Возле готической громады собора улица сворачивала, а дальше над липами сиял широкий простор. Чуть поодаль виднелся каменный мост через ров. Это был въезд в древний, с полуразрушенными стенами замок, по другую сторону от которого в глубине тенистого парка высился дворец за фигурной оградой.
   – Там теперь музей, – сказала Паула. – Мы туда когда-нибудь сходим, я обожаю старину. А теперь давай спустимся вниз, на набережную нашей красавицы Шпре.
   Паула говорила искренне, но я не мог отогнать от себя чувство, что она лишь выполняет свой долг, а на самом деле не испытывает ни малейшего удовольствия от общения со мной.
   Действительно, я невесть зачем плелся по аккуратным улочкам Берлина. Почему кто-то должен терпеть пьяного солдата только на том основании, что тот провел много месяцев в снегу, грязи и ужасе? Те, кто счастливы, не могут понять людей, которые боятся радости. Мне надо было еще научиться понимать других, приспособиться и вести себя спокойно, никого не шокировать, правильно улыбаться – не слишком широко, не слишком напряженно. Рискуя показаться грубым или безразличным, я должен цзбежать того впечатления, которое, как мне кажется, производил после войны во Франции, рассказывающего скучные истории о войне. Мне порой хотелось убить тех, кто обвинял меня во лжи. Мне, паршивому солдату, которому не повезло служить в армии противника, нужно было научиться жить, потому что умереть у меня не получилось.
   В пять часов, у Одербркже, дав подробные указания, как вернуться на Клерингштрассе, Паула оставила меня. Прощаясь, она держала меня за руку и улыбалась, будто ей было жаль расставаться со мной.
   – Вечером я загляну к Нейбахам, – сказала она. – В любом случае, увидимся завтра. Спокойной ночи.
   – Спокойной ночи, Паула.
   Вечером я встретился с Нейбахами. В лице фрау Нейбах я без труда узнал своего друга. Несчастные люди не желали распространяться о трагедии, которая поставила крест на их мечтаниях. Идея послевоенной Европы больше ничего для них не значила: ведь умерли те, кто должен был унаследовать ее. Тем не менее они изо всех сил старались отнестись ко мне как можно радушнее. К нам присоединилась и фрау X., которая столь благородно предложила днем мне промочить глотку. После одиннадцати ненадолго появилась и Паула. Наши глаза встретились. Паула пошутила:
   – Пришлось днем дать ему урок хороших манер. Он принялся петь и танцевать прямо посреди улицы.
   Я вглядывался в лица своих новых знакомых. Отругают они меня или засмеются? К счастью, мы смеялись все вместе.
   – Ты поступила нехорошо, Паула, – сказала добрая фрау X. – Попроси у него прощения.
   Паула, покраснев, с улыбкой обошла стол и поцеловала меня в лоб. Я сидел, будто приговоренный на электрическом стуле, покрылся краской и не в силах был пошевелиться. Все это поняли и закричали:
   – Прощена!
   Паула радостно попрощалась с нами и скрылась за дверью.
   Паула! Паула! Как бы я хотел… сам не знаю чего. Я сидел окаменев, не понимая, о чем идет речь за столом.
   Они расспрашивали меня о родителях, о прежней жизни, но, слава богу, не о войне. Мои ответы были уклончивыми. На лбу горел поцелуй Паулы. Я бы с радостью ежедневно стоял с нею одной в карауле – вместо того чтобы с пятью-шестью солдатами на войне.
   Было уже поздно. Я искал предлог выйти из-за стола. Но пришлось просидеть с приветливыми хозяевами еще час, когда, наконец, все не собрались спать. Нейбахи предложили мне комнату Эрнста. Я рассыпался в благодарностях: к сожалению, военный распорядок таков, что мне нужно вернуться в центр. На самом деле мне становилось не по себе от мысли, что я буду спать в постели Эрнста. К тому же хотелось прогуляться по улицам. Вдруг наткнусь на Паулу.
   Нейбахи понимали суровость военного распорядка и не слишком настаивали. На улице меня внезапно охватила радость, я засвистел. Весело спрашивал прохожих, как пройти в центр, и без труда добрался до казарм. Паулу я не встретил. Я прошел мимо конторки, за которой два штатских играли в карты с солдатами. Один из них был фельдфебель, пообещавший решить проблему с моим отпуском.
   – Эй, ты, – позвал он.
   Я развернулся и отдал честь.
   – Это ты ефрейтор Сайер?
   – Так точно, господин фельдфебель.
   – Отлично. У меня для тебя хорошие новости. Кто-то из твоих родных приедет сюда навестить тебя через пару дней. Мне удалось добиться пропуска для членов твоей семьи.
   – Не знаю, как и благодарить вас, герр фельдфебель. Правда, я вам очень благодарен.
   – Да я сам вижу, парень.
   Я щелкнул каблуками, повернулся, а четверо мужчин обменивались шуточками на мой счет.
   – Ты развлекся в отеле «Фантазио», а?
   Они, вероятно, имели в виду бордель.
   Я лег спать, но провел бессонную ночь: все мысли занимала Паула.
   Прошло два дня, наполненные радостью. Я ни на шаг не отходил от Паулы. Обедали мы у фрау X., а ужинали у Нейбахов. Фрау X., от которой ничто не скроется, заметила, что между мною и Паулой возникли какие-то чувства. Это ее пугало. Она несколько раз давала мне понять, что война еще не закончилась и глупо в такой обстановке влюбляться. Потом я могу раскрыть свои чувства, но сейчас думать о любви преждевременно.
   В моем неоформившемся сознании война никак не могла повлиять на любовь к девушке. Ни о чем другом не могло быть и речи. Единственные ограничения налагала продолжительность отпуска, но как раз это-то от меня не зависело.
   Поскольку кто-то из моей семьи должен был навестить меня, слишком удаляться от центра я не мог, и ночевал только там. Но при этом терял бесценное время, которое мог бы провести с Паулой. В день ожидаемого прибытия родителей я возвращался в центр раз пять или шесть. Наконец ближе к вечеру добряк фельдфебель сказал мне:
   – Кое-кто ждет тебя в казармах, Сайер.
   – А, – заметил я, как будто этого меньше всего ожидал. – Спасибо, герр фельдфебель.
   Я взбежал по ступеням и открыл настежь дверь большой комнаты, где провел уже несколько ночей. Быстро оглядев двойной ряд коек, я встретился глазами с человеком в темно-сером пальто. Это был мой отец.
   – Здравствуй, папа, – произнес я.
   – Ты возмужал, – сказал отец свойственным ему робким тоном. – Как ты? Мы почти ничего не знаем о тебе. Мать жутко беспокоится.
   Я внимательно слушал, как всегда, когда говорил с отцом. Я понял, что здесь, в самом центре Германии, в казармах, где все напоминает о беспрекословной войсковой дисциплине, он чувствует себя не в своей тарелке.
   – Может, выйдем, папа?
   – Как хочешь. Да, кстати. Я привез для тебя гостинец. Мы с мамой долго его собирали. Немцы держат его внизу. – Произнося «немцы», он понизил голос, как будто говорил о банде ублюдков.
   Несмотря на то что отец взял в жены немку, он никогда не испытывал добрых чувств к Германии. Он так и не смог забыть ужасы первой войны, хотя с ним, военнопленным, обращались неплохо. Но то, что один из его сыновей служит в германской армии, мешало ему слушать новости по лондонскому радио.
   Внизу я спросил у фельдфебеля, где посылка. Он передал мне ее, а к отцу обратился на безупречном французском:
   – Мне очень жаль, месье, но в казармы запрещено вносить пищу. Вот ваша посылка.
   – Благодарю вас, – ответил отец. Он явно был смущен.
   Пока мы шли по улицам и разговаривали, я просмотрел содержимое посылки: плитка шоколаду, печенье и – о, радость! – пара носков, которые связала заботливая бабушка.
   – Их мне как раз и не хватало.
   – Я думал, тебя больше всего порадуют сигареты и шоколад. Но разумеется, у тебя нет в этом недостатка. – Мой отец был убежден, что мы с утра до ночи только и делали, что пировали. – Здесь же все иначе. Немцы забирают все.
   – Да, у нас нормально. – Я уже научился наслаждаться сегодняшним днем и не думать о том, что несет с собой завтрашний.
   – Что ж, тем лучше. У нас все не так здорово. Твоя мать с трудом может наскрести что-нибудь поесть. Нам приходится нелегко.
   Я не знал, что ответить, и захотел вернуть ему гостинец.
   – Да-а, – протянул отец. – Остается надеяться, что война скоро закончится. Немцам дают прикурить. По лондонскому радио только и слышишь: американцы то, американцы се. Италия… союзники…
   Сказанное отцом стало для меня новостью. С песней прошел отряд военно-морских пехотинцев. Я, как полагается, отдал честь. Отец с отвращением взирал на меня. Когда во Франции творится черт знает что, ничто не могло его радовать.
   Целые сутки он рассказывал мне о страданиях Франции, поясняя такие подробности, будто говорил с канадцем или англичанином. Я оказался в трудном положении, не знал, как отнестись к его словам. Я сдерживал себя, ограничившись короткими репликами: «Да, папа. Конечно, папа». Мне хотелось бы поговорить о чем-то еще, позабыть войну, рассказать о моей любви к Пауле. Но я боялся, что он не поймет меня и только рассердится.
   На следующий день я проводил отца, пребывавшего в мрачном расположении духа, на вокзал. Я, как дурак, взял под козырек, когда отправлялся поезд, – от этого ему стало еще хуже. Мимо меня проплыло его встревоженное лицо. Стоял жаркий июньский вечер. Я увижу его снова только через два года, годы, которые растянутся на целую вечность.
   Как только уехал отец, я бросился к Нейбахам. Я извинился за то, что не представил отца. Ведь мы провели с ним так мало времени. Они все поняли и нисколько не обиделись. Понимая мое нетерпение, фрау Нейбах сказала, что Паулы не будет до завтрашнего дня. Как такое вынести: мы и так потеряли целые сутки, плюс к этому день и ночь: у меня осталось всего семь-восемь дней, поэтому дорог был каждый час. Во время обеда у Нейбахов я хранил мрачное молчание, но они отнеслись к моим чувствам с уважением. Затем я пошел бродить по улицам, надеясь встретить свою возлюбленную. Так я ходил почти час. Часы пробили одиннадцать, и тут их заглушил рев сирен. Он слышался повсюду. Немногие огни, горевшие на улицах (по-прежнему поддерживалось затемнение), и те исчезли. Пожарные и жандармы уже вышли на защиту города. Над черным небом Темпельгофа послышался рев двигателей, выхлопы которых прочерчивали полосы в воздухе. Улицы заполонили мотоциклы местных дружинников: они призывали немногих прохожих в укрытие. Я оставался на улице. И тут же попал под шквал вражеских бомб.
   Я знал, что, как только начнется бомбежка, заработают бригады первой помощи: значит, я, возможно, встречу Паулу. Я встал в дверном проеме напротив входа в бомбоубежище, находившееся в невысоком доме близ канала. Отсюда мне открывался вид на канал и далекий горизонт, слегка прикрытый небольшим туманом. На северо-западе небо освещали казавшиеся ненастоящими вспышки огня: обстрел, наверное, вели по заводам в Шпандау. То здесь, то там появлялись всполохи, прямо как во время фейерверка. Бесчисленные орудия противовоздушной обороны создавали непроходимый заслон против идущей на нас смертельной тучи. Каждая яркая вспышка, неожиданно появлявшаяся в небе и падавшая на землю, означала гибель еще одного вражеского самолета. Стену, к которой я прислонился, сотрясло от взрыва. Хотя мои глаза болели от непрерывной смены ярких молний и тьмы, я неотрывно смотрел на улицу и набережную, по которой бежали люди, до сих пор не нашедшие укрытия. Раздавшаяся затем какофония разбитых стекол оповестила, что в километре от меня город накрыло бомбами. По каналу пошли большие волны.
   Вокруг меня все рушилось. Несмотря на то что мне хотелось остаться на улице, чувство страха пересилило: я побежал в убежище. Тротуар под моими сапогами отдавался гулким звуком. Вскоре я уже пробирался сквозь толпу испуганных людей. Царила удушающая атмосфера Мощный рев, доносившийся одновременно сверху и снизу, сносил с потолка кусочки штукатурки. Люди искали поддержку друг у друга и не находили ее. Дети со свойственной только им наивностью спрашивали: «Что это так воет, мама?» Матери в ответ только гладили светловолосые головки дрожащими пальцами. Те, кому повезло верить в Бога, молились. Я прислонился к трубе, по которой передавался каждый звук, каждое сотрясение, доносившиеся с улицы Шум моторов становился все громче, воздух застывал в легких. Затем раздался грохот, будто на нас неслись тысячи локомотивов. Из темноты доносились крики людей, не помнящих себя от ужаса. Зажглось электричество. Затем все бомбоубежище наполнилось густой темной пылью, сыпавшейся снаружи. Кто-то закричал:
   – Закройте дверь!
   Дверь захлопнулась. Мы оказались в братской могиле. Некоторые женщины выли и рвали на себе волосы. Пять или шесть раз, будто движимый сверхмощной силой, сотрясся пол. Мы прижимались друг к другу. Час спустя, когда буря улеглась, все выбежали из этой адской дыры. Пред нами предстало зрелище, достойное пера Данте. Темные воды канала озаряло пламя пожара, охватившего парапет. То, что некогда было аккуратной улочкой, превратилось в груду обломков, окаймлявших две гигантские расщелины. В летнем небе отражались всполохи пожарищ, отовсюду шел едкий удушливый дым. В разных направлениях бежали люди. Как и в Магдебурге, меня тут же включили в бригаду, занятую разбором завалов.
   После такой ночи и большей части утра я с ног валился от усталости. Наконец мне удалось найти Паулу, которая чувствовала себя не лучше, чем я. Радость, охватившая меня, когда она сказала, что волновалась за меня, сполна отплатила мне за все пережитое ночью.
   – И я думал о тебе, Паула. Всю ночь искал тебя.
   – Правда?
   По ее тону я понял, что она испытывает те же чувства, что и я.
   Я не мог оторвать глаз от юной девушки. Хотелось сжать ее в объятиях. Я почувствовал, что краснею. Она нарушила молчание.
   – Еле на ногах стою, – сказала Паула. – Может, поедем за город, в Темпельгоф? Так будет лучше.
   – Отличная мысль, Паула. Поедем.
   Я уговорил проезжавшего мотоциклиста, и мы с Паулой поехали к аэродрому гражданской и военной авиации в Темпельгофе. Сойдя с шоссе, мы поднялись на холмик, покрытый каким-то губчатым лишайником, и с удовольствием на нем растянулись. Стоял чудесный день. В километре от нас местность пересекали дорожки аэропорта, с которых с удивительной скоростью поднимались в небо учебные самолеты «фокке-вульф». Паула лежала на спине, ее глаза были закрыты, казалось, она спала. Я, облокотившись на локоть, смотрел на нее так, как будто остальной мир перестал существовать.
   В голове у меня проносились тысячи слов о любви, но я не мог выдавить ни звука. Я понимал, что именно сейчас могу и должен сказать ей все, что больше ждать нельзя, что лучше момента не найти, глупо так стесняться… Может, Паула молчит нарочно, чтобы дать мне высказаться. Ведь время идет, мой отпуск кончается. Но, как я ни уговаривал сам себя, моя любовь к Пауле не могла найти подходящих слов. Она прошептала:
   – Как ярко светит солнце.
   Я ответил какой-то глупой фразой. Наконец, отважившись, я протянул свою руку к ней. Кончики наших пальцев соприкоснулись. Какое-то время я застыл неподвижно и просто ощущал это удивительное прикосновение. Наконец, собрав всю смелость, я взял ее ладонь в свою. Она не сопротивлялась.
   Робость стала для меня большим препятствием, чем минное поле. Еще немного я лежал на спине, собираясь с силами, смотрел в небо и не помнил себя от счастья. Окружающее перестало для меня существовать.
   Паула повернулась ко мне лицом. Ее глаза были закрыты, как и прежде, а рука сжимала мою руку. Поддавшись охватившим меня чувствам, я, кажется, сказал, что люблю ее. Затем долго собирался с мыслями. Не знаю, сказал что-то или нет. Паула не шевелилась. Мне казалось, что я вижу сон.
   В воздухе раздался рев сирен, оглашавших округу. Мы посмотрели друг на друга.
   – Это налет? – спросила Паула.
   Такая возможность казалась маловероятной. В то время налеты днем еще были редкостью. Однако ошибиться было невозможно. Да, самолеты заходили на город. В аэропорту набирали на дорожках скорость самолеты.
   – Истребители идут в воздух, Паула! Это действительно налет!
   – Ты прав! Посмотри: люди бегут в убежище.
   – И нам нужно в убежище, Паула.
   – Но мы здесь в полной безопасности – здесь же не город. Они будут снова бомбить Берлин.
   – Наверное, ты права. Нам здесь не так опасно, как в этих душных дырах.
   Над нашими головами взмыли в небо истребители.
   – Десять… двенадцать… тринадцать… четырнадцать! – кричала Паула, указывая на «фокке-вульфы», пролетавшие над нашими головами. – Удачи нашим пилотам!
   – Вперед, ребята! – завопил я.
   – Вперед, – повторила Паула. – Сейчас светло, им все будет видно. Двадцать два, двадцать три, двадцать четыре – как их много! Ура!
   Стартовали тридцать истребителей. Их тактика состояла в том, чтобы как можно выше подняться в небо и оттуда ударить в тыл вражеским бомбардировщикам. Издалека доносилась стрельба зенитных орудий.
   – Если нам удастся перехватить их здесь, на подлете, до Берлина они не доберутся, – сказала Паула.
   – Надеюсь, так и будет, Паула.
   Я уже и позабыл про налет, будь он неладен. Из-за него я выпустил руку девушки. Решив, что истребители и сами знают, что делать, я снова приблизился к Пауле. Но тут рев вражеских бомбардировщиков заглушил звуки аэродрома.
   – Смотри, Гиль, – сказала Паула, как всегда, неправильно произнеся мое имя. – Они летят оттуда – гляди!
   Хрупкой рукой она указала на множество черных пятен в бледно-голубом небе, которые с каждой секундой становились все больше и больше.
   – Сколько их! – вскрикнула она. – Гляди, вон летят еще.
   Я смотрел, как на город и на нас с обеих сторон надвигаются полчища самолетов. Шум двигателей становился все громче.
   – Их, наверное, сотни.
   Я испугался – за нас, за нее, за свое счастье.
   – Надо выбираться отсюда, Паула. Становится слишком опасно.
   – Да что ты. – Паула нисколько не испугалась. – Что с нами может случиться?
   – Вдруг они начнут бомбить и нас: надо найти укрытие.
   Я попытался утянуть ее за собой.
   – Смотри. – Ее словно заворожило зрелище приближающейся опасности. – Они летят прямо к нам!
   Зенитки из города начали обстрел бомбардировщиков.
   – Ну же, быстрее. – Я схватил Паулу за руку. – В укрытие.
   До бомбоубежищ, расположенных на территории аэродрома, нам не добежать. Я потянул Паулу к оврагу близ большого дерева.
   – Но где же наши истребители? Она задыхалась.
   – Сбежали, наверное: у врага слишком большое превосходство.
   – Как ты можешь такое говорить! Немецкие асы не трусы!
   – Им ничего не остается, Паула. Против них не меньше тысячи бомбардировщиков.
   – Ты не имеешь права так говорить о наших героях!
   – Прости, Паула. И верно: даже помыслить себе не могу, что они сбежали.
   Над городом снова раздался грохот бомбежки. Германские солдаты не убегают, так-то оно так. Но кому об этом лучше знать, чем мне: ведь я отступал от самого Дона до Харькова. Правда, надо признать, немцы мужественно сражались против превосходящих (иногда в тридцать раз) сил противника. Так было и в России. Из оврага мы наблюдали, как бомбят город: удару подверглась также третья часть аэродрома и почти весь Темпельгоф.
   Днем налеты совершались еще с большей жестокостью, чем ночью. В тот день Берлин и окрестности бомбардировали тысяча с лишним англо-американских самолетов. Им противостояло всего шестьдесят истребителей. Основной удар по противнику нанесла наша зенитная артиллерия: было сбито не меньше сотни самолетов. Наши пилоты-истребители действительно не трусили, но и им крепко досталось.
   И ныне я, как наяву, слышу свистящий звук бомб, с высоты семи-восьми тысяч футов обрушившихся на Темпельгоф и аэродром, чувствую, как под их ударами сотрясается земля. Я вижу воронки, проделанные бомбами, горящие дома, облака дыма, поднимающиеся в небо на несколько сотен метров из нефтехранилищ, в которых начался пожар… Смотрю, как на жителей пригорода спускается дым. С широко раскрытыми от ужаса глазами я наблюдаю, как ураган вырывает из земли сразу десять-двенадцать деревьев. Слышу, как ревут двигатели сбитых самолетов, вижу, как они теряют высоту, взрываются и падают. А еще я вижу ужас в глазах Паулы, прижавшейся ко мне. Вокруг нас все горит и рушится. Мы спрятались на самом дне овражка, сжавшись в комочек. Паула спрятала лицо между моим плечом и щекой; я чувствую, как она дрожит; а вместе с нею дрожит земля.
   Мы, испуганные будто маленькие дети, наблюдали за происходящим, не в силах пошевелиться. Уже после прекращения бомбардировки, унесшей двадцать две тысячи жизней, в Темпельгофе все еще раздавались взрывы бомб замедленного действия. Не меньше пострадал и Берлин; обычная жизнь столицы была полностью парализована. В Шпандау продолжался пожар, а на юго-западе города и через пятнадцать часов взрывались бомбы. Казалось, Темпельгофа больше не существовало.
   Не помня себя от ужаса, выбрались мы из убежища. Паула не выпускала моей руки и непрерывно дрожала.
   – Гиль, – произнесла она. – Какой ужас. Ты только посмотри: я вся в грязи.
   Ее голова опустилась ко мне на плечо. Даже не задумываясь, я поцеловал ее в лоб. Она не сопротивлялась. Теперь я не боялся поцеловать возлюбленную: мы уже прошли через полудетские игры. Я поцеловал ее волосы, как целуют испуганного ребенка. Ее слезы напомнили мне о плаче мальчика из Магдебурга. Я подумал и об Эрнсте, обо всех рыданиях и боли, испытанной на войне. Я испытал жалость и проявлял ее. Мое счастье слишком смешалось с болью. Я не мог принять его и забыть об остальном. В непрекращающемся хаосе моя любовь к Пауле казалась невозможной. Пока в разрушенных домах плачут дети, я не смогу жить с любимой. Ни в чем нет уверенности. Может, мне и не суждено пережить этот чудесный летний день, останется лишь моя любовь к Пауле, а я даже не знаю, как о ней сказать.
   Все небо покрылось дымом: горел Темпельгоф, дороги, Берлин. Я перевел взгляд со светлых волос Паулы на царившие вокруг разрушения.
   Мы снова упали на землю. Я не знал, как успокоить ее. Собравшись с силами, мы медленно направились к дороге, по которой ехали в направлении Темпельгофа грузовики спасателей. Не подавая сигнала, рядом остановился грузовик.
   – Садитесь, молодежь. Нужна ваша помощь.
   Мы переглянулись.
   – Да, идем.
   – Паула, я помогу тебе.
   Спасатели забирали с собой всех встреченных на пути. Они решили оставить на произвол судьбы один район города и спасти второй. Несколько часов мы работали на развалинах, вытаскивали раненых. В наиболее опасных местах действовал отряд гитлерюгенда[10]. Многие из добровольцев погибли, будучи погребены под обрушившимися зданиями. Глаза мои по-прежнему застилал дым, а перед взором все время стояли картины происшедшего. Когда стемнело, мы зашли в полуразрушенный дом. Паула взялась за пуговицу на моем грязном кителе.
   – Думаешь, мы сумеем здесь поспать? – спросила она.
   – Кто знает. В любом случае…
   – Вдруг нас обнаружат. Будут неприятности… О чем она думала?
   – Да наплевать. Я слишком устал.
   Паула, облизавшая пораненный палец, ничего не сказала. Я готов был сразиться хоть с Богом, хоть с дьяволом. Я обнял ее и страстно поцеловал; ее руки гладили мои волосы. Мы хотели вернуть то, что не удалось осуществить днем, но усталость взяла свое, и мы погрузились в сон.
   Весь следующий день мы провели на спасательных работах. Чтобы более или менее наладить жизнь города, понадобилась неделя. Однако уже вечером нас сменили новые отряды добровольцев. К счастью, мне не дали никаких особых поручений.
   Прошло еще два дня. Я не отходил от Паулы. Каждый день приносил из привезенной отцом посылки новую порцию шоколада и сигарет. Город зализывал раны и хоронил мертвецов. По улицам тянулись длинные погребальные процессии. Однако все уже возвращалось к своему обычному ритму.
   В моем распоряжении оставалось пять дней. Паула делала все, чтобы отвлечь меня. К счастью, больше налетов не было. У Нейбахов выбило стекла и разрушилась крыша. В ста пятидесяти ярдах, на площади, упали бомбы: теперь она напоминала улицу в Минске.
   У матери Паулы, с которой я встретился, закрались подозрения: ведь мы с ее дочерью не расставались ни днем, ни вечером. Но она понимала, в какое время мы живем, и не особенно протестовала. Однажды Паула, у которой было больше денег, чем у меня, повела меня в кино. Мы смотрели фильм «Необъятное море», в основу которого легло стихотворение о водяных лилиях.
   Так мы прожили до последнего моего дня в Берлине. Я должен был прибыть на Силезский вокзал в семь часов вечера. Наше прощание с Нейбахами было трогательным. Они понимали, что я хочу провести оставшееся время с возлюбленной. Фрау Нейбах убедила меня взять теплый пуловер, который когда-то носил Эрнст. Ее муж подарил мне сигары, мыло и две коробки консервов. Они обняли меня и заставили пообещать, что во время следующего отпуска я навещу их. Я заверил их: так и будет, я буду время от времени присылать им весточки. Со своей стороны, я попросил их позаботиться о Пауле.
   – Ты ведь ее любишь? – спросила меня фрау Нейбах.