько гостей попроще, ибо госпожа де Рембо, не желая устраивать дочери пышной свадьбы, пригласила только незначительных людей. Завтрак предполагалось накрыть в саду, а пляски поселян решили устроить в конце парка, у подножия холма. Вскоре появился господин де Лансак в черном с головы до ног, весь увешанный иностранными орденами. Три кареты доставили кортеж в мэрию, находившуюся в соседнем городке. Церковный обряд должен был состояться в замке.
   Преклонив колена перед алтарем, Валентина на миг вышла из глубокого оцепенения; она говорила себе, что отступать уже поздно, что люди силком заставили ее принести клятву перед лицом бога и нет ей иного выбора, как между несчастьем и кощунством. Она пылко молилась, прося небеса послать ей силу сдержать свои обеты, произнести их со всей искренностью души, и к концу церемонии нечеловеческие усилия, которые она делала над собой, желая сохранить спокойствие и собраться с мыслями, совсем подорвали ее дух, и она удалилась в спальню, чтобы отдохнуть немного. Повинуясь тайному велению целомудрия и преданности, Катрин уселась у изножья ее постели и не отходила ни на шаг от своей питомицы.
   В тот же самый день, в двух лье отсюда, в небольшой деревушке, затерявшейся в долине, сыграли свадьбу Атенаис Лери с Пьером Блютти. И здесь тоже молодая новобрачная была бледна и печальна, правда не столь бледна и печальна, как Валентина, но все же вид дочери встревожил тетушку Лери, которая была куда более нежной матерью, чем госпожа де Рембо, и рассердил новобрачного, который был куда откровеннее и менее учтив, чем господин де Лансак. Возможно, что Атенаис слишком переоценила глубину своей обиды, дав так быстро согласие на брак с нелюбимым. Возможно, что вследствие духа противоречия, в котором обычно упрекают женщин, ее любовь к Бенедикту вспыхнула с новой силой как раз в ту минуту, когда одуматься было уже поздно, и по возвращении из церкви она угостила своего супруга довольно-таки нудной сценой рыданий. Именно в таких выражениях сетовал Пьер Блютти в присутствии своего друга Жоржа Симонно на это неприятное обстоятельство.
   Тем не менее свадьба на ферме была куда многолюднее, веселее и шумнее, чем в замке. У Лери насчитывалось не меньше шестидесяти двоюродных и троюродных братьев и сестер; Блютти тоже не были обделены родней, и гумно оказалось слишком тесным для такого скопища приглашенных.
   После полудня танцующая половина гостей, вдоволь насладившись телятиной и паштетами из дичи, уступила арену чревоугодия старикам и собралась на лужайке, где должен был начаться бал; но стоял невыносимый зной, на лужайке было слишком мало тени, да и около фермы не нашлось подходящего местечка для танцев. Кто-то из присутствующих подал мысль отправиться поплясать на площадку при замке, хорошо выровненную и так густо обсаженную деревьями, что под их сводом получилась как бы огромная зеленая зала, и где уже отплясывало с полтысячи танцоров. Сельский житель любит толпу не меньше, чем любит ее денди, — и тому и другому требуется для полноты веселья толчея, когда сосед наступает соседу на ногу, задевает его локтем, а чужие легкие поглощают предназначенный тебе воздух; во всех странах мира, во всех слоях общества именно это и зовется весельем.
   Тетушка Лери с жаром ухватилась за эту мысль, она изрядно потратилась на подвенечный наряд дочки и желала, чтобы Атенаис показалась гостям рядом с Валентиной, — пусть, мол, сравнят убранство обеих невест и потом еще долго судачат в округе о великолепном платье фермерши. Она заранее во всех мелочах разузнала, каков будет убор Валентины. Для этого деревенского праздника Валентина надела скромный наряд и немного драгоценностей безупречного вкуса, зато тетушка Лери сплошь разукрасила дочь каменьями и кружевами, стремясь показать ее людям во всем блеске; поэтому старуха предложила идти в замок, тем более что и сама она и вся ее родня были приглашены на свадьбу Валентины. Сначала Атенаис заупрямилась, она боялась увидеть рядом с Валентиной бледное и мрачное лицо Бенедикта, она еще не забыла, как прошлым воскресеньем в церкви у нее защемило сердце при виде горя своего кузена. Но настойчивые доводы матери, желание молодого супруга, не чуждого тщеславию и, возможно, намеревавшегося покичиться также и собственной особой, сломили ее упорство. Запрягли брички, каждый, кто ехал верхом, посадил на круп коня свою кузину, сестру или невесту. Атенаис не могла сдержать вздох, увидев, что взяв вожжи, ее супруг уселся на то самое место, которое обычно занимал Бенедикт, место, которое он уже никогда не займет.