- Бог с ним, с англичанином - прервал его Холмс. Расскажите лучше, что было потом.
   - Извольте, - пожал плечами Германн. - Весь день я пребывал в чрезвычайном расстройстве. Обедая в уединенном трактире, я, против своего обыкновения, очень много пил...
   - Ах, вот оно что, - словно бы про себя пробормотал Уотсон.
   - Да... Обычно я не пью вовсе. Но тут... Вы понимаете, я хотел заглушить внутреннее волнение. Однако вино не помогло мне, оно лишь еще более горячило мое воображение...
   - Понимаю. Очень даже понимаю, - сказал Уотсон.
   - Ну, вот, пожалуй, и все. Воротившись из трактира домой, я бросился, не раздеваясь, в кровать и крепко заснул.
   - Ну, а о том, что произошло, когда вы проснулись, - сказал Холмс, - мы уже знаем. Благодарю вас, господин Германн. Вы очень помогли нам.
   Холмс, как видно, был очень доволен результатом беседы с Германном. Уотсон, напротив, выглядел слегка сконфуженным.
   - Итак, мы установили, - начал Холмс, - что вопреки суждению Лизаветы Ивановны Германна все-таки мучила совесть. Следовательно, тот факт, что ему вдруг привиделась мертвая графиня, мог быть не чем иным, как прямым результатом терзаний его воспаленной совести.
   - Да, - вынужден был согласиться Уотсон, - этот его рассказ о том, как ему почудилось, будто мертвая графиня взглянула на него с насмешкой...
   - Согласитесь, это сильно смахивает на галлюцинацию. Не правда ли?
   - Безусловно, - подтвердил Уотсон. - И это вполне согласуется с моим предположением, что Германн сошел с ума не в самом конце повести, а гораздо раньше.
   - Ну, это, быть может, сказано слишком сильно, - ответил Холмс, - но одно несомненно: Германн был в тот день в крайне возбужденном состоянии. А если к этому добавить его суеверие да еще тот факт, что перед тем, как свалиться в постель не раздеваясь и заснуть мертвым сном, он довольно много пил...
   - Да, алкоголь весьма способствует возникновению всякого рода галлюцинаций, - сказал Уотсон. - Это я могу подтвердить как врач.
   - Как видите, Уотсон, - усмехнулся Холмс, - у нас с вами есть все основания заключить, что в "Пиковой даме", в сущности, нет ничего загадочного, таинственного. Все загадки этой повести объясняются причинами сугубо реальными. Не так ли?
   Уотсон уже готов был согласиться с этим утверждением, но насмешливый тон Холмса заставил его еще раз взвесить все "за" и "против".
   - Все загадки? - задумчиво переспросил он. - Нет, Холмс, не все. Главную загадку этой повести вам объяснить пока не удалось. Да и вряд ли удастся, если вы не пожелаете выйти за пределы сугубо рациональных, логических умозаключений.
   - Что вы имеете в виду?
   - Три карты. Тройка, семерка, туз. Этого никакими реальными причинами не объяснишь. Ведь графиня не обманула Германна. И тройка выиграла, и семерка...
   - А туз?
   - И туз наверняка выиграл бы, если бы Германн не "обдернулся", как выразился по этому поводу Пушкин. Иными словами, если бы он по ошибке не вынул из колоды не ту карту: даму вместо туза...
   Холмс удовлетворенно кивнул:
   - Вы правы. В "Пиковой даме" действительно имеются три фантастических момента. Рассказ Томского, затем видение Германна и, наконец, последний, решающий момент: чудесный выигрыш Германна.
   - Вот именно! - оживился Уотсон. - Первые два вы объяснили довольно ловко. Но этот последний, главный фантастический момент вы уж никак не сможете объяснить, оставаясь в пределах реальности.
   - Позвольте, - сказал Холмс. - Но ведь вы сами только что выдвинули предположение, что Германн уже давно сошел с ума. И разве его рассказ о том, как овладела им эта маниакальная идея, как всюду, во сне и наяву, ему стали мерещиться тройка, семерка и туз, - разве это не подтверждает справедливость вашего предположения?
   - Да, но почему ему стали мерещиться именно эти карты? - живо откликнулся Уотсон. - Если считать, что графиня вовсе не являлась ему с того света и не называла никаких трех карт, если видение это было самой обыкновенной галлюцинацией, откуда тогда явились в его мозгу именно эти три названия? Почему именно тройка? Именно семерка? Именно туз?
   Достав с полки "Пиковую даму" Пушкина, Холмс открыл ее на заранее заложенной странице.
   - Я ждал этого вопроса, - сказал он. - Послушайте внимательно, я прочту вам то место, где Пушкин описывает мучительные размышления Германна, страстно мечтающего, чтобы графиня открыла ему тайну трех карт.
   - Да помню я прекрасно это место! - нетерпеливо воскликнул Уотсон.
   - И тем не менее послушайте его еще раз, - сказал Холмс и прочел вслух, делая особое ударение на отдельных словах: - "Что, если старая графиня откроет мне свою тайну? Или назначит мне эти три верные карты?.. А ей восемьдесят семь лет; она может умереть через неделю... Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал..."
   Пытливо взглянув на Уотсона, Холмс сказал:
   - Ну как, дружище? Улавливаете?.. Надеюсь, вы заметили, что мысль Германна все время вертится вокруг трех магических цифр. Сперва преобладает идея тройки, связанная с мыслью о трех картах. Затем присоединяется семерка: восемьдесят семь, неделя (то есть семь дней). И наконец, оба числа смыкаются: "утроит, усемерит..." Ну, а что касается туза...
   - Тут действительно уже нет никаких загадок, - обрадованный собственной догадливостью подхватил Уотсон. - Германн мечтает сам стать тузом, то есть богатым, влиятельным человеком.
   - Вот именно. А теперь припомните-ка, что сказала графиня Германну, когда она явилась к нему якобы с того света.
   - Она выполнила его просьбу: назвала ему три карты, которые должны выиграть.
   - Ну да, - кивнул Холмс. - Это самое главное. То, что волновало Германна превыше всего. Но кроме этого она сказала, что прощает Германну свою смерть при условии, что он женится на Лизавете Ивановне. Таким образом, тут сплелось в единый клубок все, что мучило Германна: его вина перед покойной старухой, его вина перед Лизаветой Ивановной, которую он обманул. Ну, и наконец, самое главное: его маниакальное стремление разбогатеть, сорвать крупный выигрыш.
   - Я вижу, Холмс, - подвел итог Уотсон, - вы окончательно пришли к выводу, что графиня вовсе не являлась к Германну, что все это ему просто померещилось. И что в "Пиковой даме", таким образом, нет ни грана фантастики.
   - Ну нет! - возразил Холмс. - В такой категорической форме я бы этого утверждать не стал. Я думаю, что истина где-то посередине. Мне кажется, Пушкин нарочно построил свое произведение как бы на грани фантастики и реальности. Можно сказать, что он нарочно придал вполне реальному происшествию фантастический колорит. А можно высказать и противоположную мысль: сугубо фантастическую историю Пушкин рассказал так, что все загадочное, все таинственное в ней может быть объяснено вполне реальными обстоятельствами.
   - А зачем он так сделал? - удивился Уотсон. - Разве не проще было бы написать откровенно фантастическую повесть, наподобие той же "Шагреневой кожи" Бальзака?
   - Я думаю, мой милый Уотсон, - усмехнулся Холмс, - вы не зря вот уже второй раз вспоминаете про "Шагреневую кожу". Невольно возникшее сопоставление "Пиковой дамы" с этой повестью Бальзака лишь подчеркивает верность исходной моей посылки. Круг замкнулся. Мы с вами опять вернулись к тому, с чего начали. Реализм "Пиковой дамы" не вызывает сомнений, потому что все в ней упирается в одну точку: Германна мучает совесть. Умершая графиня все время стоит перед его глазами. Оттого-то и померещилось ему ее сходство с пиковой дамой. Оттого-то он и поставил все свои деньги именно на эту самую пиковую даму, а не на туза... Вспомните, с чего началось наше расследование. Вам хотелось, чтобы повесть завершилась счастливым концом. То есть чтобы Германн выиграл свои деньги, унес их домой и начал вести ту спокойную, богатую, безмятежную жизнь, о которой мечтал. Но такой финал был бы возможен только в том случае, если бы Германн был человеком совсем уж бессовестным.
   - Вы говорите так, словно это не от Пушкина зависело, какой конец придумать своему собственному сочинению.
   - А что вы думаете? - усмехнулся Холмс. - Это и в самом деле зависело не только от него.
   - А от кого же еще? - изумился Уотсон.
   - В данном случае - от Германна. В других случаях от других его героев. Хотите верьте, Уотсон, хотите нет, но тот или иной поворот сюжета в художественном произведении очень часто определяет не воля автора, а воля его героя.
   - Вам угодно смеяться надо мною, - обиделся Уотсон.
   - Вовсе нет. Я только повторяю то, что говорили о своей работе многие писатели. Вот, например, замечательное признание Льва Николаевича Толстого. Прочтите!
   Холмс достал из своего бюро пожелтевший листок бумаги, исписаный выцветшими от времени чернилами, и протянул его Уотсону. Тот углубился в чтение.
   ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО Н. Н. СТРАХОВУ.
   26 АПРЕЛЯ 1876 ГОДА
   Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять и совершенно неожиданно для меня, но несомненно Вронский стал стреляться.
   - Надеюсь, вы обратили внимание, Уотсон, на этот странный оборот речи, который употребил здесь Толстой, - сказал Холмс. - "Совершенно неожиданно для меня". То есть словно это не он сам придумал, что Вронский станет стреляться, а какая-то сила извне продиктовала ему такой неожиданный поворот в сюжете его романа.
   - Ну, это... Я думаю, это просто шутка... Толстой пошутил, вот и все...
   - Конечно, в частном письме, к тому же обращенном к близкому человеку, умевшему понимать его с полуслова, Толстой мог говорить и не вполне серьезно. Но знаете, Уотсон, что-то уж слишком часто писатели, притом очень разные писатели, шутили подобным образом. Притом совершенно одинаково. Прямо-таки в одних и тех же выражениях. Вот, например, Пушкин сказал однажды кому-то из своих приятелей: "Представь, какую штуку удрала со мной Татьяна! Она замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее".
   - Ну, это-то уж явная шутка, - улыбнулся Уотсон.
   - Как сказать! Лев Николаевич Толстой отнесся к этим пушкинским словам вполне серьезно. Когда одна его собеседница стала упрекать его, что он "очень жестоко поступил с Анной Карениной", он привел ей эти пушкинские слова и добавил: "То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы".
   - Вы что же, всерьез хотите меня уверить, что писатель может желать своему герою добра, искренно хотеть завершить свою книгу благополучным или даже счастливым концом, а герой - не дается? Сам лезет в петлю или под пистолет или норовит кинуться под поезд? Так, что ли?
   - Да, примерно это я и хотел сказать, - подтвердил Холмс. - Вы выразили мою мысль более темпераментно, а потому и в более парадоксальной форме, чем это сделал бы я сам, но я готов согласиться и с вашей формулировкой.
   - Я всегда знал, что вы невысокого мнения о моих умственных способностях, - обиделся Уотсон. - Но я все-таки не предполагал, что вы считаете меня совсем уже полным идиотом. Ведь только идиот мог бы эти процитированные вами экстравагантные высказывания Пушкина и Толстого понять буквально. Как ни крутите, а это самоубийство Вронского, о котором Толстой говорит, что оно явилось для него полной неожиданностью, сам же он, Толстой, и придумал! И "штуку", которую "удрала" пушкинская Татьяна, неожиданно выйдя замуж за генерала, тоже придумал не кто-нибудь, а сам Пушкин.
   - Это, конечно, верно, - улыбнулся Холмс. - Неожиданное самоубийство Вронского - это, конечно, несомненный продукт творческой фантазии Льва Николаевича Толстого. И неожиданное замужество пушкинской Татьяны - такой же несомненный продукт творческой фантазии Александра Сергеевича Пушкина. Но вся штука в том, что художник - если он настоящий художник, конечно, отнюдь не свободен в этом проявлении своей творческой воли. Фантазия его строго ограничена. И ограничивает ее не кто иной, как его собственный герой.
   - Что за чушь! - взорвался Уотсон. - Хоть убей, не понимаю, что вы хотите этим сказать!
   - А между тем мысль моя очень проста. Возьмите хоть ту же "Пиковую даму". Пушкину понравилась история, рассказанная молодым князем Голицыным. Вернее, не понравилась, тут было бы уместнее какое-то другое слово. Она показалась ему подходящей для выражения каких-то волнующих его мыслей. Он взял эту историю, но главным ее действующим лицом решил сделать совсем другого человека. Поведение этого другого человека уже не могло быть таким, каким было поведение молодого князя Голицына. Германн повел себя сообразно своему характеру, своим представлениям о счастье, своей морали... И вот уже история, положенная Пушкиным в основу начатой им повести, стала меняться, обрастать новыми подробностями и поворотами, о которых он, Пушкин, сперва даже и не подозревал.
   - Звучит убедительно, - вынужден был признать Уотсон. - Но вы ведь помните, Холмс: начали мы с того, что историю вполне благополучную и даже счастливую Пушкин превратил в трагическую. Вы уверяете, что виною тому был Германн. Вернее, его злополучный характер. Ну, это ладно. Это бы еще ничего. Тем более что Германн и впрямь получил по заслугам. Но из того, что вы мне сейчас сообщили, выяснилось, что и Вронского стреляться заставил не Толстой, а сам Вронский. И Анну Каренину под поезд то же бросил не Толстой, не его, как вы изволили выразиться, художественная фантазия, а чуть ли не сама Анна вынудила, заставила Толстого поступить с ней таким образом. Но ведь сюжетов, завершающихся горестным, трагическим финалом, в мировой литературе гораздо больше, чем сюжетов с благополучным, счастливым концом?
   - Пожалуй, больше, - вынужден был согласиться Холмс.
   - Но тогда, если исходить из этой вашей теории, мы вынуждены будем признать, что чуть ли не все герои мировой литературы одержимы какой-то странной жаждой гибели. Все они, как бешеные, сами лезут - кто в петлю, кто под пистолет, кто под поезд... И не только сами лезут, но даже еще и создателей своих как бы подталкивают к тому, чтобы те поступили с ними самым жестоким образом.
   - Картина, которую вы нарисовали, мой добрый друг, признал Холмс, - и в самом деле кажется не слишком правдоподобной. И тем не менее она довольно верно отражает реальное положение дел. Впрочем, если говорить о грустных, печальных и даже трагических финалах многих художественных созданий, я должен буду тут кое-что добавить. Далеко не всегда к печальному окончанию книги писателя подталкивает его герой. Часто его вынуждает двигаться к невеселой развязке другая, пожалуй, даже еще более мощная сила.
   - Опять вы начинаете говорить загадками! - вспылил Уотсон. - Какая еще другая сила? Потусторонняя, что ли?
   - Не все сразу, друг мой, не все сразу, - улыбнулся Холмс. - Этой теме мы с вами посвятим другое, специальное расследование.
   КАКАЯ СИЛА ТОЛКАЕТ ПИСАТЕЛЯ
   К ПЕЧАЛЬНОЙ РАЗВЯЗКЕ?
   Я надеюсь, что расследование, проведенное Шерлоком Холмсом и Уотсоном, помогло вам понять, почему писатель, оттолкнувшись от какого-нибудь реального жизненного факта или события, никогда не воспроизводит этот факт или событие в точности, всегда вносит в историю, взятую из жизни, какие-то иногда очень большие и важные - изменения. Довольно часто эти изменения кардинальным образом меняют весь смысл этой выхваченной прямо из жизни истории.
   А теперь я позволю себе предложить вашему вниманию еще одну жизненную историю, из которой вырос хорошо вам знакомый художественный сюжет.
   ИЗ КНИГИ П В. АННЕНКОВА
   "ВОСПОМИНАНИЯ И КРИТИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ"
   Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собой на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидел своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице...
   Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью чудной повести его "Шинель", и она зародилась в душе его в тот же самый вечер.
   Коренное отличие сюжета гоголевской повести от этого забавного "канцелярского анекдота" наверняка сразу бросилось вам в глаза. И дело тут, конечно, не только в том, что вместо лепажевского ружья ценой в 200 рублей ассигнациями у гоголевского Акакия Акакиевича пропадает шинель - вещь гораздо более необходимая для его повседневного существования, чем ружье. Главное отличие в том, что "анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие" все смеялись, а над повестью Гоголя не смеяться хочется, а плакать.
   Помимо этого, коренного отличия, вы наверняка обнаружите в повести Гоголя еще и другие подробности, детали и сюжетные повороты, благодаря которым смешной "канцелярский анекдот" преобразился в трагическую повесть, положившую начало целому направлению русской литературы. ("Все мы вышли из "Шинели" Гоголя", - сказал Достоевский.)
   Превратить вполне благополучную и даже благостную историю в рвущую душу трагедию Гоголя заставила та самая "мощная сила", постижению которой Шерлок Холмс обещал посвятить следующее свое расследование.
   ПОЧЕМУ Л. Н. ТОЛСТОЙ
   УМЕРТВИЛ САМЫХ ЛЮБИМЫХ СВОИХ ГЕРОЕВ
   Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
   - По-моему, Уотсон, вы хотите о чем-то меня спросить, но почему-то не решаетесь. Я угадал, не правда ли? - обратился Шерлок Холмс к своему верному другу и помощнику.
   - От вас ничего не скроешь, - вздохнул Уотсон.
   - Ну-ну, смелее, друг мой! Откройте мне, что вас заботит?
   - Я надеюсь, вы не забыли про свое обещание? - осторожно начал Уотсон.
   - Помилуй Бог! Вы же знаете, что я никогда ничего не забываю. Я обещал вам провести специальное расследование, чтобы ответить на ваш вопрос: какая тайная сила влечет писателя к грустной, а порой так даже и трагической развязке, хотя, казалось бы, вполне в его воле было бы привести своих героев к благополучному и даже счастливому окончанию всех их приключений.
   - Совершенно верно, - подтвердил Уотсон. - Но я...
   - Но вы усомнились в том, что я выполню это свое обещание? Стыдитесь, Уотсон! Разве я хоть раз дал вам повод сомневаться в моей обязательности? Или, может быть, вы подозреваете, что такая задача мне не по силам?
   - Бог с вами, Холмс! Я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что нету в мире такой задачи, с которой вы не могли бы справиться.
   - Так что же в таком случае, позвольте спросить, вас заботит?
   Уотсон сконфуженно молчал.
   - Смелее, друг мой! - подбодрил его Холмс. - Наперед обещаю вам, что выполню любое ваше пожелание.
   - Ловлю вас на слове! - обрадовался Уотсон. - Я как раз собирался кое о чем вас попросить, но не решался, опасаясь, что моя просьба покажется вам... как бы это выразиться... Короче говоря, я полагал, что не вправе навязывать вам свой...
   - А-а, так ваша просьба, стало быть, связана с нашим сегодняшним расследованием? - догадался Холмс.
   - Вот именно. Я хотел бы... разумеется, если вы не против, если это не нарушит ваших планов, если...
   - К черту все эти китайские церемонии, Уотсон! - не выдержал Холмс. Говорите прямо, что вам от меня нужно.
   - Я хотел бы еще раз побывать в романе Льва Николаевича Толстого "Война и мир".
   - Ф-фу! Так бы сразу и сказали, - облегченно вздохнул Холмс.
   - Понимаете, - торопливо, словно боясь, что ему не дадут договорить, продолжал Уотсон. - Я только что дочитал этот роман до конца и...
   - И?..
   - И, по правде говоря, остался очень недоволен.
   - Вот как? Роман, стало быть, вам не понравился?
   - Бог с вами, Холмс! Он произвел на меня огромное... Да, другого слова тут не подберешь... просто огромное впечатление. Его герои стали для меня близкими, родными людьми. Я даже не понимаю, как я жил раньше, не зная Андрея Болконского, Пьера, Наташу, Николая, Петю и всех остальных... И вот именно поэтому, дочитав роман до конца, я был очень огорчен. Ну зачем, скажите на милость, Толстой убил самых лучших, самых любимых своих героев? Разве это обязательно было, чтобы Андрей Болконский умер? Неужели его не могли вылечить?.. А Петя?.. Когда он погиб, я просто не мог опомниться. Ну зачем, чего ради Толстому понадобился такой жестокий конец? Даже старый граф Ростов, отец Наташи и Николая, тоже мог бы еще пожить. Не такой уж он старик, ей-Богу!.. Но особенно мне жаль, конечно, Петю. Ведь он же еще совсем мальчик!..
   - Понимаю, Уотсон, понимаю. Прекрасно вас понимаю и целиком разделяю ваши чувства. Я, конечно, не всемогущ, но это ваше желание я, как мне кажется, осуществить смогу.
   - Вы имеете в виду мое желание положить в основу нашего расследования "Войну и мир"?
   - Нет, Уотсон! Я имел в виду совсем другое, тайное, не высказанное вами ваше желание. Признайтесь, вы ведь хотели бы, чтобы роман Толстого кончался иначе? Чтобы все его герои остались живы и были счастливы? Ведь так?
   - Ну да, конечно. Но это мое желание, увы, невыполнимо. Я и сам прекрасно это понимаю. Не станете же вы ради меня переписывать "Войну и мир". Исправлять самого Толстого... Да ведь это профанация! Вряд ли в целом свете отыщется хоть один человек, который осмелился бы...
   - Представьте, такой человек нашелся. Он взял на себя смелость закончить "Войну и мир" именно так, как хотелось бы вам. Да и не только вам. Тут вы не одиноки, мой милый Уотсон! Читателей, жаждущих счастливого конца для всех героев толстовского романа, на свете более чем достаточно. Вот поэтому-то тот человек, о котором я вам толкую, очевидно, и решил поначалу... Впрочем, не будем опережать события... Собирайтесь!
   - Куда"?
   - В "Войну и мир" Льва Николаевича Толстого.
   Очутившись в финальной сцене "Войны и мира", сочиненной человеком, имя которого Холмс не пожелал ему назвать, Уотсон не переставал утирать слезы умиления.
   Изгнавшие Наполеона российские воины праздновали победу. В ожидании выхода главнокомандующего Николай Ростов и князь Андрей Болконский обменивались дружескими рукопожатиями и только что не кидались друг другу на шею.
   - Я счастлив, что мы с вами друзья, князь! - говорил Николай.
   - Это больше, чем дружба! - с несвойственной ему пылкостью отвечал обычно такой сдержанный в проявлении своих чувств князь Андрей.
   - Вы правы! - воскликнул Николай. - Я - счастливейший человек. Вот письмо от Marie, она обещает быть моею. Я приехал в штаб, чтобы проситься на двадцать восемь дней в отпуск: я два раза ранен, не выходя из фронта. А это... Позвольте вам представить: мой брат Петя. Он партизанил с Денисовым... Простите, на радостях я даже не спросил вас - как вы? Здоровы?
   - Вполне, - отвечал князь Андрей. - И твердо намерен проситься опять в службу, и только в полк. Кстати, готов составить протекцию и вам, и вашему младшему брату. Я был бы счастлив, ежели бы мы все оказались вместе.
   Трудно сказать, как ответил бы Николай на это предложение князя Андрея, но его опередил Петя.
   - Нет! Нет! - закричал он. - У нас геройская фаланга! У нас - Тихон! Спасибо вам, князь. Но я и слышать не хочу ни о какой другой службе. Я ни за что не уйду от Денисова!
   - Внимание, господа! - сказал князь Андрей. - Вышел светлейший. Слышите? Он обходит войска.
   И в самом деле, издали послышался голос Кутузова, встречаемый все приближающимися возгласами "Ура!"
   Вот уже он совсем близко от наших героев. Теперь отчетливо слышно каждое его слово.
   - Поздравляю с победой, дети мои! - говорит старый фельдмаршал. - Из пятисот тысяч французов нет никого! И Наполеон бежал... Благодарю вас... Бог помог мне... Ты, Бонапарт, волк, - ты сер, а я, брат, сед...
   В ответ на эту реплику раздается громовое "Ура!". Но на фоне множества голосов все же отчетливо слышен захлебывающийся, срывающийся голос Пети. Общее "Ура!" смолкает, но Петя все не успокаивается и продолжает один тянуть свое звонкое, восторженное "Ура-а!".
   - Петруша, все уже перестали, - пытается урезонить его Николай.
   - Что мне за дело. Я умру от восторга! - в упоении отвечает тот.
   - Ну-с, друг мой! Что скажете? Такой финал "Войны и мира", я думаю, вам должен понравиться больше, чем прежний, - весело обратился Холмс к Уотсону, когда они остались одни.
   Но Уотсон был явно разочарован и даже не пытался скрыть своего разочарования.
   - Нет, Холмс... Это никуда не годится... Все, что вы тут сейчас нагородили, это... Право, не обижайтесь на меня, дружище! Как говорится, Платон мне друг, но истина...
   - Не обижаться? - изумился Холмс. - Помилуйте, друг мой! С какой стати я должен на вас обижаться?
   - Как? - еще более изумился Уотсон. - Разве не вы автор этого благостного финала великой книги? Я с самого начала был уверен, что тот таинственный незнакомец, чье имя вы не пожелали мне назвать, что этот храбрец, рискнувший исправить самого Толстого... Я полагал, что только вы один могли осмелиться...
   - Хорошего же вы, однако, мнения обо мне.
   - Теперь, когда выяснилось, что вы к этому безобразию не имеете никакого отношения... Ведь это так? Вы меня не обманываете?.. Так вот, теперь я могу уже не дипломатничать... Дорогой Холмс! То, что я сейчас увидел, это так плоско, так, простите, беспомощно...