Что же касается дарований и талантов Марии, то при всем желании не удалось обнаружить ничего особенного у той, что и в замужестве осталась хрупкой шестнадцатилетней девочкой, каких во все времена, в любых краях приходится тринадцать на дюжину. Впрочем, Мария при всей своей хрупкости работает, как и все женщины, — ткет, прядет и шьет, каждый Божий день печет в очаге хлеб, спускается к источнику за водой, а потом, по узким тропинкам, по крутому склону, с тяжелым кувшином на голове, карабкается вверх, под вечер же по тем же тропинкам идет собирать хворост, а заодно заполняет свою корзину высохшим навозом, колючими ветками чертополоха и терновника, которые в таком изобилии растут на крутых назаретских откосах, ибо ничего лучше их не измыслил Господь для того, чтобы растопить очаг или сплести венец.
   Вес набирается изрядный, и лучше бы эту кладь навьючить на осла, если бы не одно немаловажное обстоятельство — осел определен на службу Иосифу и таскает его деревяшки.
   Босиком ходит Мария к ручью, босиком — в поле, и убогие ее одежды от каждодневных трудов рвутся и пачкаются, так что приходится их снова и снова штопать, зашивать, стирать. Мужу достаются и обновки и заботы, Мария же, как и все тамошние женщины, довольствуется малой малостью. И в синагогу ей можно войти лишь через боковую дверь, как Закон предписывает женщинам, и соберись их там вместе с нею хоть тридцать душ, сойдись они хоть со всего Назарета, хоть со всей Галилеи, надобно будет ждать, покуда не придут, по крайней мере, десять мужчин: тогда лишь может начаться богослужение, в котором им, женщинам, позволено принять участие лишь в качестве безмолвных и сторонних наблюдательниц. Не в пример мужу своему, Иосифу, она не славится набожностью и благочестием, хоть дело тут не в каких-то ее моральных изъянах, а в языке, придуманном скорей всего мужчинами и приспособленном ими для себя, так что хоть женский род у слов этих есть, но отчего-то почти не в ходу.
   Но в один прекрасный день, спустя примерно четыре недели с того незабываемого утра, когда тучи на небе налились небывалым лиловым цветом, Иосиф — дело шло к вечеру, — сидя у себя дома на полу, ужинал, запуская, как тогда было принято, всю пятерню в чашку, а Мария стоя ожидала, когда он насытится, чтобы доесть остатки, и оба молчали — одному сказать было нечего, а другая не знала, как облечь в слова то, что мелькало у нее в голове, — в калитку постучал один из тех нищих, которые, хоть и не были в Назарете в диковинку, забредали туда очень редко, поскольку место это было убогое, а обитатели его в большинстве своем жили скудно и трудно, какового обстоятельства не могли не учитывать многоопытные и проницательные попрошайки, к делу приспособившие теорию вероятности и уяснившие, что в Назарете им не обломится.
   Но Мария отложила в чашку добрую порцию чечевицы с горохом и пряным луком, составлявшую ее ужин на сегодня, и отнесла все это нищему, который, не входя во двор, присел у ворот наземь и принялся за еду. Ей не надо было вслух спрашивать у мужа разрешения — он обходился кивком или качанием головы, ибо, как нам уже известно, слова были излишни во времена кесарей, когда одного лишь движения большого пальца довольно было, чтобы добить гладиатора или оставить его жить. А нищий, который, без сомнения, не ел уже дня три, ибо нужно проголодаться по-настоящему, чтобы в мгновение ока не только опростать, но и вылизать чашку, уже снова стучался в калитку — вернуть пустую посуду и поблагодарить за милосердие. Мария открыла: нищий стоял прямо перед нею, неожиданно огромный — гораздо выше ростом, чем показалось ей вначале, так что, быть может, и впрямь накормленный досыта человек разительно отличен от голодного, — и лицо его как бы озарилось внутренним светом, глаза засверкали, а невесть откуда налетевший ветер вдруг раздул и взметнул ветхие его лохмотья, и помутившемуся на миг взору тряпье это предстало богатым и пышным нарядом, во что поверить, конечно, дано тому лишь, кто при этом присутствовал. Мария протянула руки, чтобы принять у нищего глиняную чашку, которую причудливейшая игра по-особенному преломившихся солнечных лучей заставила вдруг заблистать чистейшим золотом, а в ту минуту, когда чашка переходила из рук в руки, раздался трубный глас, тоже невесть откуда взявшийся у жалкого попрошайки: Да благословит тебя Бог, жена, да пошлет Он тебе детей, да избавит Он их от доли, что выпала тому, кто стоит пред тобой, чья жизнь исполнена горестей, кому некуда приклонить голову. Мария по-прежнему держала чашку перед собою, словно чашу для подаяния, словно ждала от нищего милостыни, и тот, ничего более не объясняя, нагнулся, взял пригоршню земли и, протянув руку над чашкой, дал земле медленно просыпаться сквозь пальцы, после чего произнес глухо и гулко: Глина — ко глине, прах — ко праху, земля — к земле, все, имеющее начало, обретет и конец, все, что начинается, родится из окончившегося. Мария, смутившись, спросила: Что означают эти слова? А нищий ответил: Жена, во чреве своем носишь ты сына, только эта участь и уготована людям — начинать и кончать, кончать и начинать. Как же ты узнал, что я беременна? Чрево твое еще не растет, но, когда дитя зачато, по-особому блестят глаза матери. Но тогда муж мой должен был бы по глазам моим понять, что я понесла от него. Быть может, взгляды ваши не встречаются. Скажи, кто же ты такой, что знаешь это ни о чем не спрашивая меня? Я ангел, только никому не говори об этом.
   В эту самую минуту блистающее одеяние вновь стало отрепьями, а исполинская фигура съежилась и усохла, словно ее опалило языком пламени, и чудесное это превращение свершилось как раз вовремя, и сразу после того, как Мария и нищий благоразумно отстранились друг от друга, ибо в дверях дома, привлеченный голосами, звучавшими более сдавленно и глухо, чем водится это в обычной беседе между бродягой, попросившим подаяния, и хозяйкой, появился Иосиф, встревоженный тем, что беседа эта затянулась. Чего еще ему от тебя было надо? — спросил он жену, а та, не найдясь, что ответить, повторила слова нищего:
   Глина — ко глине, прах — ко праху, земля — к земле, все, имеющее начало, обретет и конец, все, что начинается, родится из окончившегося. Это он тебе сказал? Он. И еще сказал, что дитя, нерожденное, но зачатое, придает глазам женщины особый блеск. Ну-ка, погляди на меня. Гляжу.
   Глаза твои и вправду блестят необычно, сказал Иосиф. А Мария ответила: У тебя будет сын. Сумеречное небо между тем стало синеть, обретая первые краски ночи, и видно стало, что со дна глиняной чашки исходит черный свет, окутывая лицо Марии, меняя его черты, и глаза ее теперь будто принадлежали женщине намного старше ее годами.
   Значит, ты беременна? — спросил наконец Иосиф. Беременна, ответила она. Что же ты раньше не сказала? Как раз сегодня собиралась, ждала, пока ты отужинаешь. А тут вот и пришел этот бродяга? Да. Что еще он тебе сказал, больно долго вы с ним разговаривали. Сказал, что Господь пошлет мне столько детей, сколько ты захочешь. А что там у тебя на дне чашки, что это там так блестит? Там земля. Перегной черен, глина зелена, песок бел, и только песок блестит под солнцем, но ведь сейчас ночь. Я — женщина, мне такое понять не под силу: он поднял пригоршню земли, бросил ее в чашку и проговорил эти вот слова. Земля — к земле? Да.
   Иосиф откинул щеколду, выглянул на улицу, поглядел в обе стороны. Никого не вижу, исчез, сказал он, но Мария уже спокойно удалялась к дому, ибо знала, что бродяга, если он и вправду тот, за кого выдает себя, захочет — покажется, а не захочет — останется незрим.
   Чашку она поставила на приступку очага, достала уголек и зажгла светильник, дуя до тех пор, пока над фитилем не заплясал огонек. Вошел Иосиф — взгляд у него был озабоченный и недоуменный, и растерянность свою он пытался скрывать за неторопливостью движений и величавой осанкой, и выглядело это забавно и неуместно, ибо столь юному человеку было, по слову поэта, еще далеко до патриарха. Искоса, чтобы не заметила жена, он стал поглядывать на чашку со светящейся землей, причем старался сохранять на лице насмешливо-недоверчивое выражение, но старания его пропали втуне — Мария не поднимала глаз, и ее вообще словно не было тут. Иосиф, помедлив немного, встряхнул землю в чашке, подивившись тому, как она сначала потемнела, а потом вновь обрела неяркий ровный блеск и на поверхности ее заиграли, зазмеились стремительные искры. Не понимаю, сказал он, тут дело нечисто: может, это какая-то особенная земля, которую он принес с собою и сделал вид, что просто подобрал пригоршню, чудеса какие-то — никто не видывал пока, чтобы земля у нас в Назарете так сверкала. Мария не отвечала; она доела остававшуюся в котелке чечевицу с горохом и луком, жуя смоченный оливковым маслом ломоть хлеба. Отламывая его от краюхи, она произнесла, как учит Закон, но тоном смиренным и подобающим женщине: Слава Тебе, Господи, Царю Небесный, что дал колосу этому вырасти из земли. Потом молча принялась за еду, меж тем как Иосиф впервые прислушался к произнесенным женою словам, которые и сам повторял всякий раз, когда преломлял хлеб, — прислушался и призадумался, словно толковал в синагоге стих из Торы или заповедь пророка, и попытался представить себе, какой же ячмень может вырасти из такой вот светящейся земли, какое зерно даст он, и что за хлеб из такого зерна получится, и что будет, если такой вот хлеб съесть. А ты уверена, что он просто подобрал эту горсть с земли? — снова обратился он к Марии, и Мария ответила: Да, уверена. И она не блестела? На земле не блестела. Она произнесла это так твердо, что должно было бы поколебаться то исконное недоверие, с каким мужчина относится к поступкам и словам женщин вообще, а своей законной супруги в особенности, однако Иосиф, как и всякий мужчина, живший в те времена в том краю, всем сердцем разделял весьма распространенное мнение, в соответствии с которым тем мудрее мужчина, чем лучше умеет он беречься от женских чар и уловок. Поменьше говорить с ними и еще меньше их слушать — таким правилом руководствуется всякий благоразумный человек, помнящий наставление рабби Иосафата бен Иоканаана:
   В смертный твой час взыщется с тебя за всякий разговор, что вел ты без крайней нужды с женой своей. И тогда Иосиф, спросив себя, можно ли этот разговор с Марией отнести к разряду нужных, и придя к выводу, что да, можно, ибо следует принять в расчет необычность происшествия, все же мысленно поклялся себе самому никогда не забывать святых слов своего тезки — Иосафат ведь то же, что Иосиф, — дабы в смертный час не предаваться запоздалым сожалениям, и дай Бог, чтобы час этот настал еще не скоро. И наконец, спросив себя, стоит ли поведать старейшинам из синагоги о таинственном нищем и о пригоршне светящейся земли, решил, что стоит. Сделать это надлежит для очистки совести и для того, чтобы защитить мир и покой своего домашнего очага.
   Мария окончила ужин. Составила стопкой посуду, собираясь вымыть ее, но, само собой разумеется, отодвинула в сторону чашку, из которой кормила нищего. А комната освещалась теперь двумя огнями — горела коптилка, еле-еле справляясь с тьмою вдруг наступившей ночи, и шло от пригоршни земли в чашке ровное рассеянное сияние, словно от солнца, никак не решавшегося взойти на небе. Мария, сидя на полу, ждала, не скажет ли ей муж еще что-нибудь, но Иосифу, видно, нечего было ей сказать, и был он занят тем, что обдумывал речь, с которой намеревался обратиться завтра к мудрецам и старейшинам. Он досадовал отчасти, что не знал в точности, что же произошло между бродягой и женой, какие еще слова были сказаны ими друг другу, но спрашивать не хотел и вот почему: во-первых, сомнительно было, чтобы Мария добавила еще что-нибудь к сказанному, а во-вторых, тогда пришлось бы принять дважды повторенный рассказ жены на веру, то есть признать его истинность. Если же рассказ ее лжив, ему, Иосифу, все равно во лжи ее не уличить, а она, зная, что лгала и лжет, посмеется над ним втихомолку, пряча лицо под покрывалом, как, судя по всему, смеялась над Адамом Ева, которой еще трудней было таить свой смех, ибо в ту пору не носили покрывал и нечем, стало быть, было закрыть лицо. Мысль Иосифа, дойдя до этой точки, далее двинулась путем естественным и неизбежным, и таинственный попрошайка представился ему посланцем Искусителя, который, не будучи столь наивен, чтобы не понимать, что времена ныне не те и что теперешних людей так запросто, как раньше, не проведешь, не стал прибегать к повторению старого своего трюка с запретным плодом, а измыслил, используя легковерность и коварство женской натуры новый — со странною, светящеюся землей. Голова у Иосифа точно огнем объята, но при этом он остался доволен собой и ходом своих рассуждений. Мария же, не подозревая даже, в какие дебри демонологии углубился ее муж и какую тяжкую ответственность намерен он на нее возложить, пытается тем временем осмыслить ту странную пустоту, которую стала она ощущать с той самой минуты, как поведала Иосифу о своей беременности. Пустоту эту испытывает она не внутри своего тела, ибо теперь со всей непреложностью и в самом прямом смысле слова сознает, что оно заполнено. Чувствует она некую странность вокруг и вне себя, словно белый свет вот-вот померкнет или отодвинется в дальнюю даль. Она вспоминает — но и воспоминания эти как бы о другой жизни, — что после ужина и перед тем, как раскатать на ночь циновки, всегда находилось у нее занятие по дому, а вот теперь думает, что не надо ей двигаться с места, вставать С пола: сиди как сидишь, гляди на свет, мерцающий над чашкой, жди рождения сына. Из уважения к истине скажем, что мысли Марии не были так отчетливы и ясны, ибо мысли больше всего напоминают спутанный клубок ниток с торчащими во все стороны концами, покорно-податливыми или, наоборот, натянутыми так туго, что, дернув за них, можешь пресечь дыханье, а то и вовсе ненароком удавиться, но чтобы узнать и измерить всю длину этой втрое скрученной и перепутанной нити, надо размотать и растянуть клубок, а это при всем желании самому, без посторонней помощи, сделать нельзя — кто-то в один прекрасный день должен явиться и сказать, где следует перерезать пуповину, и связать мысль с тем, что породило ее.
   На следующее утро Иосиф, которого всю ночь мучил один и тот же повторяющийся кошмар, — ему снова и снова снилось, будто он падает на дно исполинской перевернутой чаши, — отправился в синагогу просить совета и помощи у старейшин. Случай его был необычным до такой степени — а до какой именно, он и сам даже не представлял себе толком, поскольку, как мы с вами знаем, не был осведомлен о самом главном, о сути происшествия, — что, если бы не та безупречная репутация, какой пользовался он у старейших и уважаемых людей Назарета, пришлось бы ему, пожалуй, возвращаться домой ни с чем, бегом, с горящими от стыда ушами, в которых бронзовым гудом отзывались бы слова Писания: Легковерный достоин осуждения, а он, потеряв присутствие духа, не сумел бы, вспомнив сон, мучивший его всю ночь напролет, возразить словами из того же Писания: Зеркало и сны суть одно и то же, в том и в других видит человек собственный свой образ. Но старейшины, выслушав его рассказ, сначала переглянулись, а потом обратили взоры к Иосифу, и самый старый из всех, переведя смутное недоверие в прямоту вопроса, сказал: То, что ты поведал нам, есть правда, вся правда и только правда? А плотник ответил: Господь свидетель, что это правда, вся правда и только правда. Старейшины принялись совещаться и совещались долго, покуда Иосиф стоял в сторонке, а потом, подозвав его, объявили, что, поскольку между ними возникли разногласия, приняли они решение отправить троих посланцев расспросить саму Марию об этих странных происшествиях, выяснить, кто же был тот нищий бродяга, которого никто больше не видел, как выглядел он, какие именно слова произнес, появлялся ли он в Назарете когда-либо еще, — и попутно вызнать у соседей все, что может иметь отношение к этому таинственному человеку. Сердце Иосифа возвеселилось, ибо он, хоть и не сознавался в этом даже себе самому, отчего-то робел при мысли о том, что придется возвращаться к жене одному, — за эти сутки она изменилась: как велит обычай и приличия, не поднимала глаз, но в лице ее появилось при этом и нечто новое, некий нескрываемый вызов, — такое выражение свойственно тому, кто, зная больше, чем намерен сказать, желает, чтобы о знании этом ведомо было всем. Истинно, истинно говорю вам, нет пределов лукавству женщины, даже самой чистой помыслами.
   И вот следом за Иосифом, указывавшим дорогу, вышли трое посланцев, чьи имена — Авиафар, Дотаим и Закхей — приводятся здесь исключительно для того, чтобы на нас не пала хотя бы тень подозрения в исторической недобросовестности, каковое подозрение способно зародиться в душах людей, узнавших об этих фактах и версиях из других, отличных от наших источников, быть может более освященных традицией, но оттого не более достоверных.
   А назвав посланцев по именам, мы доказываем самый факт существования тех, кто имена эти носил, тем самым лишая сомнения если не почвы, то уж, во всяком случае, убедительности. И поскольку не каждый день ветер ерошит бороды и раздувает хламиды трех шагающих по улице мудрых старцев, коих так легко узнать по особой величавости их поступи и осанки, то вскоре собралась вокруг них орава мальчишек, с извинительной по малолетству непочтительностью хохотавших, галдевших и бежавших следом за посланцами до самого дома Иосифа, изрядно раздосадованного тем, что приход старейшин сделался известен всему Назарету благодаря сопровождавшим это шествие шуму и крикам. Привлеченные ими, появились на пороге своих домов женщины и в предвкушении новостей закричали детям, чтобы бежали поскорей к дому Марии да разузнали, что это там за сборище. Зряшные это были старания, ибо вошли в дом лишь хозяин и трое старейшин, и захлопнувшаяся перед самым носом любопытных соседок дверь и по сию пору лишает нас возможности узнать, что же происходило в жилище плотника Иосифа. А неутоленное любопытство разожгло воображение, и нищий, которого никто так и не видел, превратился в вора и грабителя, что есть совершеннейший поклеп, ибо ангел — вас попрошу никому не говорить о том, что это был ангел, — ничего не украл, а съел то, что ему дали, да еще и оставил некий сверхъестественный залог. Так что, покуда двое старейшин расспрашивали Марию, третий, не столь обремененный годами и носивший имя Закхей, пошел по соседям собирать сведения об этом самом нищем, наружность которого описала жена плотника Иосифа, в чем нимало не преуспел, ибо все в один голос утверждали, что вчера никакой нищий через городок не проходил, а если и проходил, то к ним не стучался, и вообще это, должно быть, был вор, который, обнаружив, что в доме есть люди, прикидывался попрошайкой и уходил от греха подальше — старая как мир воровская уловка.
   И Закхей ни с чем вернулся в дом Марии как раз в ту минуту, когда она в третий или в четвертый раз пересказывала то, что нам уже известно. Она стояла перед старейшинами, как подсудимая, а в чашке на полу, подобно ровно бьющемуся сердцу, мерно пульсировала светом загадочная горсть земли. Рядом с женой сидел Иосиф, старейшины же — перед ними, подобно судьям, и первым заговорил Дотаим, средний по возрасту. Пойми нас, женщина, мы не то что не верим твоим словам, но ты — единственная, кто видел этого человека, если это был человек, и муж твой только слышал его голос, и вот Закхей, обойдя соседей, сообщил нам, что никто из них его не видал. Господь свидетель, что я сказала вам правду. Правду-то правду, но всю ли правду и все ли в твоих речах правда? Я готова подвергнуться испытанию, выпить горькой воды в доказательство того, что не виновна ни в чем. Горькую воду дают пить женщинам, заподозренным в супружеской неверности, а у тебя, Мария, и времени-то не было изменить мужу. Ложь, говорят, та же измена. Это другая измена. Уста мои так же верны, как и я сама. Тут заговорил Авиафар, самый древний старец: Мы ни о чем тебя не станем более расспрашивать, но помни, что Господь семикратно воздаст тебе за правду и семижды семь раз взыщет с тебя, если ты солгала нам. Он замолчал и молчал довольно долго, а потом, обращаясь к своим спутникам, спросил: Что делать нам с этой блистающей землей? Благоразумно было бы не оставлять ее здесь, весьма вероятно, что это козни нечистого. Сказал Дотаим: Пусть вернется она туда, откуда была взята, и вновь станет темной. Сказал Закхей:
   Мы не знаем, кто был тот нищий, почему не хотел он, чтобы видел его кто-либо, кроме Марии, не знаем и почему пригоршня земли в глиняной чашке испускает свет. Сказал Дотаим: Отнесем ее в пустыню, подальше, чтобы никто не видел, пусть ветер развеет ее, пусть дождь погасит этот свет. Сказал Закхей: Если земля эта приносит счастье, никуда ее уносить не надо, если же она во зло, пусть пострадают от него те лишь, кто был для этого избран и предназначен, кому землю эту принесли. И спросил тогда Авиафар: Что же ты предлагаешь? И ответил Закхей: Выкопаем здесь яму и зароем в ней эту чашку, но сначала прикроем крышкой, дабы эта земля не смешалась с землей обычной: добро и закопанное не пропадет втуне, а зло хоть будет не видно. Спросил Авиафар: Что ты думаешь об этом, Дотаим, а тот ответил: Закхей дело говорит, так и поступим. И сказал Авиафар Марии: Отойди, и мы приступим. Куда же я отойду? — спросила она, а Иосиф с внезапной тревогой вмешался: Если уж закапывать чашку, то не здесь, а во дворе, а то я уснуть не смогу, зная, что подо мною похоронен свет. И сказал ему Авиафар: Делай как знаешь, — и Марии: Ты оставайся здесь. Мужчины вышли во двор, Закхей нес чашку. Вскоре послышались частые и мерные и сильные удары мотыги, это Иосиф копал землю, а спустя несколько минут донесся голос Авиафара: Ну, хватит, глубже не надо. Мария, прильнув к щели в двери, видела: муж черепком разбитого кувшина накрыл чашку и сунул ее в яму, чуть не по плечо запустив туда руку, потом выпрямился, снова взялся за мотыгу, забросал яму землей, а землю вокруг притоптал.
   Четверо мужчин постояли еще во дворе, переговариваясь вполголоса и поглядывая на пятно свежей земли, как будто только что зарыли клад и теперь стараются покрепче запомнить это место. Но говорили они, конечно, о другом, потому что вдруг послышался, заглушая остальных, голос Закхея, и в голосе этом звучала как бы насмешливая укоризна. Что же ты за плотник такой, Иосиф, что беременной жене кровать смастерить не можешь? Старцы засмеялись, и засмеялся с ними Иосиф, не без угодливости и смущения, — как тот, кому указали на оплошность и кто не хочет в ней признаваться. Мария видела, как они шагают к калитке, как выходят на улицу, а потом, присев у очага, повела глазами по комнате, словно ища, куда надо будет поставить кровать, если муж и вправду соберется сколотить ее. Она не хотела думать ни о глиняной чашке, ни о светящейся земле, ни о том, в самом ли деле в доме у нее вчера побывал ангел, или же нищий попрошайка подшутил над нею. Женщина, когда ей обещают поставить в комнате кровать, должна думать только, где лучше кровать эта встанет.
 
* * *
 
   Когда дни месяца Тамуз перетекли в дни месяца Ав, когда уже начался сбор винограда, и в жесткой темной зелени смоковниц засветились, поспевая, первые ягоды, и происходили описанные выше события, были среди которых и самые обычные и обыденные, ибо есть ли что в мире обыденней и обычней, чем слова женщины, по прошествии известного срока после телесной близости с мужем к мужу обращенные: Я тяжела от тебя — и совершенно неслыханные, поскольку никоим образом нищий странник, будь он хоть семи пядей во лбу, не мог возвестить женщине ей самой пока неведомую беременность, тем более что он-то, поверьте, к этой беременности отношения не имел никакого, ибо за ним числилось лишь это необъяснимое происшествие с пригоршней земли, засветившейся в чашке, которую, благодаря недоверчивости Иосифа и благоразумной осторожности старцев, убрали с глаз долой, закопав поглубже во дворе. Наступали знойные дни, засуха оголяла поля, ломкой и хрупкой делалась трава, и Назарет, в удушливые дневные часы окруженный со всех сторон безмолвием и одиночеством, ждал пришествия звездной ночи, чтобы услышать наконец, как дышит во тьме пространство, как звучит музыка небесных сфер. Отужинав, Иосиф усаживался во дворе, справа от двери, наслаждался первым дуновением вечерней прохлады, овевавшим лицо и бороду. Когда становилось совсем темно, выходила во двор и Мария, тоже садилась наземь, как и муж, только по левую сторону двери, и так сидели они молча, слушали доносившийся из домов по соседству гул и звук семейной жизни, неведомой им, бездетным пока супругам. Послал бы Господь мальчика — не раз в течение дня думал Иосиф, и Мария тоже говорила про себя: Послал бы Господь мальчика, и хотели они оба одного и того же, но по разным причинам. Чрево Марии росло медленно, минули недели и месяцы, прежде чем положение ее стало всем известно, и она, по застенчивости и скромности нрава мало общавшаяся с соседками, вызвала всеобщее изумление, словно средь бела дня появилась на людях в ночной сорочке.