ему одному присущую функцию делению на

    134



акты, цезуре, рифме, поррояльской морали. Уже трудно определить,
вытекает ли его сюжет из стереотипов эпохи, или он сам выбрал такую технику,
потому что ее определил сюжет. Надо вспомнить всю антропологию, чтобы
понять, какой Федра не могла быть. Что она представляет собой на самом деле
-- достаточно просто прочитать или послушать, то есть стать чистой свободой
и великодушно отдаться доверию.

Эти примеры выбраны мной только для того, чтобы рассмотреть в разных
эпохах ситуацию свободы писателя, показав запросы к нему и осветив границы
его призыва. Через мнение публики о его роли мы смогли увидеть необходимые
границы создаваемого им самим представления о литературе. Если вы согласны,
что суть литературного творчества -- это свобода, открывающаяся самой себе и
стремящаяся быть только обращением к свободе других людей, то должны принять
и то, что различные формы угнетения, скрывая от людей их свободу, частично
или полностью прячут от писателей эту истину.

Именно поэтому их представление о своем ремесле неизбежно урезывается.
Оно всегда истинно только отчасти. Эта частичная и изолированная истина
становится заблуждением, если ограничиваться только ею. Социальное движение
доказывает, что взгляд на литературу меняется, хотя каждое отдельное
произведение в некотором смысле не укладывается полностью ни в одну
концепцию искусства. Оно всегда безусловно, создается из небытия и держит
мир подвешенным в небытии.

Кроме всего прочего, мы смогли увидеть в идее литературы своего рода
диалектику. Совершенно не претендуя на создание истории изящной словесности,
мы можем восстановить развитие этой диалектики в последние века. Это
позволит нам выяснить, пусть в идеале, квинтэссенцию литературного
творчества и тот тип публики, которого она требует.

    135



Я считаю, что литература конкретной эпохи становится отчужденной, если
она ясно не осознала свою независимость и подчиняется властям своего времени
или какой-то идеологии, то есть, когда она сама воспринимает себя как
средство, а не как безусловную цель. Конечно, в этом случае значение
литературных произведений выходит за пределы подобного рабства. Каждое
произведение несет в себе безусловное требование, но только в скрытом виде.

Я считаю, что литература абстрактна, если еще не пришла к полному
пониманию своей сущности, если считает, что тема творчества не имеет
значения. С этой точки зрения, XVII век дал нам образец конкретной и
отчужденной литературы. Она конкретна, потому что содержание и форма здесь
перемешаны. Люди учатся писать только для того, чтобы писать о Боге. Книга
становится зеркалом мира постольку, поскольку мир есть Его творение. Она
сама становится побочным творением высшего Творения. Книга -- хвала,
лавровый венок победителя, приношение, чистое отражение. Это литературу
приводит к отчуждению. Являясь отражением социума, она остается необдуманным
отражением. Книга превращается в посредника в католической вселенной. Но для
клирика остается непосредственной. Книга воссоздает мир, но при этом губит
себя.

Отраженная идея обязательно должна обдумываться под угрозой своего
уничтожения вместе со всей вселенной. Три рассмотренных нами примера
показывают развитие самоискупления литературы. Она переходит от состояния
непосредственного отражения в состояние отражения обдумывающего. Литература
была конкретной и отчужденной. Но со временем она освобождается через
отрицание и переходит к абстракции. В XVIII веке она уже абстрактное
отрицание.

    136



В дряхлеющем XIX веке и начале XX века она становится отрицанием
всеобъемлющим.

Под занавес этой эволюции литература разорвала практически все нити,
связывающие ее с обществом, у нее просто не осталось читателей. "В наши дни
есть две литературы, -- пишет Полан. -- Плохая, которую нельзя назвать
читабельной (тем не менее, ее много читают), и хорошая, которую совершенно
не читают". Высокомерный изоляционизм, пренебрежение реальностью приводят к
разрушению литературы изнутри. Все начинается с ужасных слов: "Да ведь это
только литература!". Дальше возникает литературное явление, которое Полан
назвал терроризмом. Оно рождается одновременно с идеей бесполезности
искусства, оно присутствует как ее отрицание на протяжении всего двадцатого
века и, наконец, взрывается незадолго до первой мировой войны. Это явление
правильней было бы назвать террористическим комплексом: здесь настоящий
клубок змей. В терроризме можно выделить, во-первых, отвращение к знаку как
таковому -- слову предпочитается сама обозначаемая вещь, устной речи --
действие, слову-смыслу -- слово-объект. Иначе говоря, поэзия ставится выше
прозы, хаос спонтанности ценится гораздо больше, чем обдуманная
соразмерность частей. Во-вторых, присутствует намерение сделать литературу
одним из проявлений жизни, авторы больше не желают приносить жизнь в жертву
литературе. В-третьих, для литературного терроризма характерен нравственный
кризис авторского самосознания, что ведет к краху паразитизма. Мы видим, что
литература, не думая отказываться от формальной независимости, становится
антитезой всякого формализма и поднимает вопрос о своем сущностном
содержании. В наше время она вышла за границы формализма. Хотя,
воспользовавшись его достижениями, можно выделить ключевые особенности
конкретной и свободной литературы.

    137



Писатель во все времена обращался ко всем людям. Но читали его
немногие. Пропасть между идеальной и реальной читающей публикой создала идею
абстрактной полноты. Писатель предполагает вечное повторение в будущем кучки
ценителей, которая имеется сейчас.

Литературная слава очень похожа на ницшевское "вечное возвращение".
Здесь ведут тяжбу с историей: ссылаясь на временную бесконечность, хотят
компенсировать поражение в пространстве. Для писателя XVII века это
возвращение в бесконечность порядочного человека, для автора XIX века --
неограниченное расширение клуба творцов и компетентных читателей. Писатель
считает, что проецирование в будущее сегодняшней реальной публики приводит к
исключению из числа читателей большей части ныне живущих людей. А
уверенность, что большинству читателей еще только предстоит родиться,
позволяет увеличить реальную аудиторию за счет возможной, поэтому конкретное
сообщество, к которому стремится писательская слава, оказывается неполным и
абстрактным. Но выбор публики в некоторой мере определяет выбор сюжета.
Когда для литературы успех становится целью и направляющей идеей, то она
обязательно становится абстрактной. Под конкретным сообществом мы
подразумеваем людей, живущих в данном обществе. Если бы круг читателей
автора ограничивался только представителями этого сообщества, то резонанс
его творчества ограничился бы только временем его жизни. В этом случае,
недостижимой и пустой мечте об абсолюте, то есть абстрактному вечному успеху
он предпочел бы конкретную и определенную длительность. Она будет
определяться уже самим выбором сюжетов и, оставляя его в своем времени,
определит его место в социальном времени.

    138



Любое начинание человека в некоторой степени определяет будущее уже
самим фактом своего существования. Начав сеять, я бросаю в землю вместе с
зернами целый год ожидания. Решившись жениться, я определяю всю свою жизнь.
Занимаясь политикой, я создаю гипотезу будущего, которое останется и после
моей смерти. Литературное творчество не исключение. Сейчас стало признаком
хорошего тона под сенью увенчанного лаврами бессмертия иметь более скромные
и более конкретные задачи. "Молчание моря" было написано лишь для того,
чтобы убедить французов отказаться от сотрудничества с врагом. Влияние этой
книги, а значит, и ее настоящие читатели не могли выйти за рамки периода
оккупации. Книги Ричарда Райта останутся востребованными до тех пор, пока в
Соединенных Штатах не будет решен негритянский вопрос. Получается, что
писатель вовсе не отказывается от сохранения его имени в потомстве. Все
зависит только от него. Пока его произведения затрагивают людей, он будет
жить. А вот после этого -- или почет, или забвение.

Сегодня, чтобы уклониться от суда истории, писатель старается
обеспечить себя почетом на будущее, после своей смерти, а порой и при жизни.

Мы видим, что конкретная публика определяет огромный вопрос, ожидание
целого общества. Его писатель должен заполучить и одарить. Для этого и
публика и писатель должны быть свободны. Читатель должен свободно требовать,
писатель -- свободно отвечать. Сословные или классовые проблемы не должны
уводить от вопросов, затрагивающих другие слои общества. В противном случае,
мы опять окажемся в абстрактности.

    139



Действенная литература может прийти к своей сути только в бесклассовом
обществе. Именно в таком обществе писатель может увидеть, что нет разницы
между его темой и его читателями. Всегда человек в мире был основной темой
литературы. Пока потенциальная публика остается для писателя неисследованным
океаном вокруг небольшого островка настоящей публики, писатель вполне может
спутать интересы и заботы человека с интересами и заботами только небольшой
избранной им группы. А вот когда публика стала бы конкретным миром, тогда
уже писателю пришлось бы на самом деле писать обо всем человечестве. Он уже
не рассуждает об абстрактном человеке всех времен. Он служит каждому
человеку своей эпохи и всем своим современникам. Это сразу бы разрешило
противоречие лирической субъективности и объективного свидетельства. Занятый
с читателями одним делом, помещенный, как и они, в сплоченный коллектив,
писатель, рассказывая о них, говорил бы о самом себе, повествуя о себе,
говорил бы о них. Аристократическая гордыня не заставляла бы его отрицать,
что он находится в конкретной ситуации. Он не старался бы уйти от
современности и свидетельствовать о ней перед вечностью. Находясь в такой же
ситуации, как и все его современники, он выражал бы гнев и надежды всех
людей. Это позволило бы ему полностью выразить себя не как метафизическое
создание, наподобие клирика средневековья, не как психологическое животное,
по примеру наших классиков, и даже не как социальное явление, а как общая
тотальность, всплывшая из мира в пустоту и несущая в себе все эти структуры
в полном единстве удела человеческого. Вот тогда литература на самом деле
стала бы антропологической в полном смысле слова.

Конечно, в таком обществе нельзя было найти ничего, что хоть как-то
напоминало бы разделение на преходящее и духовное. Действительно, мы видели,
что это разделение всегда сопровождает отчуждение человека, а значит, и
литературы. Мы показали, что литература всегда стремится к
противопоставлению однородным массам -- профессиональной публики

    140



или хотя бы просвещенных дилетантов. Клирик всегда сторонник
угнетателей. Он может призывать к Добру и божественному совершенству,
Красоте или Истине. Выбор за ним. Он сам определяет, быть ли ему сторожевым
псом или шутом. Господин Бенда избрал шутовскую погремушку, а господин
Марсель -- конуру собаки. Но это было их правом. А когда литература сможет
воспользоваться своей сущностью, то писатель окажется вне класса, вне
академии, без салонов и без избытка почестей. Он без унижения будет брошен в
мир, в самую гущу людей. Тогда самое понятие корпуса клириков окажется
невозможным.

Духовность всегда основывается на идеологии, а она в период
формирования означает свободу. Но сформировавшись, идеология начинает
угнетать. Придя к полному осознанию себя, писатель не превратится в
хранителя какого бы то ни было духовного героя. Он будет свободен от
центробежной силы, которая некоторых его предшественников заставила
отвернуться от реального мира ради созерцания ценности на небесах. Он
поймет, не молитвенное поклонение духовному началу -- не для него. Ему нужна
одухотворенность. Она означает повторное овладение. Одухотворить или
повторно овладеть можно только нашим многообразным и конкретным миром, со
всеми его невзгодами, сопротивлением, банальностью, обилием анекдотов и
обязательным Злом, которое подтачивает его, но не может уничтожить. Писатель
повторно овладевает миром, таким, как он есть, чтобы преподнести его
свободам на постаменте свободы. Пусть этот мир грубый, потный, вонючий,
обычный.

    141



В обществе, где нет классов, литература станет миром, отражающим себя.
Этот мир будет приостановлен свободным творчеством и отдан на вольный суд
всех его членов. Он отдаст в распоряжение "я" художника общество, в котором
нет классов. Благодаря книге, все члены такого общества могли бы постоянно
определять свое место, осознавать себя и свою ситуацию.

Но, обычно портрет впитывает в себя оригинал, поэтому даже простое
изображение таит в себе соблазн изменения. Произведение искусства во всей
полноте его требований, это не только описание существующего, но и мнение о
настоящем во имя будущего. Книга всегда несет в себе призыв. Это проявление
себя уже и есть победа над собой.

Литература отрицает вселенную не во имя простого потребления, а во имя
потребностей и страданий тех, кто живет в ней. Конкретная литература
превратится в синтез Отрицания как силы. Это позволит освободиться от
настоящего и Замысла, как первого наброска будущего устройства. В таком
обществе литература будет не только Празднеством, пылающим зеркалом, которое
сжигает все, что в нем отражается, но и великодушием, то есть свободным
созиданием, осуществляемым даром.

Для литературы, обязанной объединить эти два взаимодополняющих аспекта
свободы, мало обеспечить писателю свободу говорить все. В этих условиях
необходимо писать для публики, располагающей свободой все изменить. А это
означает не только уничтожение классового угнетения, отмену всякой
диктатуры, постоянное обновление кадров и ниспровержение социального порядка
при первых признаках застоя.

В сущности, литература есть субъективность общества, находящегося в
состоянии перманентной революции. В этом обществе она преодолеет
противоречие слова и действия. Можно не сомневаться, что она ни в коем
случае не совпадет с действием. Ошибочно думать, что автор воздействует на
читателей. Нет, он только обращается к их свободе, поэтому

    142



для эффективности его произведений нужно, чтобы публика через
безусловное решение отнесла их на свой счет. В человеческом обществе,
которое все время судит себя и меняется, литературное произведение может
оказаться важным условием действия, то есть элементом отражающего сознания.

В бесклассовом обществе, без диктатуры и без стабильности литература
осуществила бы свое самосознание. Ей удалось бы понять, что форма и
содержание, публика и литературная тема тождественны, что формальная свобода
слова и материальная свобода действия взаимно дополняют друг друга.
Достаточно воспользоваться одной, чтобы требовать другую.

Литература лучше всего показывает субъективность личности, когда очень
глубоко отражает требования коллектива, и наоборот. Ее задача -- отражать
определенную всеобщность и всеобщую определенность. А ее назначение --
обращаться к свободе людей, чтобы они реализовали и поддержали торжество
человеческой свободы.

Конечно, это утопия. Мы можем только представить себе такое общество,
но пока у нас нет ничего, чтобы его создать. Но эта утопия дала нам
возможность увидеть, при каких условиях идея литературы раскрывается во всей
полноте и чистоте. Путь сегодня эти условия не выполняются, но и сегодня
надо писать. Сейчас диалектика литературы рассмотрена нами так хорошо, что
мы смогли понять сущность прозы и ее произведений. Теперь мы можем
попробовать найти ответ на другой волнующий нас вопрос. Какое положение
занимает писатель в 1947 году? Кто его читатель и каковы его мифы? О чем он
может, хочет и должен писать?



    143











    СИТУАЦИЯ ПИСАТЕЛЯ В 1947 ГОДУ



Говоря о ситуации писателя, я подразумеваю писателя французского. Он
единственный, кто остался буржуа, единственный, кому необходимо
приноравливаться к языку, изломанному полутора веками господства буржуазии.
Этот язык опошлили, измяли, напичкали буржуазными оборотами, похожими на
легкие вздохи удовлетворения и непринужденности .

В промежутках между написанием книг американец частенько занимается
ремеслом. Он проявляет свои способности на ранчо, в ремонтной мастерской, на
улицах города; он видит в литературном труде не средство декларировать свое
одиночество, а способ его преодолеть. Он творит под воздействием дурацкой
потребности избавиться от своих страхов и неудовлетворенности, подобно тому
как жена фермера со Среднего Запада адресует письма дикторам нью-йоркского
радио, изливая в них всю душу. Такой писатель думает о славе даже меньше,
чем о братстве. Он отыскивает собственную манеру письма не в противовес
традиции, а за отсутствием таковой, самые смелые его находки достаточно
наивны. В его глазах мир недавно рожден, еще только предстоит дать вещам
имена, впервые рассказать о небе, о сборе урожая. Он редко наведывается в
Нью-Йорке, попадая туда мимоходом. Иногда, подобно Стейнбеку, он безвылазно
пишет три месяца, а потом целый год таскается по дорогам, по стройкам, по
питейным заведениям. В "гильдии" и ассоциации, он вступает с единственной
целью -- защитить свои финансовые интересы. Он мало контактирует с другими
писателями, отделенный от них

    144



тысячекилометровыми расстояниями огромного материка. Нет ничего более
чуждого ему, чем принцип коллегии или общества клириков. Первое время он у
всех на слуху, потом о нем забывают, до тех пор пока он снова не привлечет
внимание публики новым опусом. Раз за разом он обретает непродолжительную
славу, чтобы опять скрыться из виду. Он прокладывает курс своего корабля
между миром рабочего класса, где он ищет приключений, и читателями
серединной прослойки (не стану называть их буржуа, потому что в Соединенных
Штатах по сути дела нет буржуазии). Эти читатели жестоки, грубоваты, молоды,
в любой момент они точно так же могут пропасть в полной безвестности, как и
он сам.

В Британии интеллигенция в меньшей степени интегрирована, чем у нас:
она образует эксцентрическую и утонченную касту, чьи контакты с остальным
населением сведены к минимуму. Это объясняется тем, что на их долю не выпала
такая удача, как на нашу. Начиная с эпохи наших дальних предшественников,
которые подготовили Революцию (и которых мы не достойны), правящий класс
почитает и боится писателей, он оберегает нас. У наших коллег в Лондоне нет
столь славного прошлого, они никому не внушают опасений, их никто не боится.

Кроме того, клубная жизнь не настолько восприимчива к их влиянию,
насколько салонная жизнь к нашему. Уважающие себя британцы беседуют о делах,
о политических новостях, о дамах, о лошадях, но только не об изящной
словесности. А вот у нас хозяйки гостиных ввели в моду литературные чтения
как особый род приятного времяпрепровождения и помогли тем самым сблизить
политиков, финансистов и высокопоставленных военных с литераторами.
Британские авторы по долгу службы воспевают добродетель. Они дорожат своими
традициями и часто требуют одиночества, которое и без

    145



того навязано им общественным устройством. Даже в Италии ситуация
лучше. Здесь буржуазия никогда не была особенно бережливой. Сейчас она
просто разорена фашизмом и военным поражением. Писатель сегодня постоянно
нуждается, ему мало платят. Он часто живет в обветшалых дворцах, слишком
больших, чтобы их можно было хорошо отапливать и даже обставить. Он вынужден
постоянно сопротивляться княжескому языку, слишком вычурному, чтобы им можно
было пользоваться. Так вот, даже здесь положение писателя лучше, чем у нас.

Получается, что мы -- самые буржуазные писатели на свете. Мы имеем
хорошие квартиры, неплохо одеты, может быть, чуть меньше едим. Но даже это
символично: буржуа ведь тратит на еду, относительно всего остального,
меньше, чем рабочий. Гораздо большие его расходы направлены на одежду и на
жилище. Все у нас носит отпечаток буржуазной культуры. Во Франции диплом
бакалавра подтверждает принадлежность к буржуазии. У нас не принято писать,
не имея этой степени. В других странах люди, охваченные какой-то идеей, с
отсутствующим взглядом мечутся и набивают себе шишки. Эта идея будто напала
на них сзади и они никак не могут взглянуть ей в лицо. Чтобы прекратить это,
испробовав все другие средства, они пытаются выразить свою одержимость на
бумаге. А здесь она засыхает вместе с чернилами. А мы привыкли к литературе
задолго до того, как начинаем первый роман. Мы считаем естественным, что
книги произрастают в цивилизованном обществе, как деревья в саду. Мы видим в
себе призвание писателя в четырнадцать лет. Это может произойти во время
вечерних занятий или на школьном дворе только потому, что слишком увлекались
Расином и Верленом. Еще до начала борьбы с едва начатым произведением, этим
чудовищем, таким бесцветным на вид, но липким от

    146



всех наших соков, таким спорным, мы уже наполнены готовой литературой и
наивно полагаем, что наши творения выйдут из нашей головы в такими же
законченными, как и произведения других авторов. Нам кажется, что на них
тоже будет лежать печать коллективного признания и торжественности, которую
приносит вековое признание. В общем, мы думаем, что они станут национальным
достоянием. У нас последняя модификация стихотворения, его завершающий
туалет, обращенный в вечность, состоит в том, чтобы после дебюта в
великолепных иллюстрированных изданиях оно было напечатано мелким шрифтом в
книжке с мягким переплетом и зеленым корешком, с запахом воска и чернил.
Этот запах кажется нам ароматом самих Муз. Главным признанием произведения
становится его способность затронуть сердца мечтательных юнцов с
перепачканными чернилами пальцами, этих буржуазных детей будущего. Сам
Бретон, стремившийся сжечь культуру, испытал свой первый литературный шок в
классе, во время чтения учителем стихов Малларме.

Просто мы долго были уверены, что основная цель наших произведений --
быть литературными текстами для уроков французского языка в 1980 году.
Поэтому уже через пять лет после выхода нашей первой книги мы пожимаем руки
всем нашим собратьям по перу. Стремление к центру собрало нас всех в Париже.
При удачном стечении обстоятельств, спешащий американец может в двадцать
четыре часа присоединиться к нам. За сутки он узнает наше мнение о ЮНРРА,
ООН, ЮНЕСКО, о деле Миллера, атомной бомбе. За это время тренированный
велосипедист может проехаться от Арагона к Мориаку, от Веркора к Кокто,
заскочив к Бретону на Монмартр, к Кено в Нейи и к Билли в Фонтенбло. Он
познакомится с нашей щепетильностью

    147



и совестливостью, составляющими обязательную часть наших
профессиональных качеств. Узнать наше отношение к такому-то манифесту,
такой-то петиции или узнать наше мнение по поводу возвращения Триеста Тито,
аннексии Саарской области, применения "Фау-3" в военных действиях. Такими
рассуждениями мы любим демонстрировать свою принадлежность к нашему веку. За
сутки, без велосипеда, сплетня облетает всю нашу коллегию и возвращается
приукрашенная к тому, кто ее пустил. Всех или почти всех нас можно встретить
в определенных кафе, на концертах Плеяды, и в английском посольстве на
некоторых литературных церемониях. Иногда один из нас, утомившись, оповещает
коллегию, что отправляется в деревню. Мы все заходим к нему, соглашаемся с
тем, что в Париже писать невозможно, признаем верность его решения, уверяем,
что завидуем ему и желаем всего хорошего. Но нас удерживают в городе то
пожилая мать, то молодая любовница, то очень важное дело. Его отъезд
освещается репортерами из "Самди-суар". Но, быстро заскучав, он скоро
возвращается. "В сущности, жить можно только в Париже" -- делится он.

Продемонстрировать региональную литературу съезжаются в Париж
провинциальные писатели из хороших семей. В Париже квалифицированные
представители северо-африканской литературы проявляют свою ностальгию по
Алжиру. Наш путь известен. Это для ирландца из Чикаго, тоскующего по родине
и не нашедшего себе никакого другого применения, решение начать писать
означает совершенно новую жизнь. Эта жизнь есть нечто неизведанное, ее ни с
чем не сравнить. Для него это глыба темного мрамора, которую он долго
тщательно будет обтесывать. А нам с отрочества знакомы памятные и
поучительные эпизоды жизни великих людей. Когда

    148



отцы не соглашались с нашим выбором, мы уже с четвертого класса знали,
как нужно разговаривать с упрямыми родителями и сколько времени гениальный
автор должен предусмотрительно оставаться неизвестным. Во сколько лет его