У меня все перевернулось от этих слов — «обычное дело», и я взглянул на автомат другими глазами. Я вдруг с поразительной ясностью понял то, что игра в войну закончилась. Да, всё, что было до этой минуты, оборачивалось только игрой: и хождения в военкомат, и запасной полк, и эшелон. Война для меня началась тогда, когда я взял в руки оружие, сеявшее не книжную, не кинематографическую, не учебную, а реальную смерть; оружие, из которого я должен, я буду стрелять в людей. «В фашистов!» — поправил я самого себя. Я затрепетал от этой мысли, и если бы не боязнь показаться смешным, то вытянулся бы перед моим автоматом и отдал ему честь. А он лежал на расстеленной шинели, как жребий войны, воплощение судьбы, и, казалось, подмигивал мне своим черным зрачком. Кто они, мои предшественники, кто он, солдат, сделавший на прикладе эти двенадцать чудесных зарубок? С этим вопросом я обратился к Чайкину. Сержант повертел в руках автомат, наморщил лоб, но вспомнить не смог. — Спроси у писаря, — посоветовал он. — Автоматы — они все похожие, а зарубки многие делали, хотя комбат за это матерится: к чему оружие портить?
   Ротный писарь, пожилой ефрейтор, взглянул на номер автомата и полистал замусоленную общую тетрадь. Его палец долго ползал сверху вниз по фамилиям — «словно зарплату выдаёт», — с обидой подумал я; с обидой — потому, что против фамилий значилось: «Выбыл в медсанбат», «Убит 27. 1 .45»… — длинный и скорбный список. Наконец палец остановился против одной фамилии. Писарь сверил номера, по-отцовски вздохнул и покачал головой.
   — Ниношвили Зураб, 1926 года рождения, город Кутаиси… Две недели, как увезли, только вряд ли живой… — писарь посверлил пальцем у меня под ложечкой. — Вот сюда ему влепило, Зурабу. Весёлый пацан был, отплясывал как кузнечик.
   — Мы за него отомстим, — ненужно промямлил я. Писарь удручённо посмотрел на меня и, ворча, засунул тетрадь в брезентовую полевую сумку.
   — Молокососы… туда вашу в качель… в чехарду бы вам играть…
   — Уж все так и молокососы! — вызывающе сказал я. — Командиру-то полка сколько лет?
   — Сравнил! — «бухгалтер» даже закашлялся от смеха. — Ну двадцать четыре ему — так он свои шесть орденов и чины с первого дня войны зарабатывает! Сравнил слона с блохой…
   — А Чайкин тоже молокосос? — не унимался я.
   — Молокосос и сопляк, — кивком подтвердил писарь, которого я начинал ненавидеть. — Мало его драли, поганца!
   Писарь махнул рукой и побрёл в палатку своей грузной походкой.
   — Ну что, узнал? — поинтересовался Чайкин. — Зура-аба… Хороший был парень!», в Кутаиси все звал, вино пить из бочки…
   — Зато писарь у вас ещё тот тип! — негодующе сказал я.
   — А что он болтал? — засмеялся Чайкин.
   — Да ну его к черту! Всякую чушь.
   — Меня выпороть не грозился? — продолжал смеяться сержант. Я тактично смолчал. — С него станет — ремнём огреет за милую душу.
   — И ты стерпишь? — возмутился я
   — Батя, ничего не поделаешь, — сержант огорчённо развёл руками. — Будь я генерал — все одно огрел бы.
   У меня, наверное, было очень глупое лицо, потому что сержант прыснул и отвернулся.
   А вечером 15 апреля, перед самым наступлением, вернулся из медсанбата легко раненный младший сержант Юра Беленький. Он рассказал, что Зураб Ниношвили жив и находится во фронтовом госпитале.
   — Помните Галку Воронцову из медсанбата, толстенькую такую? Передавала девчатам, что Зураб живучий как барс — три операции перенёс, а уже целоваться хочет. Живы будем — попьём ещё вина из бочки в Кутаиси!
   — У меня его автомат, — дружелюбно сообщил я Беленькому.
   — Вот и держи его покрепче, — буркнул Беленький. — Учти, у Зураба это получалось неплохо.
   — Постараюсь, товарищ гвардии младший сержант! — по уставу ответил я и с уважением погладил свой автомат. Я и не подозревал, что держу его в руках последние часы.
   И вообще солдату много знать не положено — это бывает вредно.
   Так, в ночь перед наступлением мы не знали, что до конца воины осталось двадцать три дня, и, наверное,
   это был как раз тот случай, когда неведение лучше, чем знание. Никогда нельзя поручиться, как станет вести себя солдат, знающий, что между жизнью и смертью лежит столько-то дней жестоких боев. Быть может, у одного удвоится храбрость, у другого — удесятерится осторожность. А между тем для того, чтобы одним ударом покончить с Гитлером, сократить сроки войны и спасти десятки тысяч жизней, необходимо было огромное напряжение — каждого полка и каждого в нём солдата.


ДОРОГА НА ПЕРЕДОВУЮ


   Вторые сутки мы шли по лесным дорогам, все ближе подбираясь к линии фронта. Впервые я увидел немцев, — уступая нам путь, они, опустив глаза, стояли на обочине: старики, женщины и дети. Многие сидели на повозках, гружённых чемоданами, мешками и всякой рухлядью, выставленной напоказ; в повозки были впряжены сытые лошади.
   — Нах хаузе, нах хаузе, — с искательными улыбками бормотали немцы.
   Странная вещь: мы понимали, что перед нами отцы, жены и дети фашистов, да и сами не ангелы — немало их писем читали в газетах насчёт того, что «не смогла смыть кровь с кофточки, которую ты, Ганс, мне прислал»; понимать-то понимали, а ненависти к ним не ощущали. Скорее какую-то презрительную жалость, что ли.
   — Люди ведь с виду, — словно оправдывался Митя Коробов, добрая душа. — И как они могли, а, Володя?
   И немцев не трогали. Только один раз ездовой, не в силах преодолеть искушение, решил обменять свою облезлую кобылку на грудастого, откормленного мерина. Но едва он начал выпрягать его из фургона, как немцы окружили комбата Макарова и залопотали:
   — Герр официр, герр официр…
   Макаров сплюнул и приказал огорчённому ездовому не связываться.
   А буквально через минуту произошло следующее: из леса раздался выстрел, и немолодой солдат из нашей роты с криком схватился за локоть. Вслед за Виктором Чайкиным мы бросились на выстрел, догнали убегавшего мальчишку лет четырнадцати и выволокли его на дорогу. Худой, в сером вязаном свитере, мальчишка дрожал и озирался, как зверёныш.
   — Сукин сын, фашист недорезанный! — орал Митрофанов, потрясая кулаками. — Человеку руку испортил!
   — Гитлерюгенд, — пробормотал Сергей Тимофеевич и спросил по-немецки: — Зачем ты это сделал? Ведь тебя по военным законам могут расстрелять.
   Мальчишка громко заревел. У наших ног, обезумев от горя, ползала совершенно седая женщина, мать этого зверёныша. «Руди, Руди!» — стонала она. Посеревшие от страха немцы с ужасом наблюдали за этой сценой. Не решаясь взять на себя ответственность, Макаров послал за командиром полка. Локтев брезгливо посмотрел на зарёванного мальчишку и велел отпустить. Так и сделали. Правда, когда Локтев отвернулся, Митрофанов не удержался и на прощанье смазал мальчишку по физиономии.
   Этот случай был единственным. Впоследствии мы не раз удивлялись, что немцы, завоевавшие половину Европы, не проявляли сопротивления. Советские люди, оказавшись в оккупации, не смирялись — недаром наши города и деревни щетинились виселицами для тех, кто не склонял головы.
   — Как ни странно, — рассуждал Сергей Тимофеевич, — это явление одного и того же порядка: беспрекословное подчинение Гитлеру и полная покорность сейчас. Непротивление властям у немцев в крови — «дисциплинка», как говорил Володя. Никто не кричал о патриотизме больше немцев, а на поверку оказалось, что это чувство куда сильнее у нации менее «дисциплинированной», которую гитлеровские идеологи списали в неполноценные. Это явление прослежено многими учёными и писателями. И что же? Жители многих стран легко приспосабливаются к жизни любой страны, если она предоставляет им привычный комфорт; но русский, волею обстоятельств заброшенный на чужбину, так и не излечивается от ностальгии — чёрной тоски по родине. Озолоти его — всё равно каждую ночь будет видеть во сне берёзки… Иногда эту черту называют «национальной ограниченностью», но лично я вижу в ней высокую форму патриотизма…
   Рядом с нами шёл командир роты лейтенант Ряшенцев.
   — Товарищ Корин, — спросил он, когда Сергей Тимофеевич закончил, — вы член партии?
   — Нет, — ответил Сергей Тимофеевич. — А что?
   — Жаль, — вздохнул Ряшенцев. — Замполита у меня срезало… Образование у вас какое? Может, и язык знаете?
   — Кандидат исторических наук. Знаю немецкий, могу при случае послужить вам переводчиком.
   — О! — с уважением произнёс лейтенант. — Как же вы у нас оказались? Доложу майору, нечего вам солдатскую лямку тянуть.
   — Очень прошу вас этого не делать, товарищ гвардии лейтенант, — резко сказал Сергей Тимофеевич. — Настоятельно прошу. Из роты я никуда не уйду.
   — Наверное, добровольцем пошли?
   — Так точно, товарищ гвардии лейтенант, — с подчёркнутой официальностью ответил Сергей Тимофеевич.
   — А беседы-то будете проводить? — примирительно спросил лейтенант.
   — Весьма охотно. — Сергей Тимофеевич столь же примирительно улыбнулся.
   — Мы-то что, — проговорил Ряшенцев, — мы рады-радешеньки… Только всё равно вынюхают, загребут в штаб дивизии, а то и повыше — это как пить дать… Ага, выходим!
   Наша колонна вливалась в невиданно широкую, выложенную бетонными блоками красавицу дорогу. Мы уже слышали про неё, но не думали, что она выглядит так внушительно. Ровная как стол поверхность, нигде ни единой щербинки — это было действительно великолепное инженерное сооружение, вызывающее зависть и общие вздохи по поводу наших непролазных российских дорог. Говорили, что Гитлер понастроил много таких магистралей, чтобы свободно маневрировать войсками: по такой дороге машины могли мчаться, наверное, в шесть-восемь рядов! Ещё говорили, что бетон для этих толстых блоков замешивали на патоке, и поэтому он приобрёл небывалую твёрдость — на века.
   — Автострада Бреслау — Берлин, — с гордостью сказал Ряшенцев. — Вот куда мы притопали!
   — Эх, к нам бы её перенести, на Псковщину!
   — Коров к водопою гнать?
   — Дурья голова, тракторист я. Мотор садится, пока из грязи выкарабкаешься.
   — Я б такую в музее выставил, чтоб в чувяках по ней ходили!
   — Не зевай!
   Мимо нас с рёвом промчалось десятка два танков.
   До сих пор я видел их только в кино — горячо любимые всем народом, воспетые поэтами, легендарные тридцатьчетверки. На башнях танков белели обжигающие надписи: «Даёшь Берлин!»
   — А чего удивляетесь? Дорога-то на Берлин идёт!
   — Вот тебе и тайна — у маршала, говорит, спроси!
   Митя Коробов и Митрофанов, придерживая сапёрные лопатки, лихо пустились вприсядку. Володя, притопывая, бренчал на гитаре «Яблочко».
   — Воздух!
   Мы посыпались в кювет. Ездовые, ругаясь, волокли к обочине лошадей. А над автострадой, осыпая бетон градом пуль, стремительно пронеслись два истребителя. Дико заржала простреленная лошадь, заметались, волоча за собой повозки, и другие.
   — Наши летят! — восторженно закричал кто-то.
   — Влепит рикошетом, лежи! — Володя придавил мои плечи к земле.
   Обстрел прекратился, и мы вскочили на ноги, во все глаза глядя на воздушный бой, эту головокружительную карусель, игру со смертью на высоте тысячи метров.
   — Так их!
   — Знай наших!
   Один истребитель с чёрными крестами врезался в землю, а из другого повалил дым.
   — Не выходить!
   Вынырнувший из-за леса «ястребок» садился прямо на автостраду. Он промчался над нами, выпустил шасси и опустился далеко впереди колонны. Потом мы узнали, что наши лётчики не раз использовали автостраду с её идеальным покрытием для взлёта и посадки — ведь многие аэродромы немцы при отступлении уничтожили.
   — Командирам взводов доложить о потерях!
   — Командирам рот доложить о потерях!
   — Командиры батальонов — в голову колонны!
   — Нашему брату солдату лучше, — комментировал эту беготню Володя. — Отцы командиры иной раз только и делают, что снуют, как челноки, туда и обратно, подмётки стёсывают. То доложи, это доложи… Несогласный я быть офицером: Кузин каши объелся и дыхнуть не может — отвечай; гимнастёрку Мишкину словно корова жевала — тебя кроют; у Митрофанова мотня завсегда расстёгнута — ты виноват. Нет, откажусь командовать, разве что сразу генерала дадут.
   — Может, на полковника согласишься? — наводя порядок в своём туалете, съязвил Митрофанов.
   — А чего, соглашусь. Хотя бы для того, чтоб тебя суток на тридцать на губу упечь. Почему патронташ раскрыт? Покажи карабин… Ну и ну! На привале всем оружие чистить — проверю!
   — Пораспущались, понимаете! — засмеялся Виктор Чайкин. — У тебя какой рост, Митрофанов?
   — Метр шестьдесят, а что?
   — А то, что недомерков велено списывать в похоронную команду. В гвардии все должны быть орлы-герои — от метра семьдесят и выше.
   — Товарищ сержант… — заныл Митрофанов.
   — Вот ежели дашь слово подрасти…
   — Честное пионерское! — поняв игру, воскликнул Митрофанов.
   Мы шли и шли, а нас обгоняли танки с автоматчиками, самоходки, тягачи с пушками, машины с боеприпасами, «виллисы» с начальством — замечательное зрелище для советского солдата, радующее глаза и душу. Фашисты в небе больше не появлялись, мелькали только самолёты с красными звёздами, и лейтенант Ряшенцев, воюющий уже три года, рассказывал нам о том периоде войны, когда все было наоборот: и танки шли на восток, и в небе хозяйничали «мессеры» и «юнкерсы». Мы слушали, не перебивая, печальный рассказ лейтенанта о пылающих городах и сёлах, о погибших под гусеницами немецких танков товарищах, о знаменитом приказе «Ни шагу назад» — рассказ о трагедии, подготовившей наш сегодняшний марш по автостраде Бреслау — Берлин.
   Командир роты нам пришёлся по душе. Этот простой, без всякой рисовки человек лет тридцати, бывший слесарь-лекальщик Горьковского автозавода, стал офицером лишь полгода назад. Об ордене Красного Знамени, который носил Ряшенцев, говорят, писали в газете «Известия»: осколок, летевший в сердце, попал в орден и отсек нижнюю его половину. Командарм, узнав об этом случае, лично поздравил Ряшенцева и сказал перед строем:
   — На твоём, Ряшенцев, примере ясно, что быть храбрым не только почётно, но и выгодно. Вот если бы ты не сбросил немцев с той высоты у Вислы, а просто закрепился на ней, я бы тебе дал от силы «Отечественную войну» второй степени. А ты сбросил и честно заработал «Красное Знамя», которое вполне закономерно спасло твою жизнь. Дай я тебя, лейтенант, поцелую!
   Эту историю рассказал нам на большом привале Виктор Чайкин.
   — С Ряшенцевым служить хорошо, — добавил он, — не то что во второй роте. Там командиром Кулебяко, бывший подполковник разжалованный, — завёл полк на минное поле без проверки, выслужиться спешил, вперёд соседа деревню взять. Теперь лютует — два просвета на погонах забыть не может…
   — Письмо матери написал? — подходя, спросил Чайкин-старший.
   — Некогда было, батя, — беспечно ответил Виктор.
   — Щенок! — заорал батя. — Болтать всегда есть время, а домой написать недосуг? Вот тебе бумага, садись и пиши, стервец!
   — Тише, батя, — спокойно урезонивал Виктор, привыкший, наверное, к таким разносам. — С командиром разговариваешь, не забывай про мой авторитет.
   Чайкин-старший, потемнев лицом, начал расстёгивать ремень. Виктор со смехом убежал в сторонку и вытащил карандаш:
   — Пишу, пишу, батя!
   — Я тебе покажу авторитет, поганец! — уходя, пригрозил батя.
   Мы хохотали до слез, и едва ли не больше всех — сам пострадавший. Когда все успокоились, Володя спросил:
   — Как это тебя вместе с ним угораздило? Совпадение, что ли?
   — Заём виноват, — ответил Виктор. — Облигации, что я на заводе получил.
   — Какие облигации? — удивились мы.
   — Обыкновенные облигации военного займа. Притащил я их домой кучу и думать забыл, а батя развернул газету, нацепил очки и — цоп! Пятьдесят тысяч моя сторублевая выиграла. Батя и настрочил заявление: на данные нетрудовые деньги желаю приобрести танк и воевать на указанном танке своей семьёй, я, мол, старший, и два сына-близнеца. Мать, как положено, в слезы, но куда там! Приходит ответ — удовлетворить патриотическую просьбу товарища Чайкина. Шуму на заводе было! Директор целую канистру спирта отвалил и ящик консервов на закуску. Проводили нас в учебную часть, а там сплошной конфуз: трясёт в танке до самых печёнок, тошнит батю — сил никаких нет. Мотай, говорят, домой, папаша, сыновья за тебя повоюют. Батя, конечно, и слушать не хочет: как, говорит, людям на глаза покажусь? Пойдём, говорит, все вместе в пехоту. Так и пошли. Брата в ногу ранило, дома сейчас, а я вот мучаюсь…
   Виктор снова хохотнул, поднял голову — и торопливо застрочил карандашом: издали на него поглядывал грозный папаша.
   По автостраде на велосипедах ехали автоматчики. Я вскочил на ноги: мимо меня, в пяти шагах, промчался тот самый старший сержант, который показался мне знакомым во время встречи с командиром полка.
   — Сержант, — затормошил я Виктора, — вон поехал с чубом, кто это?
   — Савельев, — всмотревшись, ответил Виктор, — командир взвода разведки. — И снова уткнулся в письмо.
   — Савельев, Савельев… — долго бормотал я про себя, пытаясь извлечь наружу какое-то смутное воспоминание, но вынужден был отказаться от этой затеи: с ловкой фигурой и неуловимо знакомыми чертами лица старшего сержанта связывалась совсем другая фамилия. Я хотел было отпроситься, чтобы поискать разведчиков и личной встречей разрешить все сомнения, но с головы колонны повторяющимся эхом пронеслось:
   — Па-адъем!
   В тот день я так ничего и не вспомнил. До темноты мы шли по автостраде, и меня, как и всех товарищей, мучила другая проблема: кончилось курево. Как выяснилось, военторговская машина с табаком сгорела во время обстрела. Осыпая проклятьями сделавших своё чёрное дело сбитых немецких лётчиков, мы выскребали из кисетов никчёмную пыль и шарили глазами в поисках окурков. Даже случайно завалявшуюся у ездового пачку гнуснейшего филичевого табака — и ту раскурили без остатка в одну минуту. Виктор весело смотрел на наши страдания:
   — Спасибо бате — ох и всыпал же он мне, когда я закурил! Побожился, что больше не буду.
   А к вечеру, пробираясь по ходам сообщения, мы вышли в глубокую траншею на высоком обрывистом берегу реки.
   — Славяне, не высовываться!
   С той стороны трещали пулемёты, а небо, освещённое ракетами, было красиво и празднично, как на салюте. Я споткнулся о ящик с патронами и чуть не сбил с ног невысокого офицера, смотревшего в стереотрубу.
   — Отойдите, — сердито сказал он, — вам здесь делать нечего.
   Я узнал командира полка майора Локтева.
   — Извиняюсь, товарищ гвардии майор! — вытянулся я. — Только скажите, как называется эта река?
   — Нейсе, — ответил Локтев.


ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ЧАСА ИЗ ЖИЗНИ ВЗВОДА


   Перед боем новичок не должен оставаться наедине с самим собой. Мне даже не хочется тратить лишних слов, чтобы доказывать эту бесспорную истину.
   Мы не оставались. Наверное, в армии служило много лейтенантов образованнее Ряшенцева и тьма сержантов, обладавших большей военной мудростью, чем Виктор Чайкин, но я до сих пор уверен, что мне феноменально повезло: нами командовали хорошие люди. Они понимали, что в ста пятидесяти метрах от немецких пулемётов из новичка за день не сделаешь ветерана и что важнее всего не струнами натягивать его нервы, а сохранить присутствие духа.
   Я думал, что эти сутки растянутся на целый год, но ошибся: время летело быстро. С утра повеселевший Ряшенцев привёл пополнение — человек сорок солдат, бывалых фронтовиков; они хорошо отдохнули после ранений и без особого сопротивления с нашей стороны стали задавать тон. Многие из них вернулись, как домой, в свою роту и без конца рассказывали о друзьях, оставшихся выздоравливать, о вольготной жизни в госпиталях и о своих блистательных, но совершенно неправдоподобных победах над сёстрами.
   — Сто двадцать человек в роте! — радовался Ряшенцев. — Было у нас когда-нибудь столько, Степан Петрович?
   — Пацанья много, — бурчал неисправимый Чайкин-старший, — сопляков вроде моего Витьки. Сделай милость, Василий Иваныч, выгони его из взводных, без царя в голове, поганец…
   Ряшенцев отмахивался, но на всякий случай дал Виктору опытного помкомвзвода — младшего сержанта Юру Беленького. Вместе с Володей Железновым Виктор и Юра составили триумвират, авторитет которого был для нас вне всяких сомнений.
   Мы уже знали, что завтра на рассвете нам предстоит форсировать Нейсе. Благодаря Виктору я побывал на командном пункте батальона и несколько минут смотрел на тот берег в стереотрубу: он весь был изрезан траншеями и закутан в колючую проволоку. Поодаль виднелся лес, вполне безобидный на вид, — именно его, по словам Виктора, придётся брать нашему батальону. Но сначала, сразу после артподготовки — а она, говорили, будет невиданной, все пространство за нами утыкано пушками — мы на лодках переправимся через Нейсе и будем очищать траншеи.
   — Вскочил в траншею — очередь, в неподавленную огневую точку гранату, — напоминал Ряшенцев. — Только сослепу своих не перестреляйте. Плавать все умеют?
   — Я не умею, — прошептал бледный Кузин. — От наших Орешников до реки было полдня ходу. Научиться бы…
   — Это в два счета, — успокоил его Володя. — Поди крикни немцам, чтоб из пулемётов перестали шпарить, и я тебя мигом обучу. Ладно, не дрейфь, в одной лодке со мной поплывёшь.
   — В случае чего вытащим, — великодушно добавил я. — Не бросим в беде.
   Тррах! — у самого бруствера с противным треском лопнула мина. Вместе с несколькими другими новичками я бросился на дно траншеи, но спохватился и со стыдом поднялся, отряхиваясь.
   — Жив? — с иронической тревогой спросил Юра Беленький. — Санитаров!
   — Мина страшна на голом месте, — с улыбкой сообщил Ряшенцев. — Там она срабатывает как сенокосилка — осколки по земле стелются.
   — А я нисколько и не испугался, — пояснил я. — Просто инстинктивно, с непривычки. Тррах!
   — Ну что? — стоя на месте, с торжеством спросил я. Все засмеялись, а Володя, потрепав меня по плечу, дружелюбно сказал:
   — Считай, Мишка, что ты уже обстрелянный.
   — А самолёты на автостраде? — напомнил я.
   — Ну, тогда дважды обстрелянный, — поправился покладистый Володя. — Товарищ лейтенант, снова комедия начинается!
   Из блиндажа с рулоном ватманских листов в руках вышел Владик Регинин, ефрейтор из пополнения. Ватман он раскопал где-то по дороге из медсанбата и, как бывший студент художественного училища, не мог допустить, чтобы такое богатство лежало без дела. Теперь он нёс вторую серию своих работ — первую немцы уже превратили в клочья.
   — Никакого уважения к творчеству, — жаловался Владик, закрепляя на длинном шесте большой лист. — А ещё считают себя культурной нацией!
   Мы грохнули. На ватмане, держась за живот, с опущенными штанами стоял Гитлер, а перед ним — Геббельс с ночным горшком в руке.
   — Поднимай! — приказал Владик. — Явление фюрера народу!
   Началась такая пальба, что в полминуты от ватмана остались одни воспоминания.
   — У, вандалы, — ругался Владик, прибивая сапожными гвоздями следующий лист, на котором Гитлер был изображён в совершенно неприличном виде.
   Мы радовались развлечению, но через час, когда картинная галерея художника Регинина была уничтожена без остатка, выяснилось, что «комедия» для немцев может обернуться трагедией. Пришёл комбат Макаров и передал Владику личную благодарность командира полка: рассвирепевшие немцы сгоряча раскрыли ещё не засечённые нашей разведкой огневые точки, и данные о них переданы артиллеристам. Вышло, что Владик своими рисунками наверняка спас кому-то из нас жизнь, и мы смотрели на него с большим уважением.
   — Может, ещё Гитлеров намалюешь? — спросил Макаров, весело поглядывая на обрывки бумаги.
   — Больших листов нет, — с сожалением ответил Владик и подмигнул нам, слушавшим этот разговор с нескрываемой завистью.
   Комбат сообщил и другую приятную новость: в полк прибыли подарки. Зная по опыту, что в таких случаях времени терять нельзя, Виктор поспешил за нашей долей и приволок перевязанный шпагатом ящик из-под макарон. Подарков — разных кисетов, бритвенных приборов, книг, печенья и прочего — оказалось штук пятнадцать, и Володя вызвался произвести справедливое распределение. Он разложил подарки на шинели и поставил к ним спиной Виктора.
   — Бери список личного состава и, как услышишь: «Кому?» — называй любую фамилию.
   С этими словами Володя ткнул пальцем в небо:
   — Кому?!
   — Беленькому!
   — Лови, твоя ворона, — поздравил Юру Володя. — Внимание: кому?!
   — Митрофанову!
   Общий хохот — нужно же было, чтобы именно Митрофанов получил кисет с вышитой надписью: «Богатырю гвардейцу».
   — Кому?!
   — Мне.
   Здесь уже все просто легли: разыгрывалась кость, которую старательно обгрыз Кузин.
   — Кому?!
   — Тебе!
   — Вот спасибо, — обрадовался Володя, показывая огорчённому Виктору пачку «Казбека». — Не угадал, сержант! Кому?
   Мне достался раздавленный ногой окурок, Кузину — обрывок ватмана с неприличной частью спины Гитлера, а Сергею Тимофеевичу — главный приз, плитка шоколада, на которую он тут же выменял выигранную Митей Коробовым «Легенду об Уленшпигеле» Шарля де Костера.
   — Расскажите нам про эту книжку, Сергей Тимофеевич, — попросил Володя. — А я ребят соберу.