Барыня лишь вздыхала в ответ – она не раз замечала, что люди тащатся с поля с посуровевшими от изнуряющей работы лицами, совсем как великомученики, которым вытянули все жилы, перебили суставы. Поэтому лучше держаться от них подальше, не раздражать.
   Как бы там ни было, а только в сороковом году Лабжянтис переменился к батракам и в особенности к Сребалене, сделался мягким-премягким – чисто заячий треух! Боясь прослыть в глазах большевиков кровопийцей-кулаком, Ляонас перестал бриться, ходил в каких-то лохмотьях – настоящий бедняк, у которого, как говорят, дома семеро по лавкам… Один русский солдат даже пожалел беднягу, похлопал его по плечу и сказал:
   – Не унывай, отец, ваша теперь власть будет!
   Когда барыня Серапина перевела Ляонасу эти слова, тот одобрительно закивал головой и тоже солдата по плечу потрепал, а потом похвастался, что растит для советской власти пятерых детей, пятерых защитников нового строя!..
   А нынче на дворе была осень сорок первого, и Лабжянтис, которого назначили старостой, мог снова выпустить когти и с лихвой отыграться за то, что пришлось ему натерпеться страху в прошлом году.
   Чаще всего Серапина Петровна заходила теперь на огонек к Контаутасам. С приходом немцев туда слетелись все братья, и что ни брат, то крупная птица: один военный, другой монах, третий опять же не такой, как все люди.
   Военным она называла Йонаса, который в армии выучился на шофера, а после службы осел в Вильнюсе, где служил, кажется, полицейским. Самый младший из братьев, Антанас, постригся в монахи и жил в монастыре капуцинов, а Повилас, как тот сапожник, что без сапог, сватал людей, а сам так и ходил в бобылях.
   Едва началась заваруха, первым прилетел домой монах с белой от пыли бородой. Святые отцы капуцины, как теперь выяснилось, ждали не божьего пришествия, а гитлеровского нашествия, и достопочтенный отец Августин неожиданным образом превратился в Бекера, коменданта города Плунге…
   Еще накануне возвращения брата-капуцина кто-то поздно ночью постучался сначала в одно окошко избы Контаутасов, потом в другое… Видно, человек был не здешний и не знал, в какой из комнат старый холостяк Повилас устроил себе лежанку. Надевая на ходу штаны, хозяин хриплым спросонья голосом поинтересовался, кого там принесла нелегкая в такую пору.
   – Контаутасы здесь живут? – послышался за дверью нежный, почти детский голосок.
   – Ну, здесь…
   – Откройте, дядя Повилас.
   Мужчина зажег фонарь и впустил в дом промокшую, одетую по-городскому девушку, которая со страхом и надеждой взглянула на него и спросила, не припоминает ли Повилас ее, не узнает ли. Она дочка мясника Берке из Телыпяй. Контаутас когда-то продавал им скот, не раз, бывало, заглядывал на чай. Ее отец с матерью часто говорили, что Контаутасы очень хорошие люди, поэтому всегда у них и покупали…
   – Ладно, детка, только что с того?.. Лучше сними-ка свое пальтишко да давай его сюда, к печке, а я тебе пока поесть соображу… Ну, хотя бы хлеба с салом…
   Повилас осекся, вспомнив, что евреи свинину не едят, поскреб в затылке, соображая, чем бы ему накормить гостью.
   – Может, хочешь яичницу на масле?
   – Ничего не нужно, дядя Повилас, потом… Я хочу сначала показать вам кое-что… Родители велели передать, если вы согласитесь…
   Опасаясь, как бы Повилас не догадался сразу обо всем и не показал ей на дверь, девушка поспешно разорвала подкладку промокшего насквозь пальто и выложила на стол все фамильные драгоценности: мамины украшения, золотые часы отца, дорогой бабушкин браслет, ее сережки и свое жемчужное ожерелье.
   – Это все из чистого золота. И камни настоящие, и жемчуг… – пояснила она, беспокоясь, что простой человек не сможет оценить по достоинству эти богатства. – Папа сказал, что когда все образуется, их можно продать и купить приличный дом в городе. Он велел вам отдать, а мамочка сказала: лишь бы со мной все было в порядке, а больше им ничего не надо… Только бы вы спасли меня…
   Повилас сгреб со стола драгоценности, взвесил их на ладони и подумал, сколько же в них вложено смекалки, труда и чего только хочешь…
   – А скажи-ка ты мне, воробышек, что делать тому, у кого нет таких вещиц? – посуровевшим голосом спросил он. Увидев слезы на глазах девушки, Повилас принялся ссыпать драгоценности в карман ее пальто. – Побереги для приданого… коли уцелеем. Завтра ненадежнее где-нибудь запрячем… до лучших времен…
   Юдита – так звали девушку-еврейку – по деревенскому обычаю хотела поцеловать Повиласу руку, но тот, остановил ее, обнял, растроганно прижал к своей холщовой рубахе и, поглаживая по мокрым волосам заскорузлой ладонью, прежде всего дал гостье вволю выплакаться.
   В дверях появился заспанный Антанас, который безуспешно пытался вытащить застрявший в спутанной бороде крестик. Той же ночью оба брата решили спрятать девушку в чулане, откуда можно попасть в погреб, двери которого выходят во двор.
   Так в доме Контаутасов вместе с беженкой поселился страх, но сильнее его было другое, светлое чувство – что как бы ни была страшна военная година, а ты не только о своей шкуре думаешь, не в одних молитвах ищешь утешения… К тому же бобыли-братья и не заметили, что полюбили Юдиту не только как сиротку, скиталицу или дочь… Семнадцатилетняя девушка любезно называла их дядями и знать ничего не знала про их муки.
   – Дядя Повилас, я вам тут рубашку залатала…
   – Спасибо, голубушка.
   – Дядя Антанас, доберусь я скоро до вашей бороды, укорочу, а то вечно в тарелку ею макаете.
   – Короти, детка, чего там. Хоть по волоску вырви…
   Нежданно-негаданно притарахтел на старом грузовике Йонас, а с ним жена, наполовину полька, и двухлетний сынишка. Вот и подвернулся удобный случай рассказать людям, что Юдита доводится сестрой этой самой польке и что приехала она чуть ли не из самой Польши. Поначалу Йонас, узнав, что в их доме прячется еврейка, страшно перепугался, раскричался, а под конец признался братьям, что сам-то он, можно сказать, дезертир. Довелось брату угодить в Вильнюсе в лечебницу для помешанных, теперь он и сам не может сказать наверняка, прикидывался ли ненормальным или на самом деле свихнулся после того, как однажды вез на расстрел вильнюсских евреев. Выйдя на другой день во двор, выкопал он яму, а затем принялся мастерить из лакированного платяного шкафа гроб. Перепуганная жена кинулась за доктором. Тот явился, а Йонас тут же его огорошил: «Что, уже?» И, поцеловав маленького сына, улегся в сколоченном наспех ящике. «А ты, Дана, – обратился он к жене, – выгреби из ямы всех лягушек. Не хочу, чтобы на моей совести были живые души». Прочитал он тогда молитву, перекрестился и выкрикнул доктору: «Хайль, Гитлер!»
   Месяц провалялся в больнице, а выйдя оттуда, на работу больше не вернулся – занялся ремонтом грузовика, спрятанного в сарае Даниных родителей.
   – Что, если гестаповские ищейки примчатся сюда по моим следам?! – бушевал он, очутившись в родном доме. – А тут еще еврейка… Капут нам тогда! Всем капут!..
   – С тебя-то взятки гладки, – отрезал Повилас. – Свихнулся – и не рыпайся.
   – А не то можем к кровати привязать, если хочешь, – в шутку предложил Антанас. – Как завидишь гестаповца, вытаскивай солому из матраца и жуй…
   Немного пообвыкнув и успокоившись, Йонас вытащил из своего грузовика мотор, приладил к нему колеса, зиму потрудился и смастерил молотилку.

VI

   Во время жатвы в сорок четвертом году слышно было, как далеко, под Шяуляем, глухо грохочут тяжелые орудия. Приближался фронт, и люди, словно мыши, торопились перетаскать с поля под крышу все его дары. Затем наспех все это обмолачивали, потому что зерно все же легче уберечь от огня, чем жито в закромах. У каждого уже имелись про запас выменянные у немецких солдат бензин, масло, оставалось только уговорить машинного мастера Контаутаса. И, как всегда, находились оборотистые люди, которые вечно норовили обскакать других. Они заискивающе улыбались Йонасу, пытались всучить какую-нибудь копченость или бутылку самогона, нашептывая на ухо, что рассчитаются по-божески… Не рожью костристой, как другие, а хлебом прямо из печи, янтарной пшеницей – хоть нанизывай из нее ожерелье.
   Кому-кому, а Лабжянтису Контаутасы не могли отказать. Ляонас, который был старостой, не допытывался, откуда у них мотор и что за родственница живет в их доме. По мере возможностей старался староста не гневить людей, не забывал он и ругнуть новые порядки. Принесет, бывало, из волости казенные бумаги и непременно проедется в адрес тех, кто их сочинил. Тем более сейчас, когда в самый раз и со старой Сребалене поговорить приветливее.
   – Вам, поди, тяжело таскать эти клумпы, барыня Серапина? Возьмите лучше мои калоши… Жена! Дай-ка ей новые носки… А клумпы оставьте себе на память. Пусть русские видят, как мы тут при немцах бедовали…
   …Мужики, что подрядились на обмолот к Лабжянтису, ближе к вечеру увидели – до темноты им с работой не управиться. Какой прок тогда от угощения, от щедрого ужина, если к полуночи они через лавку от усталости не перешагнут? А у Йонаса была к тому же своя причина для беспокойства. Назавтра он договорился молотить у Горбатенького. С самого утра к Астрейкису придут помощники, а молотилки нет…
   Так уж повелось, что машиниста и молотильщика усаживали обедать в отдельной комнате, чтобы остальные не пускали понапрасну слюни при виде лакомого кусочка и шкалика. Не ударил лицом в грязь и Лабжянтис. Досыта накормив двоих основных работников, он попросил молотильщика, чтобы тот не совал в машину целиком весь сноп сразу – могут остаться необмолоченные зернышки в колосках… Тот, известное дело, согласился, и теперь не загруженная полностью молотилка громко рычала, прося добавки. Йонас крикнул работнику, чтобы тот накладывал потолще – мотор выдюжит. А если зернышко-другое и останется, Лабжянтис не обеднеет. Молотильщик или заартачился, или просто недопонял, и Йонасу пришлось лезть наверх самому.
   Около часу работа шла как по маслу, а потом то ли машинист оступился, то ли второй случайно задел его вилами – только вдруг Йонас закричал страшным голосом, и люди увидели, что молотилка выплевывает окровавленную солому. Кто-то успел сбросить приводной ремень.
   – Нет больше ноги… – выдохнул, побелев, как полотно, машинист. – Прокрутите барабан назад, вытащить помогите…
   Люди заволновались, зашевелились, словно муравьи, все стали что-то кричать, объяснять, но без толку. Один орет: «Коня запрягайте, в больницу надо!» Другой торопит за настоятелем, а Лабжянтис вроде как голоса подсчитывает:
   – Так кого везти? Кого, говорите же! Настоятеля или доктора? Доктора или настоятеля?
   К счастью, нашлась все же трезвая голова, кто-то принес полотенце, им туго стянули ногу над коленом, чтобы унять хлещущую ручьем кровь. Другие пригнали телегу, на которой перевозили солому, уложили туда раненого. И снова загвоздка: куда везти – домой, к ксендзу или в больницу?.. Контаутаса, видно, так доконала боль, что ему было все равно.
   Пока решали, что да как, из дому прибежали жена Йонаса и Юдита. Они-то и придумали выход поумнее. Ведь неподалеку в леске полно немцев. Хромых, увечных и перестарков, которых, судя по всему, переправили с фронта сюда строить какие-то укрепления. И уж наверняка у них должен быть доктор.
   Юдите в гимназии неплохо давался немецкий. Спеша через поле к лесу, девушка мысленно заучивала свою просьбу по-немецки и для верности повторяла ее вполголоса, совсем как перед уроком:
   – С мужем моей сестры несчастье. Нужна срочная операция. Помогите, пожалуйста…
   Сидящие возле одной из палаток солдаты кивнули на пожилого офицера с изможденным лицом. Тот сидел на пеньке и, поставив на колени полную каску грибов, не спеша чистил их. Равнодушно выслушав взволнованную просьбу девушки, немец так же безучастно взял еще один гриб, срезал шляпку и показал червивой ножкой в сторону Шяуляя:
   – Слышите?
   Этим доктор хотел сказать, что там сейчас кипят бои, каждую минуту гибнут немецкие солдаты и что хотя он лишь мысленно с ними, ему не до какого-то там крестьянина. Но Юдита не могла так легко сдаться, не могла, возвратившись к телеге, всего-навсего беспомощно развести руками.
   – Ну да, это гроза надвигается, – ответила она немцу. – Ночью дождь будет, а утром, господин доктор, сами увидите, сколько грибов появится.
   – Нет, – ответил немец, – это пушки…
   – Хотите пари? На что спорим? – улыбнулась Юдита, зная, как красит ее улыбка, и попыталась пронять этого немца по-другому. – Я вас умоляю, помогите ему.
   Бывалого вояку трудно было провести, он, конечно, понял ее хитрость и все же с кривой ухмылкой отодвинул в сторону свои грибы.
   После операции Йонас шутил, а может, в полузабытьи ему и впрямь так показалось, что ногу ему не доктор отрезал, а пара лютых овчарок отгрызла. А он, дескать, все слышал и чувствовал: те овчарки цепями гремят, из рук доктора рвутся, и каждая норовит урвать кусок побольше…
   На следующий день к Контаутасам ввалились два немецких солдата. Они сделали больному укол, проверили температуру и взяли за это кусок окорока. Юдита еще дала им полные фуражки яичек, но те все никак не хотели уходить и требовали, чтобы девушка назначила одному из них свидание.
   – Меня звать Фриц, а его – Иван… – кривлялся немец. – Кто вам больше по душе?
   – Ни тот, ни другой.
   – Не обижайтесь, только вы очень на еврейку похожи.
   – Так ведь у меня и имя еврейское – Юдита.
   – Ну вот, и имя, и… немцев не любите.
   – А это смотря каких… Господину доктору можете передать, что я очень обязана ему. А теперь не мешайте мне заниматься делами…
   Спустя несколько дней санитар Фриц снова пришел перевязать Йонасу ногу и стал требовать, чтобы ему позвали переводчицу Юдиту. Та уже успела спрятаться.
   – Арбейт Юдита, арбейт, – разводили руками домашние, показывая куда-то вдаль.
   Йонасова жена только плечами пожимала: «Чего там спрашивать, если не понимаю я ни словечка…» На прощанье немец вытащил из кармана большую плитку шоколада, кусочек мыла и велел отдать все это Юдите.
   Но и эти знаки внимания со стороны назойливого санитара были напрасными, и в следующий раз он не застал девушку дома. И тогда он стал подкарауливать ее, как только выдавался свободный вечер. Повилас посоветовал Юдите переждать какое-то время у Астрейкисов. Та согласилась, и он пошел к Горбатенькому договариваться.
   Вспомнил Повилас и про Лабжянтиса – и места у того хватит, и не заподозрит старосту никто… Но где-то в глубине души копошилась мысль, что их дружба с Лабжянтисом скреплена всего-навсего ивовыми прутиками зеленой юности – совсем как тот полуразвалившийся плетень на пастбище. Ляонас вон проволокой колючей отгородился. А глупые его овечки, которые прежде в тенечке под забором жались, нынче все бока себе ободрали. На каждой колючке по клочку шерсти оставили…
   Когда Повилас порой задумывался над судьбой земли-матушки, его выводило из себя то, что любая власть непременно гектары подсчитывала и своими податями да налогами заставляла мужичонку наизнанку выворачиваться и родных до седьмого пота загонять – пусть они каждый лоскут земли обдерут, искромсают, только бы выгоду приносил, да такую, чтобы в мешок засыпать можно было… Повиласу же дороги хотя бы вон те валуны – совсем как глаза у поля, нос и испуганно перекошенный рот. А молодой лесок чуть пониже напоминает порыжевшую бороду, растущую на том же огромном поле-лице…
   Контаутасы владеют целыми пятнадцатью гектарами, зато пашни у них не больше, чем у Горбатенького. А тот, хоть у него семья мал мала меньше, больше всего на свете любит свою горушку с могилками, появившимися там в чумной год. Люди в таких пригорках устраивают хранилища для картошки, но Астрейкис со своей ребятней насажал там цветов, понавешал скворечников, внизу лавочку смастерил… Приковыляет, бывало, сядет и смотрит, как те здоровые, зажиточные да знатные корпят и корпят на своих полях. Зачем это нужно? Так ли уж велика разница, в хромовых или кирзовых сапогах в костел идти, в сосновом или дубовом гробу тебя в последний путь проводят?.. «Мне от своего горба все равно не убежать, мешка денег никогда не нажить – научу хотя бы детишек радоваться тому, что другие, глядишь, и ногой оттолкнут», – говаривал Астрейкис.
   В мае, когда цветет сирень, три дня подряд в полдень до людей, что трудятся на полях, доносился стук: это Горбатенький колотил деревянными молоточками в подвешенную на дереве дубовую доску, созывая всех от мала до велика на кладбище. Таков в тех краях обычай. После первого удара раздается второй – тут уж и такт, и музыка другие. И, наконец, третий – короткое требовательное постукивание, требовательный призыв прекратить все разговоры, утихомирить детей, загасить трубки и, опустившись на колени, приступить к молитве.
   Многим любопытно было поглядеть, как это искалеченному, скрюченному болезнью Астрейкису удается отстучать на обыкновенной доске настоящие мелодии. То кажется – он ругает кого-то, и тут же его музыка становится веселой, а там, глядишь, и призадуматься велит. В те дни Станисловас как бы чудесным образом преображался, суставы его обретали гибкость, становились подвижными. Молоточки в его руках так и мелькали – то ударит здесь, то по ветке, то по краю доски, то по ее середине… Тра-та-та-бум, тра-та-та-бум – уследить просто невозможно. Чудится, забарабань он еще быстрее, еще стремительнее, сермяжка на его огромном горбу лопнет и из-под нее покажутся крылья, Статис взмахнет ими и взмоет, словно аист, в поднебесье. А люди внизу задерут головы и увидят – есть все же на земле святая правда: горбатый Астрейкис, что всю жизнь лягушкой подскакивал, вознагражден за свои мученья!..
   В доску люди колотили палками и тогда, если где-то умирал больной. Соседи прибегали на стук проститься с человеком, погоревать с близкими, о болезнях поговорить и проводить с молитвой только что отлетевшую Душу…
   Повилас недолго пробыл у Горбатенького. Глянул – ребятишек полная изба, да и Тереса опять на сносях, как ни крути, Юдите здесь места не найдется.
   – Может, к моей сестре ее? – предложил Горбатенький. – И от дороги в стороне, и места у них сколько хочешь.
   На том и порешили. Стасялис хоть сейчас сбегает предупредить.
   Тереса предложила Контаутасу поесть с ними вареных бобов, но мужчинам было недосуг, и она высыпала по паре горстей прямо им в карманы.
   Ближе всего пройти к сестре было мимо Контаутасов, и, провожая Повиласа, Горбатенький вспомнил вдруг, как они когда-то прикидывали, к какой бы завалящей девице посвататься… Быстро же промчалось почти двадцать лет!
   Весело распростившись со своим сватом, Горбатенький не успел съесть и десяти бобов, как вдруг услышал во дворе у Контаутасов два выстрела. Недоброе предчувствие охватило Стасиса, и он поспешно повернул назад. Не разбирая дороги, прямо по расстеленному льну, по картофельному волю примчался туда. Глядит – Антанас с Йонасовой женой уже несут из сарая в избу залитого кровью Повиласа. А на Юдите блузка разорвана, волосы разметались. С громкими рыданиями она все гладит Повиласа по груди, хочет помочь ему, что-то пытается сказать, только невозможно разобрать ни слова.
   Лишь через час девушка смогла вразумительно объяснить, что в сарае ее застал тот самый немец. Начал приставать, рвать на ней одежду, а она закричала и принялась звать на помощь. Тогда-то, видно, и вернулся Повилас. Схватив вилы, ворвался внутрь, увидел, что там делается, и вроде бы ударил того Фрица ногой или даже вилами, и то из пистолета ба-бах – и был таков…
   Повилас сразу же стал кашлять кровью, потерял сознание, но когда его уложили, попросил воды, узнал всех вокруг и сказал: «Прощайте…» И покуда не угасли последние силы, не отрываясь глядел на Юдиту… Девушка все поняла и, разрыдавшись, старалась больше не прятать лицо.
   Горбатенький, бросившись к тому злополучному сараю, схватил с земли два булыжника и попытался отстучать по стене всей деревне печальную новость. Но облепленные глиной камни выскальзывали из рук, к тому же по другую сторону стены лежал горой не обмолоченный еще урожай Контаутасов, поэтому хоть головой об нее бейся, стена молчала, как немая.
   Точно так же в те времена научились хранить молчание и люди. Молчали, чтобы не лишиться куска хлеба, детей, родного дома и собственной жизни.

VII

   Когда на могилу Повиласа был положен последний венок и люди пропели «вечную память», Тереса Астрейкене, стряхнув с колен землю, вполголоса, но строго сказала Ляонасу:
   – Отойдем в сторону. Дело есть.
   И хотя жили они по соседству, Тереса впервые за столько лет решилась поговорить с Лабжянтисом с глазу на глаз.
   Они свернули за угол полуразвалившейся кладбищенской ограды. Тереса шла впереди, и когда она остановилась и повернулась лицом к Ляонасу, тот невольно отпрянул, испугавшись, нет ли при ней ножа или еще чего-нибудь. Но Астрейкене сжимала в одной руке лишь промокший от слез носовой платочек, а другой стала обдирать мох с камней, из которых была выложена ограда.
   – Ну, так говори, не тяни, – нетерпеливо сказал Ляонас. – Чего ради ты на меня взъелась?
   – Постой, налюбоваться на тебя дай… Давненько вот так, нос к носу, с тобой не сталкивались. А ты и полысеть вон успел…
   Лабжянтис нахлобучил картуз, который все еще держал в руке.
   – Супруга навощила или сам оплешивел, когда фрицам в задницу лазил? – не унималась Тереса.
   – Да будет тебе, не место тут для таких разговоров… Уж не на меня ли всю беду взвалить хочешь? Ведь Повилас и мне был как брат. Сколько раз ему говорил: «Чего ради ты связался с этой еврейкой?..» Завлекла солдата, а теперь воет.
   – А у тебя вечно другие виноваты… Только бы других поучать… Может, не знаешь еще, что ублюдка твоего я со свету сжила, а потом всю молодость, жизнь свою за этот грех загубила… А ты, клещ ненасытный, совесть, у тебя, видно, жиром заплыла… Скажешь, не из-за тебя Йонас без ноги остался? А из-за Йонаса и Повилас. Да если бы не та нога, будь спокоен, Юдита ни за что бы не сунулась к немцам. Видали, Юдита ему виновата!.. Гадючье отродье! Лучше бы твоя мамаша руты наглоталась, чем такого выродка на свет производить!
   – Послушай, Тереса, – выдавил Ляонас, – давай покороче: что тебе от меня нужно?
   – Спросить хотела – ты исповедоваться ходил после того, как у материнской могилы велел мне дитя свое загубить? Любопытство меня разбирает, что тебе на это настоятель сказал… Получил отпущение грехов? Сколько велел молитв прочитать?
   – Сколько надо, все мои… Каждому за себя.
   – Ну, нет, дорогуша! Я тебе твои грехи не простила. И не прощу, покуда не искупишь их одним добрым делом.
   – Вряд ли угрозами чего добьешься…
   – Я пока и не угрожаю. Через недельку-другую большевики вернутся… А теперь слушай. Что хочешь придумай, а того немца, что Повиласа застрелил, убери. Да не таращь ты зенки-то и не вздумай снова со своими проповедями… Или ты с тем Фрицем расквитаешься, или я тебе все припомню, дай только срок!
   – Что ты болтаешь, Астрейкене! Таруте!.. Да ты в своем уме?! Немца, к тому же вооруженного… Ведь его выследить, подкараулить надо! Я его и в глаза-то ни разу не видел!
   – Ничего, я покажу. Он в твоем лесу грибы собирает. Вот и ты сходи по грибы… Или еще чего придумай. Да не забудь топор прихватить… Рядом торфяник, топи… Никто больше знать не будет – только ты и я.
   – И взбредет же на ум такое, ей-богу! – передернул плечами Ляонас. – Может, он и без нас домой не вернется. Зачем же грех на душу брать, совесть марать?..
   – Совесть?! А ты бы спросил у тех, кто людей сотнями к яме сгонял да расстреливал. Ведь ты с ними запанибрата, вот и поинтересовался бы, куда они совесть свою подевали. Отрубил хоть один из них после этого себе руку? Камень на шею привязал? Это я нюни распустила – из-за твоего ублюдка жизнь загубила. А теперь твой черед. За то дитя, за меня, за Повиласа…
   – Пошла ты к черту! – осмелел наконец староста. – Известно тебе, где он по утрам бывает, вот и действуй. А я руки марать не стану.
   – По-твоему, я все равно замаралась, мне можно, да? Хватит, наблеялась за свою жизнь овечкой, пора и когти выпустить!..
   Осторожно переступая через лужи, опасаясь задеть юбкой за лопухи, из-за угла появилась Изабела.
   – Что вы тут делаете оба? Вас уже хватились – слащавым голоском произнесла Лабжянтене. – Никак Астрейкене вздумалось мужа моего с пути сбивать… хи-хи-хи…
   – Хочешь, давай поменяемся, – предложила Тереса, – ты с Горбатеньким моим поживи, а я с твоим. Говорят, старая любовь не ржавеет…
   Однако Изабела прикинулась, что не слышит или не понимает ее слов.
   – Люди спрашивают, куда ты подевался, – обратилась она к Ляонасу, даже не взглянув на Тересу. – Контаутасы всех непременно зовут к себе. Если ехать, так ехать.
   Лабжянтис пообещал, что скоро приедет, а сам все думал, как бы полюбовно закончить разговор с Тересой.
   – Я с тобой уже давно хотел… – сказал он, – сблизиться, что ли… Да подумал: чего прошлое ворошить, молодо-зелено… Повилас, царство ему небесное, мог бы подтвердить, что и я тогда локти грыз.
   – Хватит чепуху болтать! Зароешь немца, тогда и Повиласа помянем.
   И тут Тереса заметила приближающегося к ним Горбатенького.