— Что вы делаете, господин Фор? — спросила Луиза, убедившись, что сестра спит. — Где она найдет силы выйти из дому, когда еще несколько часов назад она находилась в агонии?
   — Найдет, не беспокойтесь, — ответил доктор Фор. — Нервные переживания ослабляют тело только во время приступов. Эти приступы столь очевидно связаны с душевными волнениями, что благодетельный переворот в мыслях должен соответственно отразиться на ходе болезни. Десятки раз с начала недуга я сам наблюдал как госпожа де Лансак переходила от глубочайшей прострации к невиданной энергии, которой мне хотелось бы дать выход. Те же самые симптомы я вижу и у Бенедикта; эти два существа необходимы друг другу.
   — О господин Фор! — воскликнула Луиза. — А не совершим ли мы с вами большой неосторожности?
   — Не думаю, — страсти особенно опасны для жизни отдельного человека, равно как и общества в целом, те страсти, которые мы сами обостряем и доводим до предела. Ведь я сам был молод, сам был влюблен до потери сознания, и разве я не исцелился? Не дожил до старости? Не бойтесь, время и опыт существуют для всех. Так пусть же эти бедные дети сначала исцелятся и, найдя в себе силы жить, найдут силы и расстаться. Но давайте приблизим пароксизм страсти, иначе без нашего вмешательства она способна проявиться самым роковым образом, — если же мы узаконим ее нашим вмешательством, возможно, что она в какой-то мере утихнет.
   — О, ради него, ради нее я готова на любые жертвы! — ответила Луиза. — Но что о нас станут говорить, господин Фор? Какую же преступную роль сыграем мы оба!
   — Если молчит ваша совесть, так чего же вам бояться людей? Разве не причинили они вам все зло, какое только могли причинить? Так ли уж вы обязаны им? Много ли снисхождения и милосердия вы встречали у людей?
   Лукавая и одновременно сердечная улыбка старика вызвала на лице Луизы краску. Она взялась удалить из дома Бенедикта всех нежелательных свидетелей, и на следующий день Валентина, доктор Фор и кормилица, после часовой прогулки в экипаже по лесу Ваврэ отправились пешком в укромное и угрюмое место, велев кучеру подождать. Опираясь на руку кормилицы, Валентина спустилась по извилистой тропинке в овраг, а доктор Фор, опередив своих спутниц, отправился удостовериться, нет ли в доме Бенедикта лишних людей. Луиза под разными предлогами отослала всех и сидела одна у изголовья дремавшего Бенедикта. Врач запретил ей предупреждать больного о визите Валентины, опасаясь, что нетерпеливое ожидание будет для него слишком мучительным и усугубит его болезненное возбуждение.
   Когда Валентина подошла к хижине, ее невольно охватила дрожь, но доктор Фор, подойдя к ней, сказал:
   — Ну, сейчас вам требуется собрать все свое мужество и дать его тому, кто лишился этого качества. Помните, что жизнь моего пациента в ваших руках.
   Подавив волнение высшим напряжением души, что само по себе могло бы поколебать утверждения материалистов, Валентина переступила порог темной, угрюмой комнаты, где на кровати под пологом из зеленой саржи лежал больной.
   Луиза намеревалась было подвести сестру к Бенедикту, но доктор Фор схватил ее за руку.
   — Мы здесь с вами, прелестная моя любопытница, лишние, пойдем-ка в огород полюбоваться овощами. А вы, Катрин, — обратился он к кормилице, — присядьте на эту скамейку у порога дома и, если кто-нибудь появится на тропинке, хлопните в ладоши, чтобы нас предупредить.
   Врач увлек за собой Луизу, которая, слушая его слова, испытывала невыразимую тоску. Она досадовала на свое положение, осыпала себя упреками, и возможно, что причиной этого была невольная и жгучая ревность.

26

   При легком звякании колец занавески по заржавевшему металлическому пруту Бенедикт, еще не окончательно проснувшийся, приподнялся на постели и прошептал имя Валентины. Он только что видел ее во сне, но, увидев ее наяву, испустил столь радостный крик, что он достиг слуха Луизы, прогуливавшейся в глубине сада, и наполнил ее душу горечью.
   — Валентина, — пробормотал Бенедикт, — это ваша тень пришла за мной? Я готов следовать за вами.
   Валентина без сил опустилась на стул.
   — Это я сама пришла приказать вам жить, — ответила она, — или умолять вас убить меня вместе с вами.
   — Я предпочел бы последнее, — ответил Бенедикт.
   — О друг мой, — возразила Валентина, — самоубийство — нечестивый поступок, не будь его, мы соединились бы в могиле. Но господь бог запрещает самоубийство, он проклял бы нас, покарал бы, обрекши на вечную разлуку. Так примем же жизнь, какова бы она ни была; разве и в самом деле не находите вы в своих мыслях источника, способного пробудить ваше мужество?
   — Какой же источник, Валентина? Скажите скорее.
   — А моя дружба?
   — Ваша дружба? Это гораздо больше того, что я заслуживаю, я недостоин ответить на нее, да и не хочу. Ах, Валентина, вам следовало бы спать вечно; проснувшись, даже самая чистая женщина становится лицемеркой. Ваша дружба!
   — О, какой же вы эгоист! Значит, вам ничто мои угрызения совести!
   — Я чту их, именно потому-то я и хочу умереть. Зачем вы пришли сюда? Вам следовало бы забыть религию, угрызения совести и прийти сюда, чтобы сказать мне: «Живи, и я тебя полюблю», иначе вам лучше было бы остаться дома, забыть меня, дать мне погибнуть. Разве я у вас чего-нибудь просил? Разве хотел отравить вашу жизнь? Разве играл я вашим счастьем, вашими принципами? Разве я вымаливал ваше сострадание? Послушайте, Валентина, тот человеческий порыв, какой привел вас сюда, ваша дружба — все это пустые слова, которые могли бы обмануть меня месяц назад, когда я еще был ребенком и один ваш взгляд давал мне силы прожить день. С тех пор я перенес слишком много, слишком глубоко познал страсть и не позволю себя ослепить. Я не начну новой бесполезной и безумной борьбы, не в моих силах противостоять моему уделу. Знаю, что вы будете противиться мне, уверен, что вы так и поступите. Время от времени вы бросите мне слово ободрения и сочувствия, чтобы помочь мне в моих муках, и то, пожалуй, будете упрекать себя за это как за преступление и побежите к священнику, умоляя отпустить ваш грех, грех непростительный. Ваша жизнь будет искалечена и испорчена мною, ваша душа, доселе чистая и безмятежная, станет столь же бурной, как моя! Упаси боже! А я, вопреки всем этим жертвам, которые вы сочтете непомерно огромными, я буду несчастливейшим из людей! Нет, нет, Валентина, не будем заблуждаться. Я должен умереть. Такая, как вы есть, вы не можете любить меня, не мучаясь угрызениями совести, а я не желаю счастья, которое обойдется вам столь дорого. Я далек от мысли вас обвинять. Я люблю вас пылко и восторженно за вашу добродетель, за вашу силу. Оставайтесь же такой, какая вы есть, не спускайтесь ступенью ниже, чтобы стать вровень со мной. Старайтесь заслужить райское блаженство. А я, чья душа принадлежит небытию, я хочу возвратиться в это небытие. Прощайте, Валентина, спасибо вам за то, что вы пришли попрощаться со мной.
   Эти речи, силу которых Валентина ощутила всей душой, привели ее в отчаяние. Она не нашлась, что ответить, и, припав лицом на край постели, горько зарыдала. Самым главным обаянием Валентины была искренность ее переживаний, она не старалась ввести в заблуждение ни себя, ни других.
   Ее горе произвело на Бенедикта большее впечатление, чем все, что она могла бы ему сказать: он понял, что это столь благородное и столь честное сердце готово разорваться при мысли потерять его, Бенедикта, понял и обвинял себя. Он схватил руку Валентины; она прижалась лбом к его руке и оросила ее слезами. И тут он почувствовал небывалый прилив радости, силы и раскаяния.
   — Простите, Валентина, — вскричал он, — я жалкий, подлый человек, раз я заставил вас плакать! Нет, нет! Я не заслуживаю ни этой печали, ни этой любви, но, бог свидетель, я стану достойным их! Не уступайте мне, ничего мне не обещайте, только прикажите, и я буду повиноваться вам без слов. О да, это мой долг, я должен жить, как бы ни был я несчастлив, лишь для того, чтобы не пролилась ни одна ваша слезинка. Но, вспоминая, что вы сделали для меня нынче, я уже не буду несчастлив, Валентина. Клянусь, я перенесу все, никогда не пожалуюсь, не буду принуждать вас к жертвам и борьбе. Скажите только, что вы хоть изредка будете жалеть обо мне в тайниках своей души, скажите, что вы будете любить Бенедикта в тиши и волею божьею… Но нет, ничего не говорите, разве вы уже не сказали все? Разве я не понимаю, что только неблагодарный и глупый человек может потребовать большего, чем эти слезы и это молчание!
   Не правда ли, странная все-таки вещь язык любви? И какое необъяснимое противоречие для холодного наблюдателя заключено в этих клятвах стоицизма и добродетели, скрепленных пламенными лобзаниями под сенью плотных занавесок на ложе любви и страдания. Если бы можно было воскресить первого человека, которому господь бог дал подругу, дал ложе из мха и одиночество лесов, тщетно вы искали бы в этой первобытной душе способность любить. И обнаружили бы, что ему неведомы величие души и вся поэзия чувств. Не потому ли он был ниже, чем современный человек, развращенный цивилизацией? И не жила ли в этом атлетическом теле душа, не знающая страсти и мужества?
   Но нет, человек не меняется, только сила его направлена на иные препятствия, вот и все. В прежние времена он укрощал медведей и тигров, ныне он борется против общества со всеми его заблуждениями и невежеством. В этом его сила, отвага, а возможно, и слава. Физическая мощь сменилась мощью духовной. По мере того как из поколения в поколение приходит в упадок мускульная система, возрастает энергия человеческого духа.
   Выздоровление Валентины пошло быстро, Бенедикт поправлялся медленнее, но не посвященные в тайну все равно считали это чудом. Госпожа де Рембо, выиграв процесс и приписав победу всецело себе, возвратилась в замок провести несколько дней с дочерью. Убедившись, что дочь здорова, она тут же укатила в Париж. Избавившись от материнских забот, она сразу почувствовала себя моложе лет на двадцать. Валентина, отныне полная и ничем не стесняемая хозяйка замка Рембо, осталась одна с бабушкой, которая, как уже известно читателю, не была докучливым ментором.
   Вот тогда-то Валентина пожелала сойтись как можно ближе с сестрой. Для этого требовалось лишь согласие господина де Лансака, ибо можно было не сомневаться, что старуха маркиза с радостью встретит свою внучку. Но господин де Лансак еще ни разу не высказался достаточно открыто по этому вопросу, что не внушало Луизе особого доверия, да и сама Валентина начала сильно сомневаться в искренности мужа.
   Тем не менее она решила во что бы то ни стало предложить сестре приют в замке и была с ней подчеркнуто нежна, как бы желая загладить все то, что перенесла сестра по милости семьи; но Луиза отказалась наотрез.
   — Нет, дорогая, — сказала она, — я не желаю, чтобы по моей вине ты навлекла на себя неудовольствие мужа. Моя гордость уже заранее страдает при мысли, что я поселюсь в доме, откуда меня могут прогнать. Пусть лучше все останется по-прежнему. Теперь мы видимся без помех, чего же нам еще? К тому же я не могу долго оставаться в Рембо. Воспитание моего сына еще далеко не закончено, и я должна прожить в Париже несколько лет, чтобы следить за его учением. Нам будет легче встречаться там, но пусть наша дружба пока остается сладостной тайной для нас обеих. Свет наверняка осудит тебя за то, что ты протянула мне руку, а мать, возможно, даже проклянет. Вот они, наши неправедные судьи, их следует опасаться, и законы их нельзя преступать открыто. Пусть все останется по-прежнему, Бенедикт еще нуждается в моих заботах. Через месяц, самое большее, я уеду, а пока что постараюсь видеться с тобой каждый день.
   И в самом деле, сестры часто встречались. В парке стоял хорошенький павильон, где останавливался во время своих наездов в Рембо господин де Лансак; по желанию Валентины павильон превратили в ее кабинет для занятий. Сюда она велела перенести свои книги и мольберт, здесь проводила почти все время, а вечерами Луиза приходила к сестре, и они беседовали до поздней ночи. Несмотря на все эти меры предосторожности, личность Луизы была теперь установлена во всей округе, и слухи о ее пребывании здесь достигли наконец ушей старой маркизы. Сначала она испытывала чувство живейшей радости, в той мере, в какой ей было дано испытывать какие-либо чувства, и решила непременно позвать к себе внучку и расцеловать ее, так как в течение долгого времени Луиза была самой сильной привязанностью маркизы; но компаньонка старухи, особа осторожная и положительная, полностью подчинившая себе свою госпожу, дала ей понять, что об этой встрече рано или поздно узнает госпожа де Рембо и не преминет отомстить.
   — Но сейчас-то чего мне бояться, — возражала маркиза, — ведь мой пенсион теперь идет из рук Валентины. Разве я не в ее доме? И раз сама Валентина, как уверяют, видится тайком с сестрой, разве не порадует ее мое сочувствие?
   — Госпожа де Лансак, — отвечала старуха компаньонка, — зависит от своего мужа, а вы сами знаете, что господин де Лансак не особенно-то ладит с вами. Поостерегитесь, маркиза, зачем вам необдуманным шагом портить себе последние годы жизни. Ваша внучка сама не торопится вас увидеть, раз она не известила вас о своем прибытии в наши края; и даже госпожа де Лансак не сочла нужным посвятить вас в свою тайну. По моему мнению, вам следует вести себя так, как вы вели себя до сих пор, другими словами — делайте вид, что не замечаете опасности, которой подвергают себя другие, и постарайтесь любой ценой оградить свое спокойствие.
   Совет этот нашел могущественную поддержку в самом характере старой маркизы, поэтому был охотно принят: она закрыла глаза на то, что происходило вокруг, и все осталось в прежнем положении.
   В первое время Атенаис весьма жестоко обходилась с Пьером Блютти, и, однако, она не без удовольствия наблюдала, как упорно старается муж победить ее неприязнь. Такой человек, как господин де Лансак, удалился бы, уязвленный первым же отказом, но Пьер Блютти был в своем роде дипломат не хуже Лансака. Он отлично видел, что пыл, с каким он старается заслужить прощение жены, унижение, с каким его вымаливает, и нелепый скандал, который он устроил в присутствии тридцати свидетелей его унижения, — все это льстит тщеславию юной фермерши. Когда друзья Пьера покинули брачный пир, а он еще не вошел в милость супруги, он все же обменялся с ними на прощание многозначительной улыбкой, говорившей, что его отчаяние не так, мол, велико, как он хочет показать. И впрямь, когда Атенаис забаррикадировала дверь спальни, он, не долго думая, полез в окошко. Кого бы не тронула такая решимость — мужчина готов сломить себе шею, лишь бы добиться вас, — и когда на следующий день, во время завтрака, на ферму Пьера Блютти дошли вести о смерти Бенедикта, Атенаис сидела, вложив свою ручку в руку мужа, и каждый его выразительный взгляд вызывал на прелестных щечках фермерши яркую краску.
   Но сообщение о катастрофе вновь вызвало утихшую было грозу. Атенаис пронзительно закричала, ее без чувств вынесли из горницы. Когда на следующий день стало известно, что Бенедикт жив, кузина непременно пожелала его видеть. Блютти понял, что в такую минуту нельзя было перечить Атенаис, тем более что старики Лери сами показали пример дочери, примчавшись к изголовью умирающего. Поэтому Пьер решил, что разумнее всего будет пойти и ему тоже и показать тем самым своей новой родне, что он уважает их желания. Он понимал, что гордость его не пострадает от подобного проявления покорности, раз Бенедикт находится без сознания и его не узнает.
   Итак, он отправился с Атенаис навестить больного, и хотя его сочувствие к Бенедикту было не совсем искренним, вел он себя вполне прилично, надеясь заслужить благосклонность жены. Вечером, несмотря на настойчивое желание Атенаис провести ночь у постели больного, тетушка Лери приказала дочери отправляться домой вместе с мужем. Усевшись вдвоем в бричку, супруги сначала дулись друг на друга, но потом Пьер Блютти счел нужным переменить тактику. Он не только не показал, как оскорбляют его слезы жены, проливаемые по Бенедикту, — он сам стал оплакивать несчастного и воздал ему надгробную хвалу. Атенаис не ожидала встретить со стороны Пьера столько великодушия и, протянув мужу руки, прижалась к нему со словами:
   — Пьер, у вас доброе сердце, я постараюсь любить вас так, как вы того заслуживаете.
   Когда же Блютти увидел, что Бенедикт вовсе не собирается умирать, он стал не так спокойно смотреть на то, что его супруга то и дело бегает в хижину у оврага, однако он ничем не выдавал своего неудовольствия; но когда Бенедикт почувствовал себя крепче и даже начал ходить, ненависть снова пробудилась в сердце Пьера, и он счел, что наступило время проявить свою власть. Он был «в своем праве», как весьма тонко выражаются крестьяне, когда по счастливой случайности могут заручиться поддержкой закона, поправ голос совести. Бенедикт не нуждался более в уходе кузины, ее участие могло лишь скомпрометировать ее. Излагая все эти соображения супруге, Блютти смотрел на нее многозначительно, голос его звучал столь энергически, что Атенаис, впервые видевшая мужа в таком состоянии, отлично поняла, что пришла ее пора подчиняться.
   В течение нескольких дней она была печальна, а потом смирилась; если Пьер Блютти стал в некоторых отношениях проявлять себя как полновластный супруг, зато во всех прочих он оставался страстным любовником; это прекрасный пример того, как разнятся предрассудки в различных классах общества. Человек знатного происхождения и буржуа в равной мере сочли бы себя скомпрометированными любовью жены к другому. Удостоверившись в этом, они не стали бы искать руки Атенаис, общественное мнение заклеймило бы их позором; если бы их обманула жена, их преследовали бы насмешками. И, напротив, хитроумная и дерзкая политика, с какою Пьер Блютти повел дело, принесла ему среди односельчан великую честь.
   — Посмотрите на Пьера Блютти, — говорили люди, желая привести в пример образец решимости, — женился на кокетке, на девице избалованной, которая и не думала скрывать, что любит другого, и даже на свадьбе устроила скандал, хотела от него уйти. И что же? Он не отступился, добился своего, не только обломал ее, а еще заставил себя полюбить. Вот это парень! На такого пальцем показывать не будут.
   И, глядя на Пьера Блютти, каждый парень в округе поклялся себе не обращать внимания на то, что на первых порах жена может дать ему острастку.

27

   Не раз посещала Валентина домик у оврага; сначала ее присутствие успокаивало болезненное возбуждение Бенедикта, но как только он окреп и ее визиты прекратились, любовь его к Валентине стала горькой и мучительной; собственное положение казалось ему непереносимым, и Луизе пришлось несколько раз брать его вечером в павильон. Слабохарактерная Луиза, полностью порабощенная Бенедиктом, испытывала глубокие укоры совести и не знала, как извинить собственную неосторожность в глазах Валентины. А та со своей стороны шла навстречу опасности и радовалась, что сестра становится ее соучастницей. Она покорно отдалась воле рока, не желая заглядывать вперед, и черпала в неосмотрительности Луизы оправдание собственной слабости.
   Валентина не была от природы натурой страстной, но, казалось, судьбе угодно было ставить ее в необычные положения и окружать опасностями, для нее непосильными. Любовь — причина множества самоубийств, но многим ли женщинам довелось видеть у своих ног мужчину, который ради них пустил себе в лоб пулю? Если бы можно было воскрешать самоубийц, без сомнения, женщины со свойственным им великодушием искренне простили бы столь энергичное выражение преданности, и если нет для женского сердца ничего страшнее, чем самоубийство ее возлюбленного, ничто, пожалуй, так не льстит тайному тщеславию, которое живет в нас по соседству с другими страстями. Вот в каком положении очутилась Валентина. Чело Бенедикта, еще прочерченное глубоким шрамом, было неотступно перед ее глазами, как ужасная печать клятвы, в искренности коей нельзя усомниться. Валентина не могла пользоваться против Бенедикта тем оружием, каким пользуются женщины, отказываясь нам верить, высмеивая нас, дабы иметь возможность нас не жалеть и не утешать. Бенедикт доказал ей свою любовь делом, это не были те неопределенные угрозы, которыми так легко злоупотребляют, стараясь завоевать женщину. Хотя глубокая и широкая рана зарубцевалась, Бенедикта на всю жизнь отметило неизгладимое клеймо. Раз двадцать во время болезни он пытался разбередить рану, срывал швы, с неестественной жестокостью раздвигал края уже срастающейся ткани. Эта твердая воля к смерти была сломлена лишь самой Валентиной; лишь повинуясь ее приказанию, ее мольбам, Бенедикт отказался от своего намерения. Но догадывалась ли Валентина, как тесно она связала себя с Бенедиктом, потребовав от него подобной жертвы?
   Бенедикт не мог скрыть этого от себя; вдали от Валентины он строил тысячи самых дерзких планов, он упорствовал в своих вновь пробудившихся надеждах, твердил себе, что Валентина уже не вправе в чем-либо отказать ему, но стоило ему попасть под власть ее чистого взгляда, ее благородных и кротких манер, как он робел, укрощенный, и был счастлив самым слабым доказательством ее дружбы.
   Однако опасность их положения возрастала. Стремясь обмануть свои чувства, они вели себя как близкие друзья; и это также было неосторожно, даже непреклонная Валентина не могла заблуждаться на сей счет. Луиза, желая придать их свиданиям более спокойный характер и ломавшая себе голову, лишь бы что-то придумать, придумала музицирование. Она умела немного аккомпанировать, а Бенедикт превосходно пел. Это лишь довершало опасности, подстерегавшие влюбленных. Душам успокоившимся и отгоревшим музыка может показаться искусством, созданным для развлечения, невинным и мимолетным удовольствием, но для душ страстных она неиссякаемый источник поэзии, самый выразительный язык сильных страстей. Так именно воспринимал ее Бенедикт. Он знал, что человеческий голос, когда его модуляции ведет душа, наиболее непосредственное, наиболее энергическое выражение чувств; путь от музыки к сознанию слушающего короче, когда звуки не охлаждены избытком слов. Мысль, принявшая форму мелодии, велика, поэтична и прекрасна.
   Валентина, недавно пережившая жестокое нервное потрясение, еще не окончательно исцелившаяся, в иные часы становилась жертвой лихорадочной экзальтации. В такие часы Бенедикт неотступно находился при ней и пел для нее. Валентину бросало то в жар, то в холод, вся кровь приливала к голове и сердцу, она прижимала руки к груди, чтобы успокоить готовое разорваться сердце, так неистово билось оно, потрясенное звуками, шедшими прямо из груди, из души Бенедикта. Когда он пел, он становился прекрасным, вопреки
   — или, скорее, благодаря — шраму, изуродовавшему лоб. Он любил Валентину страстно и доказал ей это. Разве это не способно хоть немного украсить человека? К тому же глаза юноши загорались чарующим блеском. Когда он в сумерках садился за фортепьяно, глаза его сверкали, как две звезды. Любуясь в неясных вечерних отблесках этим высоким белым челом, казавшимся еще выше из-за густых черных волос, этим огненным взглядом, продолговатым бледным лицом, полускрытым в тени и потому то и дело менявшимся на ее глазах, Валентина испытывала страх, ей казалось, что перед ней возникает кровавый призрак некогда любимого человека; и когда он пел глубоким, мрачным голосом арию Ромео Цингарелли, ее охватывали ужас и волнение, и, полная предчувствия, она, дрожа, жалась к сестре.
   Все эти сцены безмолвной и затаенной страсти разыгрывались в павильоне, куда Валентина велела перенести свое фортепьяно, и постепенно получилось так, что Луиза с Бенедиктом стали проводить здесь с ней все вечера. Опасаясь, как бы Бенедикт не догадался о бурном волнении, овладевавшем ею, Валентина взяла за привычку не зажигать летними вечерами огня; Бенедикт пел без нот, по памяти. Потом они отправлялись побродить по парку, или болтали, сидя у окна, вдыхая свежий аромат смоченной грозовым ливнем листвы, или взбирались на вершину холма полюбоваться луной. Если бы такая жизнь могла длиться и впредь, она была бы прекрасна, но Валентина, мучимая угрызениями совести, отлично понимала, что и так она длится чересчур долго.
   Луиза ни на минуту не оставляла их наедине, она считала своим долгом не спускать глаз с Валентины, но временами долг этот становился ей в тягость, ибо она замечала, что руководит ею ревность, и тогда ее благородная душа невыносимо страдала в борении с этим низким чувством.
   Как-то вечером Бенедикт показался Луизе более оживленным, чем обычно, его горящие взоры, выражение голоса, когда он обращался к Валентине, причиняли Луизе такую боль, что она удалилась, не в силах вынести свою роль и свои муки. Она ушла в парк, чтобы подумать в одиночестве. Когда Бенедикт очутился наедине с Валентиной, он почувствовал, что дрожит с головы до ног. Она попыталась было завести обычный ничего не значащий разговор, но голос ей не повиновался. Испугавшись самой себя, она несколько минут сидела молча, потом попросила Бенедикта спеть, но пение произвело на ее нервы такое потрясающее действие, что она вышла, оставив его одного за фортепьяно. Раздосадованный Бенедикт продолжал петь. Тем временем Валентина присела под деревом на лужайке, в нескольких шагах от полуоткрытого окна. Сюда сквозь листву, которой играл благоуханный ветерок, голос Бенедикта доносился еще более сладостно и ласково. Все вокруг было ароматом и мелодией. Она закрыла лицо руками и, охваченная самым сильным соблазном, какой только выпадал на долю женщины, залилась слезами. Бенедикт замолк, а она и не заметила этого, так как чары длились. Он подошел к окну и увидел Валентину.