«Не серчай, свекровушка, что я так вот, по-свински, без твоего благословения, в семью вашу затесалась через грех свой… – мысленно отвлекалась от молитв Тереса. – Войди в мое положение: я от любви к Лявукасу не ведала, что творю, а теперь вот дитя под сердцем шестой месяц ношу. Христом-богом тебя молю – не позволяй Лявукасу охладеть ко мне… Проводила я его пешего, а вернулся на лошадях. Третий день глаз не кажет… Упокой, господи, души усопших… Внук твой вон уже шевелится, помощи твоей просит. Сделай, свекровушка, так, чтобы через несколько лет мы втроем сюда пришли за тебя помолиться… Аминь».
   Увидя, что Лабжянтисы уже уходят, Тереса догнала Лявукаса, дернула за рукав.
   – А мне что же, и «здрасте» не скажешь?
   – О господи!.. Тьфу, как ты меня напугала!
   – Ты уж, бога ради, не сердись. Чего ж не заходишь, не заглядываешь?
   – Раз обещал, зашел бы…
   – А я тебя и вчера, и третьего дня дожидалась…
   – Так ведь и я не в бирюльки играть приехал. Метрики разыскивал, бумаги разные в порядок приводил… Вот дядя с постели встанет, мы с ним сразу в Телыпяй махнем, к нотариусу. Нынче все хозяйство на мне одном лежит. Батрак, две работницы, пастух – все меня уже не иначе, как хозяином, величают, – рассмеялся Лявукас. – По уши я во всем этом завяз, черт побери… Ну, а ты-то как без меня? Знает уже кто-нибудь? Мамаша не допытывается?
   – Дознаться хочет… – неохотно ответила Тереса. – Да я все отговариваюсь, а сама жду не дождусь, что ты на это скажешь.
   – Ах, господи, боже мой!.. Я же тебе ясно сказал, не до того мне сейчас… Самая заваруха… Вот я и думаю: повременила бы ты чуток, а? Покуда я всю эту кашу расхлебаю…
   – Расхлебаешь, да только, видно, в одиночку… Хватит с меня обещаний, говори ясно, что у тебя на уме.
   – Чего ж тут неясного? Не могу я тебя сейчас дяде Сребалюсу навязать! Покуда он жив, я у них в доме вроде приживальщика. Сам на птичьих правах, значит, в запечье его не затолкаешь. Приходится слушаться. Ну, перестань, Таруте! Возьми себя в руки… На вот тебе мой платок… Давай потолкуем по-мужски. Где тебе знать, как бывалые люди выпутываются. Вон у дяди Людвикаса служанка была, Зосей звали. Ну, в общем, что-то вроде замены Серапине… Так вот, спуталась, окаянная, с мужем учительницы. Та узнала – скандал на всю округу, пришлось дяде уволить эту самую Зосю. И где, по-твоему, она теперь? Домишко себе в городе купила, на фабрику работать устроилась, вот где!.. Ты только не кипятись, но и я однажды подумал: а почему бы тебе весной тоже не наняться ко мне? Известное дело, без ребенка… Сама пойми. Есть, говорят, какое-то масло янтарное… А еще руту люди варят… Ты не бойся, посоветуйся с матерью, она может про это знать. А дети у нас еще будут, стоит только захотеть… Теперь же ты сама должна понять… Ну, войди в мое положение, Таруте…
   – Спасибо за совет. Хоть за это, – швырнула ему в лицо Таруте мокрый от слез платочек. – А я вот возьму да принесу тебе весной сына или дочку показать, что тогда скажешь, Лявукас?
   – Снова-здорово!.. Вроде все обговорили, решили, а ты опять за свое… Пойдем отсюда, а то неровен час Даукинтис со своим насосом набросится. Кстати, совсем забыл спросить, как он поживает?
   – Лучше всех! Не твоя забота! – отчаянно выкрикнула Тереса, которая все поняла. Значит, Ляонас решил в случае чего сказать людям, что ребенка она родила наверняка от Даукинтиса. Ведь многие знали про то, как Даукинтис Юргис поколотил музыканта Лабжянтиса из-за Тересы Вуйвидайте.
   Почувствовав себя униженной и вконец растоптанной, девушка кинулась назад, к могилкам, а Ляонас, для виду позвав ее на прощанье, удалился, сверкая надраенными до блеска голенищами.
   «Подлец ты, подлец! – вне себя от горя, рыдала на кладбище Тереса. – Вспомни, как ты месяц назад заливался… А теперь он мне руту предлагает! Дескать, избавься от ребеночка, тогда он тебя в девки к себе наймет… Скотина! Ирод окаянный!..»
   И вдруг Тереса вспомнила, что могилы Лабжянтисов тоже засеяны рутой. Не потому ли и вспомнил Ляонас про эту травку, когда свечки зажигал?.. Позабыв про страх, про то, что именно этой ночью по кладбищу бродят, как неприкаянные, души мертвецов, Тереса принялась остервенело вырывать руту, росшую на могилках Лабжянтисов. Она запихивала ее за пазуху, в рот, а сама думала с отчаянной укоризной:
   «Сами слышали, сами видели – бога не забывала! Я ведь по-другому хотела, да только вы не захотели, не пожелали!.. Уж коли грех, то пусть на всех падет!..»
   После той памятной ночи люди всю зиму судачили о том, что одна бедная женщина, у которой не было ни цента даже на керосин, забрела ночью на кладбище набрать огарков с могил. Извинившись в молитвах перед мертвыми, которым те свечки уже ни к чему, она стала собирать в суму огарки, словно грибы, чтобы вечером, когда засядет за пряденье, хибарку осветить. И вдруг слышит голос возле чьей-то могилки!.. Бабенка та, видно, не робкого десятка, перекрестившись, подошла поближе. Смотрит – женщина какая-то, светлые волосы по плечам распущены, из-под земли лишь по пояс выбралась и сорняки на собственной могиле обрывает. «Все могилки ухожены, – причитает, – за всех помолились, а мне никто даже свечечки маленькой не зажег… Никто креста не поставил, траву не выполол…»
   И не успела богомолка произнести: «Упокой, господь, твою душу, а завтра я сама все тут выполю», – как та бедняжка вдруг совой закричала и вмиг исчезла.
   Пересуды эти со временем немного успокоили Тересу, которая грешным делом подумала, что тогда на кладбище с ней говорила сама покойница Лабжянтене. Девушка совершенно отчетливо слышала голос, только со страху не разобрала слова. Она даже не помнит, как очутилась дома. Мать ушла к кому-то приглядеть за детьми, слышно было, как в закуте за стеной, позвякивая цепью, чешет рога коза, а Тересе все чудилось, что за ней гонятся кладбищенские призраки.
   В ту страшную ночь Тереса переменилась не меньше, чем Ляонас, получивший дядино хозяйство. Разница лишь в том, что Лабжянтис стал кичливее, оборотистее и пронырливее, а Тереса, походившая до этого на весенний погожий денек, вдруг помрачнела, затаилась, как это делают птахи перед грозой или несчастьем.
   Ни потрясение, которое она пережила на кладбище, ни чай из руты, ни жарко натопленная баня не помогли Тересе извести дитя в утробе. Однако ребеночек родился нездоровый: ножки у него были не больше того места, по которому Тереса определила, что у нее мальчик.
   Она знала, что вот-вот разрешится, но матери сказала – не раньше, чем на масленицу, и та со спокойной душой ушла к соседям свинью потрошить, колбасы готовить. Тереса решила справиться в одиночку. Ей было все равно: умрет дитя – хорошо, оба они – и того лучше.
   Почувствовав, что началось, она быстренько отодвинула в сторону прялку и еще успела поставить на огонь воду…
   Ляонас же за все эти месяцы так и не появился. А встретив случайно его брата, она спросила, как поживает новоиспеченный хозяин.
   – Горе мыкает, – ответил тот. В долгах как в шелках… Ищет невесту побогаче.
   – Так чего ж принимал такой подарочек? – спросила Тереса, ища глазами, к чему бы прислониться.
   – Дареному коню в зубы не смотрят, – осклабился брат Ляонаса и отправился своей дорогой, так и не сказав Тересе ни единого доброго слова.
   И все же быть того не может, чтобы Лабжянтисы не пронюхали про ее беду. Так ведь и у него глаза есть, да и люди давным-давно языками чешут.
   Когда Тереса, обмотав поясницу какой-то холстиной, встала с кровати и поднесла к печи своего младенца, вода в котле успела остыть. Зачерпнув пригоршню, она плеснула водой на головку ребенка и тихонечко прошептала:
   – Нарекаю тебя Ляонасом – во имя отца, сына и святого духа…
   Затем окунула малютку в прохладную воду и без сил опустилась возле корзины с торфом.
   «Утонет!..» – успело мелькнуть в ее затуманенном мозгу.
   «Ну и пусть…» – словно самой себе ответила она…
   Через несколько дней соседи, а там и все прихожане злословили, что девица Буйвидайте из деревни Гарде удушила или иным способом прикончила своего младенца. В тюрьму ее, потаскуху этакую, в застенок!.. Но доносить в полицию и свидетельствовать в суде никто не хотел. Однажды ночью кто-то, не пожалев дегтя, сверху донизу вымазал ставни и двери лачуги… Мужчины при встрече с Тересой двусмысленно ухмылялись, а женщины, глянув так, словно кнутом по живому стегали, тут же отворачивались и договаривались промеж собой не звать больше мать с дочерью ни спрясть, ни наткать, ни на толоке подсобить – пусть убираются прочь ко всем чертям, пусть с голоду подыхают, в проруби пусть утопятся, а только не марать им доброго имени односельчан!
   И лишь когда Тереса и впрямь задумала вербеной отравиться, люди понемногу оттаяли. А тут еще настоятель в день святой Магдалены душещипательную проповедь прочитал с амвона, в которой, не называя имен, заступился за Тересу Буйвидайте, велел простить ее прегрешения, как сам Иисус Христос отпустил грехи Марии-Магдалене…
   Подоспело лето, а с ним забот стало невпроворот, и частенько женщины, взмокнув от непосильного труда, спрашивали друг друга: за какие грехи такое мученье, господи?! Пока эту рожь в снопы увяжешь, все руки осотом исколешь. Нет, такая работа только для Тересы…
   А Буйвидайте любой работы не чуралась. Она и прежде не сетовала. Бойка была девка до всего, эта-то бойкость, говаривали люди, и сгубила ее.

IV

   Повилас Контаутас, старший сын того самого Контаутаса, которого пчелка сгубила, хотя себе жену еще не подыскал, слыл в округе незаменимым сватом. Подобно хорошему адвокату, которому подавай дела помудреней, Повилас тоже любил сводить тех, кто давным-давно морил надежду в пропахших плесенью сундуках с приданым или всю до последней крошки затолкал ее вместе с крепким домашним самосадом в холостяцкую трубку.
   Тем самым пеньком, что не так-то просто выкорчевать, была для сватов Забелия Стирблите из соседней деревни. Вроде и собой недурна, и в теле, и деньги водятся, а никто на нее до сих пор не клюнул, хотя девица уже в летах. На толоку ее не зазовешь, до гулянок тоже не охотница, а если парень с ней словом через плетень перекинется, то сам же потом со смехом и рассказывает: «Пенка-то наша перетрусила, как бы я ее не сгреб… Пусть уж лучше котам достается!»
   Парни прозвали девушку Пенкой за то, что была она белой да пухлой, как творог на троицу, голосок цыплячий, а уж пальчики ее, конечно же ни разу лебеду в огороде не пропалывали – вторая барыня Сребалене, да и только.
   Видно, Лабжянтису потому она и приглянулась, что на каждом шагу учился он у своего дяди Людвикаса. Барыня Серапина и летом надевает в костел белые перчатки, Ляонас велит делать то же своей Изабеле – четки-то грубые, можно мозоли натереть… Покуда тетя жива, пусть Забе набирается у нее господских манер, а черную работу по хозяйству найдется кому сделать.
   К тому же святую правду и Повилас, сват, Ляонасу сказал, когда они вышли за порог оросить угол Стирблисова дома и так кое о чем посоветоваться:
   – Все себе в жены ищут девку поядреней, бой-бабу… Потому как у них дневные дела-заботы на уме. А тебе, Ляонас, в самый раз о ночных забавах подумать, хе, хе, хе!.. Женатому мужику не только днем жить.
   – Ладно уж, – согласился Ляонас, – пусть только она от банка поможет отбиться. А не то как бы меня Людвикас не выставил.
   – Погоди, дойдем и до этого. Лиха беда начало… Пришлось Ляонасу отдать свату за Изабелу свою концертинку, а молодая в придачу одарила его бараном да рубахой. На свадьбу прикатили все Лабжянтисы, и один из братьев рассказал Ляонасу, что Тереса голодает, щавелем только и перебивается. Люди даже козочку ее на выгон не пускают, вот и пасут они ее с матерью по обочинам да в балках.
   Поначалу Ляонас вроде как и слушать не хотел, комедию ломал:
   – А я-то тут при чем? Вы про это Юргису Даукинтису лучше расскажите…
   Но, увидя, что у братьев свое мнение на этот счет, потупился и пообещал кое-чего подбросить Тересе после свадьбы.
   – Не примет, – единодушно решили братья.
   – Так что ж мне теперь? Как бы вы поступили?
   – Сотню мог бы подкинуть, – неопределенно пожал плечами тот, кто чаще остальных встречал Тересу. – Ей не скажу, попытаюсь мамаше всучить.
   Денег у жениха при себе не было – сдал их на хранение Сребалюсу, поэтому, выпив, он открылся Повиласу. Сват дал ему взаймы полсотни, а вслух стал прикидывать, кого бы бедняжке Тересе сосватать, как из беды ее вызволить…
   – Знаешь что! – обрадованно воскликнул Ляонас. – Свози-ка ты к ней Стасялиса Горбатенького. Что тебе стоит? Дорога, правда, не близкая, так ведь и коня не одалживать. Поверь – там золото, не девка! Я бы ее и тебе присоветовал, да боюсь по уху схлопотать. А Горбатенького ты настрой…
   …Не помогли отцу Астрейкиса те ароматные лекарства – после рождества старик преставился. Чтобы приглядывать за скотиной, управляться с землей или даже жердину для частокола найти, нужны были сильные руки или, на худой конец, ноги – хозяйство обойти, показать подручному работнику, где пахать, где сеять, а что под пар оставить. Но ведь если зовешь на толоку, за это тоже нужно отработать – во время жатвы, обмолота или уборки картофеля. Денег взять неоткуда, а какой из Горбатенького работник…
   Вот и уселись прохладным весенним вечерком за миской вареной фасоли Стасялис с Повиласом Контаутасом и давай поминать, словно в той молитве про всех святых, знакомых девиц и вдов, Эльжбет и Котрин.
   Повилас:
   – Живет в деревне Тарвайняй одна девушка, Анастазией звать. И пряха, и покладиста, и болтать попусту не любит, потому как ей доктора под шеей трубочку вставили, ну, вроде мундштука, что ли… Как притомится, давай пыхтеть-свистеть. Пыли еще боится… А в остальном, пожалуй, ничего. Молода… на первый взгляд.
   Горбатенький утвердительно кивает:
   – Это нам подходит… – И выкладывает на стол вареную фасолину примерно в той стороне, где живет эта самая Анастазия.
   – Еще одна, Марийоной, кажется, звать. Под сорок ей, брат в Америке, муж под поезд сунулся. Двое ребятишек, один уж в пастухи пошел… Лицом не вышла, зато баба тертый калач. Чего-чего, а ума ей не занимать…
   – Пожалуй, и эта сгодится, – говорит Стасялис и выбирает крупную перезрелую фасолину.
   Немало они в тот раз повытаскивали из миски фасолин, да только… Привезет Повилас жениха в дом, посадит на лавку повыше и давай опешившей молодице зубы заговаривать:
   – Ты, лапушка, не на горб его гляди – конем его лучше полюбуйся да бричкой! Хоть одним глазком когда-нибудь взгляни, что за гнездышко у дороги за вишнями-черешнями укрылось!..
   Да только куда там! Лапушка хозяйка встает с кровати, хватает из угла березовый веник… Сватам становится ясно, что в этом доме не найти им «белой лебедушки, второй половинушки, сердцу услады».
   – Спасибо тебе, Повилас, на добром слове, – наставительно сказала, выпроваживая их, вдова Марийона. – На богомолье лучше поезжайте! Там на паперти жену ему приглядите. А я, слава богу, и без вас обойдусь.
   А Настя, та, что с трубочкой в горле, ни слова не говоря, отрезала им полбуханки хлеба, шмат сала, сунула все это Горбатенькому и в слезах вышла. Мужчины подождали немного – вдруг выставит на стол горькую, – но не тут-то было… Настя как ушла, так и с концом.
   – Эх, пока суд да дело, не будем носа вешать, – бодро утешал сват съежившегося в повозке Горбатенького. – Видать, не она нам суждена… Да что там – вон безногие, безрукие и даже слепые себе подруг находят! А ты… Пощупай-ка, сколько у тебя всего! И уши, и глаза… Целых полторы ноги да полторы руки… И все прочее, надеюсь, не хуже, чем у других. Верно ведь? Словом, с детишками задержки не будет?
   – Выдюжу, чего там…
   – Ну, тогда поехали дальше!
   Стасялис не артачился, не упрямился, но, натерпевшись стыда в нескольких домах, оробел и стал просить Повиласа, чтобы тот первым входил в избу, – может статься, Горбатенькому и вовсе не нужно будет вылезать из повозки. На нет и суда нет.
   Так они потом и делали. Сват останавливал коня под самыми окнами и с кнутом в руках шел в дом, якобы дорогу спросить, а вскоре, вернувшись, сообщал жениху:
   – И снова не наша суженая… Сама-то скукоженная, словно лапоть на плетне, зубы вон проела, а туда же! Ждет, видать, когда молодой хозяин на коне с бубенцами прискачет!.. Да чего там… тьфу! Поехали!
   И они поехали в Гарде, к Тересе, а дорогу Повиласу объяснил и нарисовал кнутовищем на земле Лабжянтис.
   Накануне Повилас велел Стасялису коня вычистить, репьи из хвоста и гривы вычесать, бричку надраить, – словом, чтобы все блестело, сверкало и развевалось! Чтобы, ворвавшись на полном скаку к девице во двор, сват мог сказать: «Женишок наш хоть и ростом не вышел, зато взгляни-ка в окошко – что за конь! Что за бричка! А кто коня любит, тот и жену приголубит! На руках, правда, носить, не сможет, зато и без того пешком ходить не придется…»
   С громким тпруканьем осадив коня под окошком Тересы, сват краем глаза успел заметить, как занавеска отъехала в сторону и за горшками с тысячелистником мелькнуло две головы – одна простоволосая, а другая в косынке.
   – Ага, рыбки на месте! Остается только забросить удочку, – сказал Повилас жениху и взял на этот раз с собой вместо кнута деревянного голубя, сделанного Горбатеньким.
   Зная, что рыбки за окном, вытянув шеи, не сводят с него глаз, он прокатил по двору хлопающую крыльями птицу, а постучавшись и войдя внутрь, покружил еще со своей игрушкой по бугристому глинобитному полу.
   – Это вам, когда детишки появятся… – сказал он наконец удивленным женщинам. – Как говорится, уздечка есть, к ней бы коня. По правде говоря, конь у нас имеется. Вон он, за окном, землю копытом бьет… А теперь о себе скажу, кто я таков. Сват я, Контаутас Повилас. Слыхали про такого? Жениха за дверью оставил. Робеет больно… Сгорбился там с перепугу и суда вашего дожидается. Отец у него помер, гнездо оставил, а в том гнезде такой вот… – и Повилас снова заставил деревянного голубя похлопать крыльями. – Хозяйка требуется, чтобы и за хозяина побыть смогла. К тому же и у горбатого сердце имеется – на что-то надеется…
   Все речи Повиласа сводились к одному: можешь брать, а можешь – нет, дело хозяйское… Но сват уже успел приметить, что молодая (и впрямь девка хоть куда!), не дослушав его, норовит выскользнуть из избы. «Видать, разобиделась, – подумал он, – что этакой лилии прут корявый в пару собираюсь предложить…» Он удрученно замолк и кивнул матери на прощанье, собираясь напялить картуз и уйти. И вдруг заметил в окошко, что Тереса уже стоит возле повозки, одним махом подхватывает под мышки Горбатенького, кажется, уговаривая его войти в дом.
   Затем она взяла его за руку и со смехом потащила за собой. А за порогом, видно, перестаралась, дернула чуть сильнее, и Горбатенький, которому, ясное дело, далеко было до ее беличьей прыти, споткнувшись, растянулся на глинобитном полу. Но Повилас тут же обернул все в шутку, сказав, что Стасялис еще ни одной девице так низко не кланялся. А не это ли и будет его суженая, самою судьбою дарованная?..
   Тут уж Повилас разговорился, на слова красивые не скупился, хотя, пожалуй, впервые у него так тоскливо сжалось сердце оттого, что он сват, а не жених…
   Когда Тереса не долго думая дала горбатенькому Станисловасу согласие выйти за него, люди пришли в крайнее волнение, про сон позабыли, борщи им поперек горла вставали, пока не нашли маломальское объяснение тому, как могла видная девка, кровь с молоком, выйти за такого колченогого да горбатого.
   – Этот горбун для нее пустое место, – судачили деревенские, – ей лишь бы поближе к Ляонасу жить…
   А односельчане Горбатенького, видя, как душа в душу живут Астрейкисы, как Тереса пашет, боронит да жнет, а Горбатенький все больше по женской части работает, качали головами: ну уж, нет… Жена Стасялиса и глядеть на Ляонаса не хочет. Может, она в отместку ему так поступила: мол, отказался от меня, голубчик, а теперь погрызи-ка локти с досады. Сгребай теперь ложкой золоченой свою Пенку…
   И все же довела Тересу до такого отчаянного шага скорее всего злая людская молва, надточившая ее сердце, подобно червю. Жалко ей было и матушку, которой злоязычники не давали прохода, и к тому же часто во сне являлось ее загубленное дитя – все плакало, душу ей надрывало. И вот всевышний, сжалившись над ней, вместо того уродца ниспослал этого бедолагу: «Вот тебе живой крест за грехи твои. Не отвергай его – и обретешь душевный покой…»
   А когда сердобольные кумушки спросили у Тересы Астрейкене, как она с таким умудряется, та весело ответила, что ее Стасис совсем как уж из сказки: на ночь вместе с одеждой все свои горбы сбрасывает и в доброго молодца превращается…
   Женщины недоверчиво покачивали головами: ой ли?.. А сами, как те куры, все ждали, не подбросят ли им чего еще.
   – Любила и я пригожего, – выдала им горсточку правды Тереса. – С виду красив, как пасхальное яичко. А под скорлупой не цыпленок, а сам нечистый оказался…
   Женщины вроде бы одобрительно захихикали, а сами небось подумали: «Да ну тебя… Лучше уж лягушку, жабу прыщавую за пазухой таскать, чем с таким… «Фу-фу…» – как говорит барыня Сребалене».

V

   Прошли, промчались, а то и неспешно проползли десять с лишним лет. Вокруг избы Астрейкисов с тарахтеньем катали деревянных птиц, гоняли перепуганных кур и галдели четверо здоровых, крепких малышей. Пятый Астрейкис появился на свет в начале войны, когда Тереса уже похоронила мать.
   – Раз бог зубы дал, должен дать и хлебушка, – утешала себя и Горбатенького Тереса, придерживая загрубевшей ладонью разбухшую грудь.
   Лабжянтис, уже давно схоронивший своего крестного Людвикаса и придавивший его тяжелым надгробным камнем, решил, видно, не уступать Горбатенькому – Забе тоже ждала шестого.
   – Плодимся, святой отец, и размножаемся, как господом богом ведено… – полусмущенно-полухвастливо сказал Ляонас и выстроил в ряд на колядование своих трех сыновей и двух дочек.
   Дети, помня, видимо, наставления отца, стояли держась за руки, чтобы ненароком не засунуть палец в нос или не уцепиться с криком за мамину юбку. Да и вообще пусть настоятель сам убедится, что в этом доме пастырю растят самых послушных тонкорунных овечек.
   В стороне от своих мучителей-проказников, наполнявших с утра до ночи дом криком и визгом, тенью стояла, опершись на палку, одетая в черное Сребалене. Барыня лишь тяжело вздыхала. Конечно же и на этот раз она не решится вмешаться и пожаловаться настоятелю на домашних, которые обманывают и обижают ее, смеются над ней… А ведь, помнится, пономарь все ручки ей целовал. Почему бы ему сейчас тоже не заговорить с ней, не порасспросить о житье-бытье? Навестил бы, поглядел, как холодно в ее убогой комнатушке. Летом дети разбили окошко – и по сей день в той дыре тряпка торчит. Несчастная бегония, что стояла на подоконнике, замерзла. Никто не предложит Серапине дровишек посуше, а торф без них гореть не хочет. Вот и мучается она перед печкой, дует, покуда голова не разболится, дурно не станет… Потом махнет рукой и забирается в отсыревшую постель, а там – боже ты мой, стыдно благородному человеку и сказать про такое! – всю ночь вши ее донимают!..
   А Лабжянтене еще брюзжит, что Серапина набирается этой живности на стороне, по чужим избам. Да только как тут оправдаешься! Ведь она и вправду с утра пораньше торопится к соседям, чтобы в тепле посидеть, от детского визга отдохнуть. Они-то хоть и чужие, а сочувствуют ей, барыней называют по-прежнему, им интересно послушать про то, что она в книжках вычитала, не жаль для нее лакомого кусочка.
   На черный день отложила Сребалене сотню-другую литов, которым со временем стала грош цена. Узнав про это, Лабжянтис обозвал ее сквалыгой, отругал безбожно и на прощанье – вот ужас-то, недаром она хамов всю жизнь терпеть не могла – посоветовал этими литами… «фу-фу-фу!..»
   Досталась ей после мужа корова-перводоинка. Соски что зубья грабельные. Ты ее доишь, мучаешься, а она тебя своим хвостом изнавоженным по лицу, по лицу! Потом и молока не хочется…
   Отдали Серапине поросенка, какое-то пугало хворое. Ты, дескать, его откорми, а картошка и зерно за нами не пропадут… Тот околел – и снова Ляонас Серапину во всем винит. Она, говорит, и курам корму задать не умеет, пусть не ждет, что к ней служанку приставят. И тогда Сребалене, смахнув стареньким кружевным платочком мутную слезу, с благородным достоинством отказалась сразу от всего:
   – Дайте мне только свой угол, покой, в еде не откажите, и больше мне от вас ничего-ничего не нужно…
   Но разве можно обрести покой в доме, где носятся пятеро нахальных ребятишек, и разве кто-нибудь догадается покормить вовремя старого нелюбимого человека? Семейка спозаранку каши наестся – и в поле, а Серапина покуда раскачается, на кашу эту и куры глядеть не хотят.
   К обеду дети, работницы и сам Лабжянтис проголодаются, как волки, и давай уминать суп картофельный или борщ, а к нему сало с душком, но Сребалене-то к такой пище не привыкла.
   – Так, может, госпожа-барыня, вам и летом угодно мясца свеженького? – издевается над ней при детях Ляонас, вытирая рукавом жир с подбородка. – А чего ж, время есть, можешь под периной какую сотню индюшек высидеть, потом только успевай им шеи сворачивать… Глядишь, и нам крылышко перепадет.