Придем в Вифлеем, размышлял он, а это такое же захолустье, как Назарет, там все проще будет: в маленьких городках все друг друга знают, и помощь ближнему для них не звук пустой. А Мария перестала стонать — значит, либо прекратились у ней боли, либо может стерпеть, так или иначе, надо двигаться в Вифлеем. Осла хлопнули ладонью по крупу, что, если вдуматься, следовало рассматривать не столько как почти невыполнимый в этой невообразимой толчее приказ живей шевелить копытами, сколько как движение души, с которой камень свалился. Узенькие улочки были запружены и до отказа забиты людьми всех рас, племен и наречий, и проход как по волшебству расчищался лишь в тех случаях, если в глубине появлялся римский дозор либо караван верблюдов, и народ тогда раздавался в обе стороны наподобие вод Красного моря. Однако мало-помалу, призвав на выручку терпение и упорство, протиснулись чета назаретян и ослик их туда, где кончилось скопление этих бешено суетящихся, размахивающих руками людей, ни на что, кроме купли-продажи, внимания не обращающих, так что ни к чему было бы им знать, что вон, гляньте-ка, — Иосифплотник с женой, а у нее уж брюхо на нос лезет, зовут ее Мария, а путь они держат в Вифлеем на перепись, и если в самом деле никакого проку нет от благодетельного попечения римских властей, то потому, видно, что живем мы в краю, столь изобильном одинаковыми именами, что на каждом шагу нашлись бы в этой толпе и другие Иосифы, и другие Марии всех возрастов и сословий, и, вероятно, наши герои — не единственные, кто ждет рождения своего первенца, и наконец, чтоб уж ничего не оставлять недосказанным, добавим — ничего удивительного нет и в том, если где-нибудь поблизости и в одно и то же время, может, и на одной и той же улице явятся на белый свет два младенца мужского, слава Тебе, Господи, пола, а вот судьба у каждого из них будет своя, даже если мы в качестве последней попытки придать вес и значение примитивной тогдашней астрологии назовем тех мальчиков одинаково — скажем, Иешуа, или, как иные еще произносят, Иисус. И пусть не говорят нам, будто мы забегаем вперед и опережаем события, давая имя тем, кому еще лишь предстоит родиться, не мы в этом виноваты — спрашивайте с плотника назарейского, которому уже давно втемяшилось в башку, что именно так и будет наречен первенец его.
   И, выйдя из южных ворот иерусалимских, путники двинулись по дороге на Вифлеем, радуясь, что они уже близки к цели и смогут наконец отдохнуть после всех этих долгих и трудных переходов, но бедную Марию ждет не отдых, а тяготы иные, хоть и не меньшие — ей и никому другому предстоит произвести на свет свое дитя, и один Бог знает, где и как это будет. Ибо хоть Вифлеем, если верить Писанию, место обитания колена Давидова, к которому причисляет себя Иосиф, но одни родственники его уже к этому времени поумирали, о других нет у него никаких сведений, и это обстоятельство позволяет нам здесь еще, на дороге, предположить с большой долей уверенности, что возникнут серьезные трудности с тем, куда бы приткнуться плотнику с беременной женой, ибо не может же, согласитесь, Иосиф стукнуть в первую попавшуюся дверь и сказать: Примите нас, сын мой уже просится на этот свет, — и услышать, как хозяйка, лучась улыбкой, сама не своя от радости, ответит: Входи, входи, достопочтенный Иосиф, мы уж и воду согрели, и циновку расстелили, и чистое полотно приготовили, входи, будь как дома. Подобное было возможно лишь в золотом веке, когда волк, чтобы не лишать жизни ягненка, питался травами луговыми, но мы-то живем в жестокое время, в железном веке, и пора чудес либо уже канула в прошлое, либо еще не настала, а кроме всего прочего, ничего нет хорошего в чудесах, что бы там о них ни говорили, если приходится выворачивать наизнанку логику и внутреннюю природу вещей, чтобы вещи эти улучшить. Иосифу же хочется замедлить шаги, чтобы попозже встретиться со всеми этими трудностями, но мысль о том, что самая-то главная трудность — как бы сделать так, чтобы сын его родился не в чистом поле, — заставляет его поторопить осла, а как устала эта покорная скотина, знает лишь она одна, потому что Бог, если даже что-нибудь и ведает, печется о людях, да и то далеко не обо всех, ибо немерено тех, кто живет как скотина, а то и еще похуже. Богу же вроде недосуг убедиться в этом и принять меры.
   Один из попутчиков, еще когда только вышли из Назарета, сказал, помнится, Иосифу, что имеется в Вифлееме постоялый двор — полезнейший общественный институт, призванный вроде бы с ходу решить проблему, на которой остановились мы столь подробно, — но даже не слишком утонченному плотнику свойственна известная стыдливость: а вы представьте себе только, что придется ему пережить, когда собственная его жена будет выставлена на всеобщее обозрение и потеху, станет предметом нескромного любопытства и мишенью для сомнительных шуточек постояльцев, из которых хуже всех — погонщики мулов и верблюдов, люди столь же грубые, как и те, с кем приходится им иметь дело, и даже превосходящие их своей грубостью, ибо, в отличие от бессловесных скотов, наделены божественным даром речи. И, вспомнив об этом, рассудил Иосиф, что должно ему будет обратиться за советом и помощью к старейшинам синагоги, и упрекнул себя, что раньше об этом не подумал, и теперь, когда решение было принято, счел за благо спросить у жены, как она себя чувствует, однако намерения своего не выполнил сразу по причине очевидной — вспомним, сколь низменно и нечисто все, от зачатия до родов, что происходит в этой бездне, в лабиринтоподобных недрах, во вместилище всех зол мирских, в сосуде греховном, выделяющем то кровь, то нутряные соки, то околоплодные воды, то отвратительный послед, и отчего же, Господи, захотел Ты, чтобы чада Твои возлюбленные, мужчины, рождались в этой грязи и скверне, и насколько бы лучше было для тебя. Господи, и для нас, чтобы вчера, сегодня и завтра создавал Ты нас из сияния и света, нас всех, от первого до последнего, не делая различия между знатным и простолюдином, между царем и плотником, и лишь своей страх наводящей печатью злодейства отмечал бы тех, кто, возрастая, не сумеет убежать этой судьбы. И Иосиф, помедлив со своим вопросом, оттого что отвлекся на эти важные раздумья, все же задал его — спросил тоном полубезразличным, как тот, кто, будучи занят мыслями о высоком, снисходит до того, чтобы справиться и о мелочи: Ну как ты? — и спросил очень кстати и вовремя, потому что Мария несколько мгновений назад заметила некие перемены в тех скорбях, что испытывала она, отличное слово «испытывала», только употреблено не к месту, ибо точности ради следовало бы сказать, что не она их испытывала, а они ее.
   Они уже больше часу находились в пути, и скоро должен был появиться перед ними Вифлеем. Дорога же ведомо почему, — впрочем, не всему и не всегда сыщется объяснение — оставалась пустынна с тех пор, как вышла чета назаретян из южных ворот Иерусалима, и было это достойно удивления: находился Вифлеем так близко от града священного, что должны были бы заполнять всю ее идущие в обе стороны люди и скоты. Но начиная от того места в нескольких стадиях [2] от Иерусалима, где дорога расходилась надвое — на Вирсавию и на Вифлеем, — весь мир, если позволительно уподобить мир человеку, весь как бы сжался, скорчился, будто укрылся одеялом с головой, чтобы ничего не видеть, а только слышать шаги путников, как слушаем мы щебет птиц в древесной листве, скрывающей не только их от нас, но и нас от них, — птицам, должно быть, тоже кажется, что мы прячемся от них за ветвями. Идут по пустыне Иосиф, Мария и осел, ибо пустыня — это вовсе не то, что обычно имеется в виду, это — всякое место, где нет людей, но не следует при этом забывать, что оказаться в выжженной и безжизненной пустыне можно и в самой гуще оживленной толпы. Справа от них — гробница Рахили, женщины, которую Иаков ждал четырнадцать лет: когда прошло семь лет службы его у Лавана, отдали ему в жены Лию и лишь по истечении следующего семилетия — ту, что любил, ту, что потом умерла, родив мальчика, получившего имя Вениамин, что значит «сын десницы», но сама Рахиль перед смертью назвала его Бенони и права оказалась, ибо значит это — «сын моей печали». Но вот уже можно различить невдалеке первые домики Вифлеема — такого же они землистого цвета, как и в Назарете, только кажется, что здесь, на ярком свету, примешаны к нему тона желтый и пепельный. Мария чуть жива, еле-еле держится в седле, при каждом шаге клонясь набок и с усилием выпрямляясь, так что Иосифу приходится поддерживать ее, а ей — опереться на его плечо, и как жаль, что вокруг ни души и некому полюбоваться таким прелестным и таким необычным зрелищем. Вот входят они в Вифлеем.
   Скрепя сердце Иосиф все же спросил, где постоялый двор, ибо решил, что они отдохнут там до утра, поскольку Мария, хоть и продолжает жаловаться на боли, вряд ли родит в ближайшие часы. Однако постоялый двор на другом конце городка оказался, как и следовало ожидать, грязным и шумным — не то базар, не то конюшня, — и, хоть по раннему времени не был переполнен народом, укромного уголка там не нашлось, а под вечер станет еще хуже — ввалится непременно толпа погонщиков. Повернув обратно, Иосиф усадил Марию в тени смоковницы, в простенке между двумя домами, сам же отправился, во исполнение первоначального своего намерения, на поиски старейшин. Но в синагоге застал он лишь сторожа, а тот только тем и смог помочь ему, что кликнул одного из игравших во дворе мальчишек и велел проводить странника к старейшине — пусть, мол, тот разберется и распорядится. Небесам, защитникам невинных, — когда вспоминают там о них, — угодно было, чтобы Иосиф, обремененный новой заботой, прошел мимо того места, где оставил он жену, это ее и спасло, потому что сидела она в губительной тени смоковницы и чуть было не отправилась на тот свет по непростительному небрежению обоих супругов, ибо жили они в краю, где таких деревьев растет в избытке, и надо бы знать, чего плохого и чего хорошего следует от них ожидать. Далее двинулись они как приговоренные искать старейшину, но домашние его сказали Иосифу, что тот в отъезде и вернется не скоро. Тогда плотник собрался с духом и громким голосом вопросил: Не найдется ли во имя Господа нашего, который все видит, в этом доме или в другом приют жене моей, которая вот-вот родит. Не может быть, чтобы не было тут уголка, а больше нам ничего и не надо, благо циновки у нас свои.
   И еще спрошу у вас, добрые люди, есть ли в селении вашем повитуха, чтобы помогла жене моей? — и, говоря вслух, как сказали бы мы теперь, на такие глубоко интимные темы, стыдился бедный Иосиф и краснел, и, чувствуя, что краснеет, стыдился еще пуще, краснел еще гуще. Стоявшая у ворот невольница, к которой и обратил он эти речи, содержавшие в себе разом и мольбу и протест, удалилась в дом и вскоре вышла снова с ответом, что здесь, мол, их принять не могут, пусть поищут себе другое пристанище, да только сомнительно, чтобы нашли, а потому хозяйка ее и госпожа велела передать, что лучше всего им будет укрыться в одной из пещер, которых так много по склонам недальних гор. А повитуху нам где найти? — спросил Иосиф. Невольница на это сказала, что с позволения своих хозяев и если будет на то его, Иосифа, воля и согласие, она сама готова принять роды, ибо за все эти годы столько раз присутствовала при родовспоможении, что и сама эту науку превзошла. Да, видно, и впрямь лихие настали времена — женщина на сносях стучится к нам, мы же ее и во двор не впускаем, отсылая рожать в какую-то пещеру, словно она медведица или волчица. Совесть нас, однако, в покое не оставляет, и вот мы поднимаемся с места, подходим к воротам, за которыми стоят те, которым по такой безотлагательной надобности и далеко не рядовому поводу потребовалось пристанище, и при виде мученического лица этой несчастной щемит наше женское сердце и мы уместными словами изъясняем причину нашего отказа — полон, мол, дом народу, сыновья и дочери, внуки с внучками, зятья да невестки, потому и не можем мы оказать вам гостеприимство, однако невольница наша проводит вас в пещеру, где мы раньше скотину держали, а сейчас там пусто, и будет вам удобно — и вот, произнеся все это и выслушав благодарность бедняг этих, возвращаемся мы в наши пенаты, чувствуя в глубине души тот ни с чем не сравнимый покой, который дает только чистая совесть.
   Пока продолжалась эта беготня с места на место, эта суета, стояние и ожидание, вопросы и просьбы, выцвела яркая синева небес, и солнце уж скоро должно сесть вон за той горой. А невольница — имя ее Саломея — идет впереди, указывая дорогу, несет котелок с тлеющими головнями, чтобы было чем разжечь огонь в пещере, несет глиняный кувшин, чтобы согреть в нем воды, и соль, чтобы обтереть новорожденного. А поскольку чистые тряпки у Марии свои имеются, а нож, чтобы перерезать пуповину, если, конечно, Саломея не предпочтет просто перекусить ее зубами, лежит у Иосифа в суме, то все, можно считать, готово, и младенец может появляться на свет, и хлев этот ничем не хуже дома, а тот, кому не выпало счастья лежать в яслях, так и не узнает никогда, что они, как ничто другое, похожи на колыбель. По крайней мере, осел разницы никакой не усмотрит — солома, она и на небесах солома. Когда дошли наконец до пещеры, солнце уже едва-едва золотило вершины холмов, а задержались они не потому, что далеко располагалась пещера от Вифлеема, — нет, просто Мария теперь, когда был ей твердо обещан долгожданный покой я отдых и избавление от мучений, молила всех ангелов охранить ее и оберечь, ибо, стоило ослу лишь чуть встряхнуть ее, оскользнувшись копытом на камешке, сердце у нее заходилось от боли. Было темно, и слабеющий свет сумерек умирал сразу же у входа, но, сложив припасенный в пещере хворост, сунула Саломея пучок соломы в горшок с тлеющими углями, раздула огонь — и уже очень скоро в пещере словно заря взошла. Вслед за тем рабыня зажгла масляную плошку, стоявшую на выступе стены, помогла Марии спешиться и отправилась за водой к Соломоновым прудам, что были неподалеку. А вернувшись, обнаружила, что Иосиф совсем потерял голову, не знает, что делать, за что прежде хвататься, и не следует нам осуждать его, ибо мужчин никто не учит, как толково вести себя в данных ситуациях, да они и сами учиться этому не желают, и самое большее, на что они способны, — это взять страдалицу за Руку и ждать, когда все само собой образуется. Но это, повторяю, — максимум, а наша Мария — одна в этот час, ибо скорее бы мир перевернулся, чем правоверный иудей той поры решился бы хоть на такую малую малость. Но вошла Саломея, сказала: Ничего, ничего — и опустилась на колени меж разведенных ног Марии, ибо женщине и чтобы принять в себя семя, и чтобы отдать плод чрева своего, ноги надлежит раскинуть пошире. Саломея же и счет потеряла младенцам, которым помогла появиться на свет, и муки этой бедняжки — точно такие же, как и у всех прочих рожениц, как и было определено Господом Богом Еве в наказание за ослушание: Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей — и по сей день, по прошествии стольких веков, когда скопилось столько скорбей и болезней, Бог все еще не удовлетворился, все длит эту муку. А Иосифа поблизости уже нет, нет его даже и у входа в пещеру — убежал он, чтобы не слышать криков, но никуда от них не скроешься, кажется, что сама земля заходится в крике — таком, что три пастуха, гнавшие своих овец, приблизились к Иосифу и спросили: Что это такое, будто сама земля кричит? — и ответил Иосиф: Это жена моя рожает вон в той пещере, и сказали пастухи: Ты нездешний, мы тебя не знаем, и ответил Иосиф: Мы из Назарета Галилейского, пришли на перепись, тут у жены и начались схватки. В быстро сгущавшейся тьме лица четверых мужчин были почти неразличимы, а скоро и вовсе исчезнут, и слышны будут лишь голоса: А еда-то у вас есть? — спросил один из пастухов. Есть немного, ответил Иосиф. Когда все уже будет позади, принесу вам молока от овец моих, сказал тот же голос. А я — сыру, послышался другой голос. Необъяснимо долгое воцарилось молчание, прежде чем прозвучал голос третьего пастуха, доносившийся будто из-под земли: Я же принесу вам хлеба.
   Сын Иосифа и Марии родился как и все сыны человеческие — выпачканный в материнской крови, покрытый слизью и страдающий молча. Он заплакал, потому что его заставили это сделать — отныне и впредь плакать он будет именно по этой, одной-единственной причине. Запеленали и положили в ясли, совсем неподалеку от морды осла, а того на всякий случай, чтоб, не дай Бог, не укусил, привязали недоуздком покрепче. Саломея вышла зарыть, как полагается, детское место, тут как раз и Иосиф появился. Рабыня ждет, покуда он войдет в пещеру, а сама с жадностью вдыхает свежий ночной воздух, она устала, будто сама рожала, но нет — это всего лишь игра воображения, никогда у нее детей не было.
   Спускаясь по косогору, приближаются к пещере трое.
   Это пастухи. Вот входят они в пещеру. Мария лежит, и глаза ее закрыты. Иосиф сидит на камне, положив руку на край яслей, будто охраняет своего сына. Первый пастух шагнул вперед и произнес: Своими руками выдоил я овец и принес вам их молоко. Мария открыла глаза и улыбнулась. Шагнул вперед второй пастух и сказал: Своими руками сделал я сыр и принес вам его. Когда приблизился к яслям третий пастух, показалось, что всю пещеру заполнил он собою. Он сказал, не глядя при этом ни на мать, ни на отца новорожденного: Своими руками замесил я тесто, на огне, что горит лишь внутри земли, испек я хлеб и принес его тебе. И Мария поняла, кто был этот пастух.
 
* * *
 
   От сотворения мира так уж заведено, что один появляется на свет, а другой его покидает. И вот сейчас настал черед царю Ироду — не родиться, само собой, а умереть. Помимо прочего и мучительней всего прочего, о чем сказано будет впоследствии и в свое время, страдает он от чудовищного и неуемного, до умоисступления доводящего зуда — такого, что кажется, сто тысяч свирепых муравьев без устали вгрызаются в тело его крошечными челюстями. После того как испробованы были и не принесли ни малейшей пользы все бальзамы и снадобья, которыми и доныне врачует свои хвори человечество, не исключая и тех, что вывезены были из Египта и Индии, царские лекари, от страха потеряв голову в смысле переносном и готовясь потерять ее в смысле прямом, прибегли к ваннам и очистительным, смешивая с водой или маслом любые лекарственные травы или порошки, которые хоть раз кому-нибудь, по слухам, помогли, пусть даже соединение средств этих противоречило всем правилам фармакопеи. Царь, обезумев от страданий и ярости, с пеной у рта, словно укусила его бешеная собака, грозит предать их всех самой лютой казни, если в самом скором времени не отыщут они способа облегчить его муки, не сводящиеся к тому, что нестерпимо горит кожа, что все тело его сотрясают судороги, швыряющие его наземь и заставляющие биться, корчиться и извиваться, будто в приступе падучей, когда лезут из орбит глаза и руки рвут одежды, чтобы добраться до полчищ беспрестанно множащихся муравьев, а те продолжают свою пытку. Хуже, куда хуже проявившаяся в последние дни огневица, а хуже огневицы тот не имеющий названия ужас, о котором шепотом говорят во дворце, — черви-де поселились в детородных органах венценосца и пожирают его заживо. От криков Ирода сотрясаются покои и переходы, евнухи, ходящие за ним, не знают ни сна, ни отдыха, невольники убегают, чтобы не попасться ему на глаза. Ирод жив одной только яростью, ей одной благодаря еще таскает он ноги, но тяжким смрадом разлагающейся плоти несет от него, несмотря на благовония, которыми пропитаны его одежды, умащены крашеные волосы. Лежа на носилках, окруженный лекарями и вооруженной стражей, кочует он по дворцу из одного его конца в другой в поисках новых и новых изменников, ибо давно уже везде и всюду чудится ему измена, и воздетый перст его вдруг укажет очередную жертву, и ею может стать главный евнух, приобретший слишком большое влияние, либо дерзостный фарисей, порицающий того, кто нарушает заповеди Завета, тогда как должен бы подавать остальным пример ревностного и неукоснительного исполнения их, — нет нужды даже произносить имя его: все и так знают, о ком идет речь, — могут пасть жертвой царевых подозрений родные его сыновья Александр и Аристобул, которые были схвачены и тотчас приговорены к смерти особым судом, состоящим из знатнейших князей и спешно собранным для того, чтобы вынести именно смертный приговор и никакой иной, да и мог ли поступить иначе бедный царь, если в горячечном забытьи представлялось ему, как приступают к нему царевичи с обнаженными мечами, а в самом тяжком из кошмарных сновидений видел он, как видят себя в зеркале, собственную отрубленную голову. Но грозный властелин упредил злоумышленников, избежал смерти и теперь может спокойно созерцать трупы тех, кто еще минуту назад были его сыновьями, престолонаследниками, а теперь по обвинению в заговоре и предерзостном превышении власти осуждены на смерть и по приговору суда удавлены.
   Но когда истомленный царь погружается в краткий и неверный сон, откуда-то из самых глубин его мозга, лишая его и этих отдохновенных мгновений, всплывает другой кошмар — смятенному духу Ирода предстает тогда живший во времена Исайи пророк Михей, очевидец опустошительных и кровопролитных войн, которые принесли ассирийцы в земли Самарии и Иудеи, а представ, принимается, как и пристало пророку, клеймить и обличать богатых и могущественных. В тунике, покрытой бранным прахом и пятнами свежей крови, врывается Михей в сон царя с грохотом, какого в мире сем услышать нельзя, словно захлопнул он за собой огромные бронзовые двери, и возвещает громовым голосом: Господь исходит от места своего, низойдет и наступит на высоты земли, а потом грозит: Горе замышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающим злодеяния, которые совершают утром на рассвете, потому что есть в руке их сила! Пожелают полей, и берут их силою; домов — и отнимают их; обирают человека и его дом, мужа и его наследие. И каждый раз, каждую ночь, произнеся все это, Михей, будто повинуясь никем не зримому знаку, исчезает как дым. Но в холодном поту, в смертельной тоске и страхе просыпается Ирод даже не потому, что дивят его и пугают эти откровения — нет, особенно тяжко то, что ночной посетитель исчезает в тот самый миг, когда, если судить по вскинутой руке, по разомкнувшимся устам, готовится он сказать что-то еще, что-то самое важное, но скрывается, приберегая это до другого раза. Впрочем, всем и каждому известно, что царь Ирод не из тех, кого страшат угрозы, ибо память его хранит многие и многие имена людей, убитых по его приказу, но ни грана раскаяния или сожаления нет в душе его, и совесть его спокойна. Вспомним, как повелел он утопить шурина — брата жены своей Мариам, которую любил больше всего на свете, как повесил деда ее, а потом, заподозрив жену в прелюбодеянии, приказал удавить и ее самое. Ну, правда и то, что после этого впал он в умопомешательство и в бреду призывал к себе покойницу, словно была она еще жива, однако едва лишь открылось, что теща его, и раньше бывшая душой всех заговоров против него, измыслила новый, имеющий целью свергнуть его с престола, вмиг обрел царь Ирод здравый рассудок, излечившись от краткого своего безумия. Никто и глазом не успел моргнуть, как упокоилась опасная интриганка в родовом склепе, рядом с прочими членами своей семьи, с которой в недобрый час вздумалось породниться Ироду. Остались после этого у царя три сына: Александр, Аристобул, о чьей печальной участи нам уже известно, и Антипатр — его эта участь тоже не минует, но произойдет это попозже. А теперь, дабы напомнить, что жизнь не целиком состоит из трагедий и ужасов, сообщим вам, что для плотских утех и веселия успел познать царь Ирод десять жен, щедро одаренных красотой, но к тому времени, к которому относится наш рассказ, ему от дивных тех красавиц мало было проку и удовольствия, им же от него — и вовсе никакого. Так что не слишком бы пугали самовластного и могущественного повелителя и собирателя земель Иудеи и Самарии, Переи и Идумеи, Галилеи и Гавлонитиды, Траконитиды, Авранитиды и Ватанеи еженощные появления неистового пророка, если бы не эта смутная невысказанная угроза, что каждую ночь вот-вот была готова прозвучать, да все никак не звучала, а потому во всей ее неприкосновенной целокупности хранила и сулила новую опасность, неведомо какую, неведомо откуда исходящую.
   А тем временем совсем неподалеку от Ирода, можно сказать — бок о бок с ним, Иосиф со своим семейством по-прежнему жил в пещере под Вифлеемом, ибо плотник оставил попечение о поисках дома, рассудив, что раз все равно вскорости возвращаться им в Назарет, так и нечего искать другое пристанище, тем более что жилищный вопрос и в ту пору стоял остро и даже, пожалуй, еще острее, чем в наши дни, — не додумались тогда люди до сдачи и съема квартир и не была еще изобретена система социальной помощи бездомным. На восьмые сутки после рождения своего первенца Иосиф отнес его в синагогу совершить над ним обряд обрезания, и служитель, вооруженный каменным ножом, с ловкостью, каковая достигается лишь долгим навыком, отсек крайнюю плоть младенцу, чья судьба — не младенца, разумеется, а этого лоскутка кожи — могла бы сама по себе послужить сюжетом для романа, ибо это колечко бесцветной, чуть-чуть кровоточащей кожи будет в восьмом веке этой вот, уже ставшей нашей эры, торжественно освящено папою Паскуалем I. Всякий, кому придет охота увидеть его, должен всего лишь отправиться в приход Кальката, что неподалеку от итальянского города Витербо, — там, в поучение истинно и твердо верующим и на потеху любопытствующим нехристям и выставлена эта реликвия. Сказал Иосиф, что желает назвать сына Иисусом, и под этим именем был занесен новорожденный мальчик сперва в кесаревы перечни, а потом уж и в Господни списки. Младенец не остался безучастен к тому ущербу, что претерпела его уменьшившаяся плоть, притом что дух сколько-нибудь заметно не обогатился, и плакал на протяжении всего обратного пути в пещеру, где в не лишенной оснований тревоге ждала его мать, сперва запричитавшая над ним: Бедняжка мой, а затем без промедления приложившая его к груди — к левой, к той, что ближе к сердцу. Иисус, еще не ведавший, что именно так зовут его, потому что мало чем отличался от, скажем, птенчика, щеночка, ягненка, от любой другой Божьей твари, только что пришедшей в этот мир, удовлетворенно вздохнул, когда почувствовал на щеке упругую тяжесть груди, кожу, ставшую чуть влажной при соприкосновении с его кожей, когда ощутил во рту сладковатый вкус материнского молока, и боль, еще мгновение назад казавшаяся непереносимой, вдруг отдалилась, растворилась в неведомом наслаждении, которое рождалось, рождалось и никак не могло достичь всей своей полноты, перешагнуть порог, отомкнуть затворенную дверь, преодолеть запрет. Возрастая, мальчик будет забывать эти ощущения, пока не покажется, что он вообще никогда и не мог испытывать ничего подобного, — так происходит с каждым из нас, ибо, где бы ни родились мы, какая бы судьба ни ждала нас, произвела нас на свет женщина. А если бы мы осмелились осведомиться — Боже упаси от подобных нескромностей, но все же предположим невероятное, — так вот, если бы мы спросили насчет этих ощущений у Иосифа, он сказал бы, что у него, у главы семьи, заботы другие и много более серьезные и ему теперь два рта кормить надо, — и при всей очевидности того обстоятельства, что вовсе не он кормит Иисуса, а Мария, и притом грудью, речение это не теряет ни правоты, ни выразительности, ни силы. Что правда, то правда, забот у него прибавилось, и первейшая из них — о том, чем будут они жить, пока не возвратятся в Назарет, ибо Мария еще не вполне оправилась от родов и долгий путь ей не под силу, а кроме того, она еще считается нечистой, ибо минуло лишь семь из сорока дней, составляющих установленный срок. Те деньги, что взяты с собой из Назарета — а их и было-то немного, — уже на исходе, заработать здесь, в Вифлееме, себе и семье своей на прожитье Иосиф не может — нет ни инструмента, ни оборотных средств, чтоб приобрести материал. Бедным людям уже и в те далекие времена жилось трудно, ибо Господь не может все предусмотреть и предвидеть. Из глубины пещеры донеслось в этот миг невнятное жалобное кряхтенье — и тут же стихло: это, пока Мария перекладывала сына от левой груди к правой, тот вновь вспомнил свою потерю, свою обиду и на мгновение вновь ощутил боль в пораженном месте. Но вскоре он насытится и уснет на руках у матери и не проснется, даже когда она как нельзя бережней будет класть его в ясли, словно из своих рук передаст сына в руки ласковой и надежной нянюшке. Иосиф же, присев у входа в пещеру, продолжает неотступно думать об одном — нет ему в Вифлееме работы, даже в подручные его не берут, и всякий раз, когда он пытался наняться, слышал одно и то же: Понадобится помощник — дам тебе знать, но обещаниями сыт не будешь, хотя беднякам с рождения приходится кормиться ими.