Служанка, что сопровождает меня, окликнет гостя у дверей спальни:
   — Уже легли почивать? — и скороговоркой бросит мне: — Доброй ночи! — А спускаясь по лестнице, добавит на ходу: — Погаси свечу, оставь гореть только масляный ночник. Ларец такамакиэ [53] с закуской велено отнести в главные парадные покои, кто позволил взять его сюда?
   С какой злобой, бывало, глядишь на служанку! Нарочно ведь болтает пустяки в присутствии гостя, не считаясь ни с чем. Стоит девушке потерять прежнее влияние в доме, и все для нее пойдет по-иному!
   Я ложилась, вдосталь наслушавшись обидных слов. Утром гость будил меня, довольный хорошо проведенной ночью и сердечно ко мне расположенный, начинал расспрашивать меня про мою родину и семью, а я открывала ему всю душу и уже без стеснения по-дружески просила его пригласить меня на Новый год. И как же я радовалась, когда он соглашался! После первой же встречи он становился мне близок и дорог, я провожала его до ворот и долго смотрела ему вслед, а потом сразу писала ему послание с просьбой подать о себе весточку, сложив бумагу в три раза [54].
   Когда я была тайфу, то и не думала посылать письма гостю, даже после пяти — семи радостных встреч. Служанка, управительница, бывало, живо это заметят и пристают:
   — Напишите несколько слов господину такому-то…
   Приметив, что я в хорошем настроении, живо разотрут тушь в тушечнице и подадут ароматную бумагу. Набросаешь, только чтоб отвязаться, несколько формальных любезностей, велишь сложить и запечатать, надпишешь адрес и бросишь письмо служанке. Много времени не пройдет, уже вручают моей прислужнице ответ прямо в руки: «Прошу любить меня неизменно».
   Даже управительнице, случалось, отваливали на чай три больших золотых червонца! В то время для меня не редкость были серебро и золото, которые так любит мир. Я ни во что их не ставила. Тайфу так беспечно раздает подарки направо и налево, как в игорном доме бросают деньги на ветер. Но каково мне было, такой избалованной, клянчить у гостя, забыв всякий стыд!
   Обычно гуляка в веселом квартале тратит больше, чем позволяет ему состояние. Если у него наличными больше пятисот канов [55], то он может притязать на благосклонность тайфу. Если у него канов двести, он должен довольствоваться тэндзин, а уж если всего каких-нибудь полсотни, то хватит с него девушки самого последнего разбора, простой какой. А уж если и таких денег у него не водится и он ходит, чтобы попусту провести время, то такой гость — одна досада!
   В наш век часто случается, что человек и полгода не прогуляет с гетерами, как начинает вести себя безумно, занимает деньги из двадцати — тридцати процентов, спускает все имущество — словом, доставляет много огорчений своему хозяину и родителям. Что веселого можно найти в развлечениях, если на душе лежит такая вина? Поистине, каких только людей не встретишь в этом мире!
   Пока я служила в ранге тэндзин, меня содержали трое гостей. Один из них, родом из Осаки, скупал плоды ореховой пальмы и на этом разорился, даже дом свой потерял. Другой содержал на свои средства театр и потерпел на этом огромный убыток. Третий участвовал в разработке рудника, который оказался негодным. Меньше чем за месяц все трое потерпели крах и больше не показывались в веселом доме. Внезапно я осталась одинокой, и в довершение беды у меня под ушами в месяц инея [56] высыпали прыщики с просяное зернышко величиной, которые причиняли мне большие мучения. Я была ими обезображена, потом заболела заразной лихорадкой, и черные волосы мои поредели…
   Люди стали совсем забывать меня, и в сердечной досаде я даже перестала глядеться в зеркало.

Дешевая потаскушка из веселого квартала

   Все горожане, даже самого низкого звания, носят кинжалы, и потому ссоры кончаются мирно, без грубых оскорблений. Если бы никто, кроме воина, не носил оружия, то силач мог бы всегда по своей прихоти избивать слабого, но, опасаясь кинжала, он поневоле сдерживается. Под защитой клинка не страшно идти одному по безлюдной дороге в самую темную ночь.
   Дзёро обычно водится с легкомысленным кутилой. Нередко случается, что, повздорив с соперником, такой мужчина ставит ни во что свою жизнь. Я — простая дзёро, но всегда думала, что если бы мне пришлось пожертвовать жизнью из чувства долга, — умерла бы с радостью, не раздумывая ни минуты: до того жизнь моя стала тяжела. Но и умереть мне не удавалось, ведь у меня не было возлюбленного, готового разделить мою судьбу [57].
   Как было мне тягостно мое падение, когда из блистательной тайфу я превратилась в тэндэин, но и это был не конец? Меня заставили служить в роли простой какой, и что же? Куда девалась моя прежняя заносчивость!
   Когда звали девушек: «Пожаловал новый гость!» — я считала за счастье заполучить его и не посылала взглянуть, какой он из себя. Если же, бывало, случится помедлить, и тебе скажут: «Уже не надо!» — побежишь назад, не помня себя от огорчения, а слуги вслед смеются:
   — Этакая, как она, девица низшего разбора должна бежать по первому же зову. Туда же, прихорашивается. Один убыток! Никто и гроша не набавит сверх положенного.
   Хозяйка делает вид, что тебя не замечает, не разговаривает с тобой. От стыда пойдешь на кухню, а там, глядишь, уже в сборе теплая компания хозяев чайных домов, что у въезда на дорогу в Тамбу [58]. Поманят к себе: «Пойдем-ка в спальню!» — и тут же начинают грубо заигрывать. Ну, рассердишься немного, пойдешь в парадные покои, а там тайфу, круглым счетом столько же, сколько богатых посетителей. К спутникам их уже пристроились тэнд-зин. Несколько молодых прихлебателей зазывают к себе в компанию, но ни один и не подумает пригласить для любовной встречи. Приходится сидеть на самом последнем месте с краю. Иногда сунут в руки чарку, потому что больше некому ее передать, но не наливают в нее ни капли вина. И никто не подумает попотчевать, никому до меня дела нет! Отдашь поневоле пустую чарку соседней гетере, ожидая с нетерпением ночи.
   Но и ночью теперь приходили ко мне странные посетители. Ляжешь на жесткую постель, покрытую одним футоном, а молодой гость держит себя уж чересчур развязно. Наверно, цирюльник какого-нибудь богатого горожанина, привыкший к нравам дешевых чайных домов на улицах Кохоритё и Иэхатикэн. Ведет он себя в постели чудно: распустив пояс, придвигает к себе листки ханагами и начинает похваляться:
   — Видишь, как у меня дела процветают!
   Высыпает из кошелька, привешенного спереди на поясе, всего один бу и пригоршню мелочи, монеток тридцать с горошину величиной, и несколько раз пересчитывает напоказ. Невольно злость берет: какое ничтожество!
   Он со мной заговаривает, но я не отзовусь, сделаю вид, что живот заболел, и повернусь к нему спиной, будто засыпаю. Однако он против ожидания не отступается:
   — Знаешь ли, у меня целебные руки!
   И начинает растирать меня до рассвета. Растроганная до глубины души его добротой, обниму его, но тут вдруг слышится голос богача, его хозяина:
   — Уже утро настает, торопись-ка ты домой. Там уж, верно, заждались. Отправляйся делать прически.
   Богач без всяких церемоний велит моему гостю вставать с постели, и мое доброе чувство вновь исчезает. Значит, он и правда цирюльник на побегушках у хозяина. Зачем нам еще раз встречаться? И равнодушно отпускаю его.
   Пока я была тайфу и тэндзин, я не горевала о том, что это ремесло так презренно, но, с тех пор как я стала только ничтожной какой, меня грызла печаль, оттого, должно быть, что жизнь моя так переменилась. Мужланы мне были противны, гости среднего состояния меня не приглашали. Если же в кои-то веки мне доставался изящный кавалер, то с первой же минуты встречи на ложе он, подлец, терял весь свой лоск и грубо кричал:
   — Эй, дзёро, развязывай пояс!
   — Что это вы! Разве это такое спешное дело? Как же вы ждали десять месяцев в утробе вашей матушки? — пробовала я осадить его.
   А он, не дослушав, бросал в ответ:
   — Столько времени гостить в утробе мне еще не приходилось. С века богов и поныне шлюха, которой любовь противна, ни к черту не годится. Если ты на это жалуешься, то в чем затруднение? Скажи, что не хочешь, и я приглашу другую.
   Он так фыркал носом, что страх меня брал, но еще страшней было платить хозяину из своих кровных денег, если бы гость ушел.
   Вспомнив, что он из хорошего общества, я старалась извиниться поучтивее:
   — Прошу вас, простите меня, я сболтнула глупость! Уж очень я проста. Не знаю, как вы и оправдаетесь, если слух о нашей встрече дойдет до вашей постоянной тайфу.
   Такого рода любезности постоянно на устах какои.
   А если бы я начала говорить о тех гетерах, которые еще ниже, о хасицубонэ [59], то этому конца бы не было, да и слушать неинтересно.
   Но и у них есть свои установленные обычаем особые словечки для привета. Прежде всего гетера, цена которой три моммэ, вовсе не столь уж отвратительна. Она с достоинством приветствует гостя. Девочка-служанка в дешевом платье приготовит постель. Красиво сложив ханагами, поместит их наготове возле футона, крытого недорогим красным шелком. Зажжет масляную лампу и убавит огонь, оправит две подушки, пожелает спокойной ночи и выйдет через маленькую дверку.
   Да и мужчина, навещающий гетеру ценой в три моммэ, вовсе не всегда самый жалкий на свете бедняк. Иной, проматывая без пути свое состояние, решается войти в ворота веселого дома только под покровом глубокого мрака. Другой — приказчик состоятельного купца. Третий — самурай низшего ранга.
   Перед тем как лечь в постель, девушка, еще не развязав пояса, хлопает в ладоши, вызывая служанку:
   — Это платье как будто грязновато для постели, но сойдет, помоги мне переодеться в него.
   Чтобы для начала завести приятный разговор, она спрашивает, взглянув на рисунок на веере гостя:
   — Этот кугэ, что прикрыл свою голову рукавом [60], наверно, тот самый, которому негде было стряхнуть снег с себя на голой равнине Сано?
   Мужчина в ответ:
   — Прижмись ко мне, я буду тебе верной опорой, а ты стряхни снег со своей нежной кожи… Можно мне к ней прикоснуться? — И начинается любовь.
   Если гость до самого своего ухода не спросит, как зовут девушку, то это уж непременно богатый горожанин.
   Чтобы завлечь такого гостя, девушка вздыхает при расставании:
   — Ах, когда же вы придете вновь к моему решетчатому окну и мы встретимся снова? — и провожает его долгим взглядом.
   Тут уж любой мужчина из тщеславия расхвастается перед своими приятелями, явится еще раз, и готово — попадет в ловушку.
   Заметив, что гость ее — простой слуга, девушка ахает:
   — Что же вы пришли одни, без слуг, в дороге ведь опасно одному?
   Нет на свете такого мужчины, который возразил бы на это:
   — Что ты, да у меня нет слуг! Опутает его лестью, а потом спросит:
   — Где ваш дорожный ящик? Я уложу в него ваше ночное платье.
   Гость уже не в силах сказать: «У меня нет слуг нести за мной дорожный ящик с вещами» — и в конце концов оставит ей платье в подарок.
   Дзёро ценой в два моммэ сама убавляет огонь в ночнике и, напевая популярные отрывки из Кидайю-буси [61], застилает бумагой изголовье, чтобы не закапать его маслом из ночника. А в промежутках ведет обычный в таких случаях вежливый разговор:
   — Вы с какой тайфу изволите постоянно встречаться? Вам здесь неуютно в моей бедной каморке… В какой веселый дом вы обычно ходите?
   Девушка ценой в один моммэ, напевая модную песенку, вытаскивает из-за ширмы циновку вместо постели, сначала незаметно развязывает верхний пояс и, не считаясь с желанием гостя, а только следуя приказаниям хозяина, переодевается в ночное платье, снимает нижний пояс и вешает там, где не видно.
   — Я думала, уже ночь, но, кажется, колокол пробил только четыре удара [62]. Вы куда пойдете домой? — так она дает понять гостю, находящемуся в услужении, чтобы он поторапливался домой к хозяину. Быстро закончив с ним все дела, зовет управительницу и наказывает ей скороговоркой: — Плесни-ка чаю в две чайных чашки и подай гостю!
   Гетера ценой в пять бу сама закрывает дверь, одной рукой бросает на пол грубую циновку тосимской выделки, придвигает ногой поднос с курительным прибором и валит гостя на циновку.
   — Ого! Да никак на тебе нижний пояс из шелка, хоть и поношенный. Ты, видно, франт! А чем занимаешься? Сейчас угадаю наверняка! Ты сейчас можешь свободно погулять оттого, что стоит тихая лунная ночь. Значит, ты ночной сторож!
   — Вот и не угадала! Я — самый первейший купец, маклер по торговле токоротэн [63].
   — Придумал бы что-нибудь получше! Разве продавец токоротэн станет гулять в такую жаркую ночь, когда самый спрос! Да еще сегодня в храме Кодзу исполняют кагура [64] по случаю праздника. Уж на худой конец можно заработать восемьдесят моммэ…
   Да, такая девушка знает до мелочи о каждом госте, кто он и чем живет.
   И я сама упала еще ниже какой. Продали меня из столицы в веселый квартал Симмати, и пока я служила там два года самой дешевой дзёро, чего только я не перевидала на свете! Когда же на тринадцатый год кончился срок моей службы [65], села я в лодку на реке Ёдогаве и, так как не было мне другого пристанища, снова вернулась в свою родную деревню.

Наложница бонзы в храме мирской суеты

   У отшельниц-чародеек был, говорят, особый дар [66] воссоздавать свой прежний юный облик в малом виде.
   В самую цветущую пору буддизма священники в храмах, не таясь от взоров людей, открыто содержали молодых служек. Я, хоть мне и было совестно, подбрила себе волосы на макушке, как делают молоденькие юноши, научилась говорить мужским голосом, переняла их повадки, даже надела фундоси. Не отличить от молодого человека! Верхний пояс тоже переменила: вместо широкого женского пояса повязала узкий. Когда я прицепила сбоку меч и кинжал, то с непривычки было очень тяжело, даже на ногах устоять трудно, и очень странно было ходить в мужском платье и шляпе. Я дала нести соломенные сандалии слуге с наклеенными усами [67] и, расспросив, где в этом городе находится богатый храм, отправилась туда в сопровождении привычного к таким делам скомороха. Делая вид, что хочу полюбоваться вишневыми деревьями, я вошла в сад через ворота в земляной ограде. Скоморох пошел к скучающему от безделья настоятелю и что-то прошептал ему на ухо. Меня провели в покои для гостей. Скоморох представил меня святому отцу:
   — Это молодой ронин. Пока ему выпадет случай вновь поступить на военную службу, он может по временам развлекать вас. Прошу подарить его своей благосклонностью.
   Священник спросонья пробормотал:
   — Ты спрашивала у меня вчера вечером, как приготовить снадобье для изгнания плода… Я узнал все, что нужно, у одного человека…
   Тут он очнулся и захлопнул рот самым потешным образом. Потом он опьянел от вина, а из кухни потянуло запахом скоромной пищи.
   Мы условились, что за одну ночь он будет платить мне по две серебряные монеты. Повсюду в храмах всех восьми буддийских сект эта секта любви в большом ходу, ибо ни один бонза не хочет открыто, как говорится, «обрезать свои четки» [68].
   В конце концов я очень полюбилась настоятелю, и мы заключили договор, что я в течение трех лет буду его наложницей за три кана серебра.
   Я немало потешалась, наблюдая обычаи этого храма житейской суеты. К моему возлюбленному собирались только его старые приятели бонзы. Они не постились в дни поминовения Будды и святых вероучителей, а шесть постных дней в месяце блюли особым образом. В то время как в их уставе говорится: «…а в прочие дни, помимо этих, дозволено…» — они именно в запретные дни обжирались мясным и рыбным, а любители женщин особенно охотно распутничали в «Домике карпа» на Третьем проспекте и в других подобных заведениях. Невольно кажется, что раз все бонзы так ведут себя, то, может быть, сам Будда благословил их на такие дела и нет им ни в чем запрета. Чем больше в наше время богатеют храмы, тем больше священники погрязают в распутстве. Днем они носят облачение священнослужителей, а ночью, как светские любезники, надевают хаори. В кельях своих устраивают тайники, где прячут женщин. Потайной ход ведет в погреб, а там узкое окошечко для света, сверху настлан плотный слой земли, стены толщиной в один сяку и более, чтобы ни один звук не проникал наружу. Днем бонзы скрывают своих наложниц в тайниках, а ночью ведут в свои спальни. Понятно, как тягостно такое заточение для женщины. И еще вдвойне более тягостно оттого, что она соглашается на него не ради любви, а только ради денег.
   С тех пор как я вверилась мерзкому бонзе, он имел со мной дело и днем и ночью без отдыха и сроку. Скоро необыкновенность этой жизни мне прискучила, интерес новизны пропал, и я мало-помалу стала таять и сильно исхудала. Мой настоятель стал еще более безжалостен. Страшная мысль терзала меня, что, если я умру, меня так и зароют в этом подземелье.
   Но потом, когда я пообвыкла, мое заключение уже не казалось мне ужасным. Я с нетерпением поджидала возвращения настоятеля с заупокойной службы и грустила, думая, что на заре он разлучится со мной для церемонии собирания костей на погребальном костре [69]. Его белое нижнее платье пропахло ладаном, но и этот запах, сообщавшийся моему собственному платью, стал мне мил и дорог.
   Понемногу я перестала грустить. Я привыкла к звукам гонга и кимвала, хотя вначале затыкала уши, чтобы их не слышать. Напротив, они стали мне приятны. Запах сжигаемых трупов уже не был мне противен, и я стала радоваться, когда бывало много погребений, потому что храму был от этого хороший доход.
   По вечерам, когда приходил продавец саканы [70], я готовила белое мясо молодых утят, суп из рыбы фугу [71], сугияки [72] и другие тонкие кушанья, а чтобы запах не просачивался наружу, закрывала жаровню крышкой, потому что все же приходилось немного опасаться людского суда.
   Даже маленькие служки в храме, привыкнув к распущенности, проносят потихоньку в рукавах сушеные иваси и жарят их, завернув в обрывки старой бумаги, на которой написано святое имя Будды. Так проводят бонзы свои дни! Нет ничего мудреного, что они лоснятся от жиру и на работу крепки. Подвижников, которые по-настоящему покидают этот мир и скрываются в горных дебрях, питаясь дикими плодами, или людей, что по бедности довольствуются лишь растительной пищей, можно сразу узнать: они становятся похожими на сухое дерево.
   Я служила в этом храме с весны до осени. Вначале настоятель до того мне не доверял, что, уходя, всегда запирал дверь на замок, чтобы не сбежала, но постепенно стал небрежен, и мне удавалось заглядывать на кухню храма. Как-то неприметно я осмелела и не убегала, даже завидев прихожан.
   Однажды под вечер, когда осенний ветер шумел в вершинах деревьев, срывая засохшие листья бананов, и кругом все было угрюмо, я вышла на бамбуковую веранду. В душу мне глубоко проникло чувство перемены, совершавшейся в природе, и я, положив голову на руку, словно на изголовье, хотела забыться. Но не успела еще я уснуть, как передо мной явилось странное видение: вошла неверным шагом старуха, на голове — ни одной черной пряди, лицо покрыто волнами морщин, руки и ноги — словно полочки для углей. Почти неслышный голос наполнял состраданием сердце.
   — Я долгие годы живу в этом храме. Меня считают старой матерью настоятеля. Собой я не так уж дурна, но нарочно стараюсь выглядеть как можно безобразнее. Я старше настоятеля на целых двадцать лет. Стыдно мне в этом сознаться, но только для того, чтобы как-нибудь жить на свете, я тайно для всех стала его возлюбленной. Сколько обещаний он мне давал, а теперь говорит, что я слишком стара. Я покинута в тени забвения. Мне дают есть только жертвенную пищу с алтаря. Настоятель пылает злобой против меня за то, что я все не могу умереть. Но не его жестокость больней всего ранит и наполняет гневом мое сердце. Ничего не зная о моей участи, ты теперь ведешь любовные речи с настоятелем на одном изголовье. Ты стала его возлюбленной недавно, всего в нынешнем году, но знай, что трудно тебе уйти от моей судьбы. И вот я усмирила в моем сердце яростное желание вцепиться в тебя зубами и решила все сказать тебе нынче ночью…
   Ее слова поразили меня в самое сердце. «Нет, в этом страшном месте нельзя мне дольше оставаться, надо бежать отсюда», — решила я и вот какую придумала забавную уловку.
   Я подложила вату под свое платье, чтобы казалось, будто у меня вырос живот, и сказала своему возлюбленному:
   — До сих пор я от тебя скрывала свою беременность, но больше нельзя мне молчать, срок родин уже близко.
   Настоятель ужасно перепугался:
   — Поезжай скорей к себе в деревню, роди там благополучно и возвращайся назад.
   Он собрал для меня деньги, скопленные им от мирских подаяний, и преподал тысячу наставлений насчет будущих родов.
   В это время скончался какой-то ребенок, и родители, увлажняя слезами рукава, пожертвовали его платье в храм, говоря, что им отныне было бы слишком больно на него глядеть. Это платье настоятель отдал мне для новорожденного.
   Он собрал все, что мог, не жалея, и дал не рожденному еще младенцу имя Исидзиё.
   Мне так опостылел этот храм, что я больше не вернулась туда. И, хотя бонза понял, к своему большому огорчению, что его надули, он не посмел обратиться в суд.

Сочинительница писем

   «Какие прекрасные ирисы вы мне прислали! Я все время любуюсь, как завороженная, вашим чудесным подарком!» — в столице есть немало женщин, которые умеют сочинять к случаю такие любезные письма и получают от этого хороший доход, после того как оставят службу в знатных домах, где долгое время изучали все тонкости этикета и учтивого обхождения. Родители отдают к ним в обучение своих дочерей. А так как я тоже в прежние времена жила в благородной семье, то решила открыть школу, чтобы учить юных девушек письму. Как я была рада, что смогу наконец безбедно жить в собственном доме! Я изящно убрала маленькую гостиную, развесила в ней на каждом столбе красивые прописи с образцами письма, принятого у женщин [73], и наняла для услуг деревенскую девушку.
   Воспитывать юных учениц, вверенных родителями, дело ответственное. Я каждый день заботливо учила их чистописанию и наставляла в правилах благовоспитанного поведения, забыв о прежнем своем легкомыслии.