Я приблизилась к виолончели. И внимательно, тщательно оглядела ее. Затем стала дышать на свои руки. Греть их. Тереть одна о другую. Вновь и вновь дышать, согревая их. Они постепенно розовели. Кровообращение улучшалось. Я прикоснулась ими к щекам. И тут же резко одернула руки. Они были горячими. На щеках осталось два маленьких пятнышка от ожегов. Наконец на моих щеках появился румянец. Я обняла виолончель. И жар моего тела передался и ей. И я услышала музыку. Эта музыка звучала не в моей душе. Не в моем сердце. Это была, скорее, физическая музыка. Ее придумывала моя кожа. Моя память. И музыка переполняла мое тело. Пропитывала мою кожу. Постепенно подбираясь к моему мозгу.
   – Да! – вскрикнула я. – Да! Да! Да!
   И я стала лихорадочно записывать. Я исписывала нотные листы. Один за другим. Иногда мне становилось страшно. Что я не делала ни одной помарки. Что ноты вырисовывались кругленькие. Аккуратненькие. Хрупкие. Похожие на елочные игрушки. С которыми нужно бережно обращаться. Чтобы не разбить их в канун самого лучшего праздника. И эти ноты так были не похожи на мою сумасшедшую музыку. Сумасбродную. Иногда до цинизма. Яркую. Иногда до блеска Полярной звезды. И очень больную… Мою музыку.
   Наконец я оторвалась от нотных листов. Виолончель по-прежнему стояла в углу. Очень помолодевшая. Подтянутая. И улыбающаяся.
   – Неужели, чтобы вернуться назад, необходимо проделать такой путь? Не проще ли остаться на месте? – спросила я у нее.
   Она промолчала в ответ. Она была нема. И в это мгновенье. Своей божественной красотой. Своей порочной чистотой. Своим вызывающим обаянием. Она вдруг напомнила мою мать. Моя мама так и не смогла вернуться назад… Наверно, ей не хватило сил. Силы ее иссякли по дороге. Если они вообще у нее когда-либо были…
   Мой замок постепенно заполнялся музыкой. Каждый день его каменные стены окрашивались в самые разные музыкальные цвета. И каждый день количество нотных листов увеличивалось. И вскоре ими было завалено все мое каменное царство.
   Нотные листы, как смерч, кружились в мой комнате. Ими был засыпан пол. Они прилипали к стенам. Они поглощали мои вещи. И когда я поняла, что они вот-вот доберутся и до меня. И моего инструмента. Я решила, что пришло время покинуть свой маленький каменный мир. И я его покинула.
   Слава пришла ко мне очень быстро. Наверное, потому, что я всерьез не задумывалась о ней. И к ней всерьез не стремилась. И слава – было самое легкое, что далось мне в этой жизни. И это было странно. Я плохо училась в школе. И консерватории. Когда несколько раз ставился вопрос о моем отчислении. И, если бы не Мишка Грачев, который фактически за меня учился, я бы так и не получила лучшего музыкального образования. Я равнодушно относилась к искуству. И считала потерей времени срьезно задумываться о нем.
   И вдруг вокруг моей музыки разрослась страшная шумиха. Вокруг кричали на все лады, что я создала новый тип музыкального произведения. И ничего подобного в истории музыки не было. Моя музыка произвела ошеломляющее впечатление во всем мире. Я не считала ее образцом. И новшеством не считала. Просто моя музыка напоминала этот мир. Она была копией, проекцией этого мира. Выражала его настроение. Его инстинкты. Его слабости. Его боль.
   Я не могла с точностью определить – так уж ли мне нужна была слава. Но скорее всего – да. Несмотря на излишний шум. Излишние хлопоты. Что меня всегда раздражало. Я отлично усвоила. Что слава может мне подарить необходимые вещи в жизни. Свободу. Одиночество. И достаток.
   У меня появилась масса поклонников. Но я с трудом различала их. Мое сердце уже не реагировало на любовь. Видимо, в свое время я ею вдоволь пресытилась. И моя любовь перешла на работу. И я ни разу в жизни об этом не пожалела. Я по-прежнему жила по эпикурейским законам. Но при этом уже служила исключительно себе.
   И все-таки моя музыка меня до конца не устраивала. Несмотря на трагизм моих произведений. Женственность. Неуравновешенность. Обаяние. Мне в них что-то не нравилось. Меня не покидало ощущение. Что моя музыка. Как бы вбирая в себя все человеческие качества. Достоинства и пороки. Так и не добирается до самого человека. И от этого моя музыка выглядела разодетой. Разукрашенной. И за этим трудно было уловить ее истинное лицо. И это понимала только я. И злилась на себя. И на свою несовершенную музыку.
   И в один день меня осенила идея. Я дрожащей рукой прикурила сигарету. И взволнованно, широким шагом прошлась по комнате. Музыка! Звуки, шумы, наслоение аккордов и ритмов. Все это оболочка. Которую безусловно нужно создать, разукрасить, отшлифовать. И для этой процедуры нужен не менее чем талант. Но это далеко не все. Человек! Мне необходим был для работы человек. Реальный, конкретный. Со своим прошлым. Которого я хорошо знала. И если человек будет. Победа моя обеспечена. И жизнь моя не пройдет даром.
   Я почувствовала себя скульптором. И для работы необходима была натура. И я резко оглянулась. И встретилась с глазами моей матери. Которые удачно изобразил на портрете известный в прошлом художник-иконописец. Этот портрет всю жизнь простоял на полу. Но только сегодня я сумела его разглядеть. И больше всего в нем меня поразили глаза моей матери. В них была такая смесь, казалось бы несочетаемого, совершенного и несовершеного. Что я поразилась.
   Глаза моей матери напоминали мою музыку. И я вплотную приблизилась к этому портрету. И уже только у него я могла спросить. Что хотела. Потому что он был единственным, что осталось от мамы. И мне казалось. Что я слышу ее ответ.
   – Где выход, мама?
   – Выхода нет.
   – И любви нет, мама.
   – Но ведь что-то бывает?
   – Музыка. Это мой выход. Ты его отвергла.
   – Я его отвергла. Чтобы сумела найти его ты. Я дала тебе этот шанс. Даже если это ошибка.
   – Это не будет ошибкой. Я обещаю, мама…
 
   Мама… Сонные звуки музыки. Оттепель. Завтра уже весна. Мои холодные руки. Запах мятного кофе. Осторовок земли посреди хаоса и смерти. Небесный цвет твоего ожерелья. И завтра должна быть весна. Но наступит ли она? Если тебя нет, мама…
   Вся моя прошлая музыка была лишь упражнением. Этюдом. К будущему. К настоящему произведению. Которое я решила посвятить матери.
   И я вновь укрылась в своем каменном царстве. Отказалась от концертов. Гастролей. Встреч. Конкурсов. И с огромным наслаждением. Огромным вдохновением принялась за работу. Я вспоминала мельчайшие подробности лица матери. Мельчайшие подробности ее жизни. И как посторонний набюдатель оценивала прожитые ею мгновенья. И не судила их. А выносила на суд. Через музыку. На суд. Или на оправдание. Это мне пока было неизвестно. И я вспоминала свое детство. И тщеславного кота Жана. И милого, доброго отца. И красавчика Мака. И южное море. И свою подругу Афродиту. И я купалась в этом прошлом. Иногда любя его. Иногда презирая. Но никогда – не жалея о нем. И я разбирала мамины архивы, записи, письма. И образ ее не открывался передо мной совершенно новой стороной. А утверждался мною. И я радовалась, что не ошиблась. Не ошиблась, что решила создать именно ее портрет. И портрет моей матери станет непременно портретом просто Женщины.
   Но наступил момент, когда я уже не могла более сочинять в своем замкнутом мире. Мне чего-то не хватало. Я знала мать в последние минуты жизни. Но я ничего не знала о ее детстве, юности. Еще я не знала религии моей матери. Но понимала. Что во многом ее гибель обусловлена. Или чрезмерной верой в Бога. Или чрезмерным неверием в него. И во всем этом я решила разобраться. И я покинула свое каменное царство. Простившись на время с самым дорогим. Самым бесценным. Чем обладала. Своим одиночеством. И я уже знала, куда мне идти.
   Я открыла дверь маленькой, старинной церквушки. Давно реставрированной новым временем. Здесь когда-то. Давным-давно. Тысячу лет назад. Когда я еще не знала, что такое земля. И что такое небо. И что такое море. А, возможно, и знала. Но видела это глазами сморщеного старца. Или глазами степного зверя. Или свободной птицы. Или чувствовала корнями и листвой одинокого дерева. Или сама была и морем. И землей. И небом. Здесь давным-давно. Черноволосенькая, неправдоподобно красивая девушка Катя. Венчалась с умницей и добряком Митей. И они, крепко держась за руки. Торжественно шествовали по этому храму. Под печальные звуки органа. Могли ли они тогда знать, как сложится их жизнь. Возможно, они стояли именно на этом месте. И мой ботинок твердо ступил на мраморый пол. Да. Я почувствовала. Именно на этом месте. И мне показалось, что частицы прошлого моей матери и моего отца здесь застыли навеки. И дыщат на меня венчальным платьем. Черным фраком. И юностью.
   В церквушке было удивительно тихо. И пусто. И мрачно. Только запах сгоревших свечей говорил о недавно прошедшей службе. Моей природе были незнакомы подобные храмы. Их строгость. Их холод. Я предпочитала вакхические шествия несправедливо свергнутых Богов. Я предпочитала их силу. Их мудрость. Их желание думать о жизни. А не наоборот.
   – Катя, – отчетливо услышала я чей-то шепот. – Катя. Катенька. Катерина.
   Так нежно. Так трепетно.
   И я отыскивала взглядом. Откуда раздаются эти приглушенные звуки.
   И вновь.
   – Катенька, Катя…
   Я покачнулась. На мгновенье прикрыла глаза. И резко их открыла. И заметила мелькнувшую в полумраке тень.
   – Это вы шептали, – тоже шепотом спросила я.
   – Мне показалось, – услышала я низкий голос. – Извините. Я ошибся. Это всего лишь недоразумение. Я, видите ли, немного близорук.
   И тут я спросила наугад. Как всегда полностью полагаясь на свою интуицию.
   – Вы ее знали близко. Я знаю. Вы были близки с моей матерью. Почему вы прячетесь? Я знаю вас, – сказала я во мрак. Человеку. Которого, может быть, никогда в жизни не видела.
   – Матерью? Боже, как я сразу не догадался, – его низкий голос дрогнул.
   – Но откуда вы знаете? Вы не можете знать. Это тайна. Которую она унесла с собой. И я верю ей, – вновь зашептала тень.
   – Мне тяжело разговаривать. Не видя глаз. Поверьте…
   И он сделал шаг вперед. И ступил на слабый лучик света. Пробивающийся через приоткрытую дверь. Я ошиблась. Я видела этого человека. Но никогда лично его не знала. И от неожиданности я вздрогнула. Но в полумраке он этого не заметил.
   Это был известный в прошлом художник. Это он написал портрет моей матери. До сих пор стоящий на полу в моем доме. В прошлом это была довольно скандальная. Сложная личность. Он начинал с авангарда. Затем был замешан в каких-то грязных политических играх. Потом он стал чуть ли не лучшим в нашей стране иконописцем. И наконец он принял сан священнослужителя. Его жизнный путь был довольно типичен. От тяжких грехов – к раскаянию. И это нелегкий путь. И он может стать достойным в случае искренности.
   Но я лично не знала этого человека. И я внимательно разлядывала его. Он был очень высок. Очень… Нет, не толст. А просто огромен. И что подкупало сразу – это его сила. Сила, исходящая не только из его мощной фигуры. Из его черных решительных глаз. Эта сила исходила из его облика. Из его одежды. Отрывистых жестов. Неподвижной мимики. И этой силой наполнялась церковь. И эта сила передавалась мне. И уже трудно было усомниться в его истинном предназначении на земле. Которое он понял только в конце жизни. В его безграничных возможностях помочь людям. Но что странно. Противоестественно. Что невозможно было и усомниться в его сомнительном прошлом. И мне это сразу бросилось в глаза. Как это возможно совместить – сказать трудно. Возможно. Только моя мама дала бы ответ на этот неразрешимый вопрос.
   – Я хочу предложить вам покинуть это место, – тихо сказал он.
   – Покинуть? Покинуть… Нет, пожалуй, без исповеди я никуда отсюда не уйду.
   – Вы толкаете меня на неверный шаг.
   – Свой неверный шаг вы уже давным-давно сделали. Но исповедоваться вам придется лишь сегодня.
 
   От него исходила какая-то невероятная сила. Даже не сила. А силище. Она исходила не только из его мощной фигуры. Из его черных решительных глаз. Этой силой светился весь его облик.
   Катенька впилась в него глазами. И смотрела не отрываясь. Как завороженная. И его сила передавалась ей. Заполняла. Поглощала ее…
   С ним Катю познакомил ее будущий муж Митя на одной из вечеринок. И Катя не переставала им восхищаться. Его силой. Его картинами. Его иконами. Которые он только начинал писать. Тем самым стараясь искупить свое прошлое.
   – Венчаются раб божий Дмитрий и раба Божья Катерина…
   Но Катенька уже плохо слышала. Она неподвижно стояла. Бледная. Черноволосая. Неправдоподобно красивая. Она так плохо понимала что-либо в жизни. Но беспрерывно. Как заученный текст. Твердила про себя:
   – Я люблю тебя, Митя. Я очень люблю тебя. Дороже тебя нет для меня никого на свете.
   Она со всей силы сжала кулачки. И повернула голову к своему жениху. И эта неестественная сила стала куда-то испаряться. Исчезать. И она увидела профиль своего любимого Мити. И облегчено вздохнула. И опустила взгляд. И ее взгляд рассеянно бегал по мраморному полу. По стенам. По иконам. И она не знала, на чем остановить взгляд. Где найти ему пристанище. И помимо ее желания. Ее воли. Он нашел пристанище на этом сильном человеке, на этом талантливом художнике. Она вздрогнула. И крепко сжала локоть уже своего мужа.
   – Я думаю. Вам будет интересно посмотреть мои новые работы. А мне будет интересно написать ваш портрет, – уже на улице. Когда венчальная церемония закончилась. Тихо сказал он ей. – Завтра ровно в семнадцать я буду вас ждать в своей мастерской.
   Ночью Катенька исступленно целовала своего мужа. Шептала ему клятвы любви. И ни на минуту не давала ему заснуть. Будила его. Плакала. И кричала, что он хочет ее обмануть. И что он вообще ее не любит. И Митя. Человек трезвый и уравновешенный. Списал приступы истерии на трудный день.
   На семнадцать часов Катенька заланировала уйму дел. Она без конца повторяла. Что 17.00 – для нее самое загруженное время. Она сетовала. Что ничего не успеет сделать. И наконец, безжалостно бросив все запланированные дела и отменив все встречи. Она ровно в семнадцать помчалась в мастерскую самого модного художника.
   Он стоял напротив незавершенной работы. На которой был изображен облик святого Михаила и о чем-то сосредоточенно думал. Как и подобает великому художнику. И Катенька незаметно наблюдала за выражением его лица. Одна часть лица художника была темной – на нее падала тень. Другая – освещена, и от нее исходил мягкий спокойный нездешний свет. Эта половинчатость. Раздвоение. Испугало Катеньку. И вся его жизнь уже видилась ей половинчатой. И какая половина настоящая – она не могла угадать. Она была еще слишком молода.
   Хотя разве можно это определить в человеке. Сведущим в творческих и политических играх. Иногда – замешаных на религиозном раскаянии. И Катя словила себя на мысли. Что ей очень хочется подыграть этому человеку. Но в чем. Она разобраться не могла. И черная половина лица художника казалась ей более притягательной. Более загадочной. И заманчивой. И она шагнула в черную пропасть…
   – А, это вы, – художник оглянулся. Но свет по-прежнему делил его лицо на две половины. И Катенька поежилась.
   – Я пришла… Потому что… Потому что просто пришла.
   – Я это вижу, – ответил он, так же сосредоточенно вглядываясь в незавершенное лицо святого Михаила. – Что ж. Я слушаю вас.
   И Катенька неожиданно стала говорить. Ее слова. Словно без ее согласия вылетали наружу. И разлетались по мастерской художника.
   – Поймите меня… Не знаю, почему именно вам я решила открыться. Возможно, потому. Что вы, пройдя через ошибки, постепенно приближаетесь к самому правильному, к самому верному, – и она кивнула на иконы. Которыми была заполнена мастерская. – Не знаю, возможно, такие вещи и нельзя говорить вслух. Но… Но моя вера. Моя вера не дает мне жить. Точнее, я сама не знаю. Есть ли у меня вера. Я боюсь храмов. Сторонюсь их. Иконы на меня производят не умиротворяющее. А тревожное впечатление. И мне больно слушать церковные песни. Во всем этом я почему-то вижу не просто покой. А смертельный покой. А я хочу жизни… Во всем этом я вижу покорность. А я хочу свободу… Мне как бы кажется, что земная жизнь отрицается. Но почему? Если она нам дана? Почему ее нужно приближать к небесной. Если небесная жизнь для каждого неизбежна. Почему… Вот вы… Вот вы на своих картинах жизнь человека хотите уподобить жизни Бога. Но человек никогда не станет им. И сама суть такой безупречной морали несет наказание. Потому что такая мораль доступна лишь единицам. Человек – это дух и тело. И тело человека должно служить телесным радостям. А дух – духовным. Вы вот приходите к тому. Что в человеке должен остаться лишь дух. Но куда девать тело? И как мне можно прийти к такому? Помогите… Я не знаю, как жить дальше. Я искренне хочу поверить, как вы. Пока еще не совершила тяжких грехов. Но мне что-то мешает. Помогите мне…
   Художник слушал Катеньку, скрестив на груди свои сильные руки. И на его лице не дрогнул ни один мускул. И тень удивления не пробежала по его лицу. И взгляд его черных глаз был так же тверд и решителен. Пожалуй. Чуть решительнее обычного.
   И Катя не смотрела на его лицо. Она смотрела на его руки. И заметила. Какая у него удивительно сухая кожа. Его руки были шершавые. В некоторых местах кожа потрескалась до крови.
   Катенька взяла его руку и приложила к своему лицу. И его руки напомнили ей в этой мрачной. Холодной мастерской. Напомнили ей южное лето. И эти руки пахли южным горячим солнцем. И эти руки горели. Как раскаленный южный песок. И Катенька. Обожгла щеку. И резко подняла голову. И ее голова бессильно упала на его широкую грудь. И застыла там. И его сила обернулась для нее не спасением. А гибелью. И Катя увидела. Сколько икон. Картин с ликами святых окружает их. Они со всех сторон наблюдали за ними. И Катеньке захотелось бежать. Укрыться от них. Найти выход из иконописного лабиринта. Но она не находила. Потому что он не дал его найти.
   – Боже, мне страшно! – шептала Катенька. С мольбой заглядывая в глаза святых. – Но разве вера вмещается лишь в эти рамки. Разве вера – это не больше?
   Вдруг она услышала шепот. Художник. Удивительно спокойный. По-прежнему невероятно сильный. Стоял возле святого Михаила, которого сам сотворил. Своими руками. Своим воображением. И он шептал молитву. Молитву своему воображению. И его черная половина лица стала еще темнее. И не было видно глаз. И контура его губ.
   Катенька пятилась к двери. Била себя по щекам. Кусала костяшки тоненьких пальчиков.
   Художник повернулся. И удивленно спросил.
   – Вы еще здесь?
   Она выскочила из мастерской. И глубоко вдохнула свежий воздух. В этот роковой для нее день она перестала верить в силу святых. В этот день она поверила в силу любви…
 
   … – И вы больше с ней не встречались? – спросила я. Прямо глядя в черные глаза этого человека. Бывшего художника, бывшего политика, бывшего иконописца. Ныне – монаха.
   – Нет, нет, – он замахал руками.
   Но я не отрывала взгляд от его неуверенного лица.
   – Да. Конечно. И мне больно вспоминать об этом. И эти встречи становились опасны. Для нас обоих. И мы оба понимали, что этому должен прийти конец.
   – Оба? Понимали?
   – Да послушайте же меня! Сила страсти в ней превосходила силу рассудка.
   – Но ваша сила…
   – Да. Конечно. Рассудка. Я тогда приближался к истинной вере.
   – А она? С помощью вас. К чему она приближалась? Или вас это абсолютно не волновало?
   – Она… Катерина… Она была рабой исключительно своих страстей. Для нее свои собственные чувства стали и богом. И дьяволом. И инкубом. И она уже не проводила четкой грани между ними.
   Монах сдела шаг вперед. И мне показалось, что ему тяжело носить свою мощную фигуру. Всей своей мощью она наваливалась на его позвоночник. На его душу. И готова была вот-вот раздавить ее раз и навсегда.
   – Вы меня подождете?
   Через несколько минут он протягивал мне маленький конвертик. Письмо моей мамы.
   Одна из многочисленных ее ошибок. Которые она совершала всю жизнь – это письма к ее любимым. Словно каждый раз жалким клочком бумаги могла удержать их. Словно то, что не могла доказать любовью. Доказывала пером. Но доказывала. Увы, неумело. Навязчиво. Беспорядочно. Наивно. И довольно смешно.
   Я взяла конверт. И вдохнула запах пожелтевшей бумаги. И она пахла мамой. Она пахла морем. Песней. Падениями. И взлетом. А еще она пахла чистым и светлым умом.
   – Почему я поверил вам? – спросил он, скорее не у меня, а у себя. – Почему? Видимо. Я поверил не вам. А вашей музыке…
   – Музыке? Вы знаете меня?
   – Мне трудно объяснить. Почему я назвал имя вашей матери, как только увидел вас. Вы с ней мало похожи. Но разве дело во внешней схожести? – и он в упор посмотрел на меня.
   – Не пытайтесь меня разгадать. Одно я могу сказать определенно. Этот этап я уже пережила. И теперь свободно дышу. И свободно работаю.
   – Почему она не смогла это пережить? Вы сильнее ее?
   – Возможно. А возможно потому. Что она начала именно с вас. Чем больше вы спасали себя. Тем сильнее толкали ее в пропасть.
   Он закрыл лицо руками. Потом его руки беспомощно повисли вдоль тела. Я увидела его лицо. Мокрое от слез. И все-таки одна половина лица была темнее другой. И я ему не поверила.
   – Вы мне верите? Вы верите, что я за все расплатился сполна. Я понял главное – важнее не спастись. А спасти. Другого. Она пришла тогда за спасением. Я же спасался сам.
   Он преданно. Почти по-детски заглянул в мои глаза. И я удивилась. Почему мне вначале он показался таким сильным. Передо мной стоял хрупкий, чуть сгорбленный, очень пожилой человек. Его сила была иллюзией. И мама поверила в нее. Я же научилась смотреть гораздо глубже.
   – Вы прощаете мой грех?
   Мне так хотелось ответить: «Бог простит.» Но я почему-то очень нежно. Очень дружелюбно. Очень ободряюще. Прикоснулась к его плечу. И сказала:
   – Конечно. Прощаю.
   Я не могла сказать человеку плохое. Которому не так много осталось. И которого когда-то так любила моя мать. И которого я сегодня исповедовала.
   Хотя именно он положил начало гибели моей матери.
   Дома, глотая маленькими глоточками горячий горький кофе. Я читала письмо матери к своему возлюбленному. Положившему начало ее бесконечных ошибок. И дым от горячего кофе лез в мои глаза. И вызывал слезы.
   «… И потом я подумала другое. Понимаешь? Совсем другое. Я оставила навсегда эти нелепые. Эти глупые мысли о самоубийстве. Нет! Я не трусиха. Вовсе нет! Я действительно слишком сильно тебя люблю. Но… Как бы тебе объяснить. Ты знаешь, меня озарила удивительная мысль. Очень светлая. Очень жизнерадостная. Послушай, вот она.
   Надо довольствоваться в жизни малым. Чтобы больше не умирать. Ты слышишь, я больше никогда не буду умирать. Я буду довольствоваться малым.
   Сегодня утром. Это было необыкновенное утро. Свежее, пахнущее зеленью. Пахнущее ромашками и росой. Я поняла. Как много в жизни того. Чем можно наслаждаться. В чем можно находить радость. И успокоение. Я упивалась этим утром. Я наслаждалась этим утром. И любила его. Я отчетливо чувствовала. Что я живая. И мне не нужны уже были встречи с тобой. Мне достаточно было осознавать, что ты где-то есть.
   И я ехала в трамвае. И видела. Сколько восхищенных глаз смотрят на меня. А ведь некоторым бедняжкам эти взгляды совсем неизвестны. И я зашла в кафе. И заказала себе фруктовое мороженое. Я брала его маленькой ложечкой. Маленькие кусочки фруктового льда. И оно теплело во рту. И сладость заполняла меня. И мне казалось. Что весь мир сделан из фруктового мороженого…
   А разве в жизни мало вкусных вещей. А разве мало – красивых! А разве мало прекрасной музыки. И очаровательных стихов. Я больше никогда-никогда не буду умирать. Мой любимый…»
   Мама еще долго в письменном виде убеждала себя, как она станет довольствоваться малым. И как она больше не будет умирать. Как всегда – это было лишь ее минутное настроение. Которое она сама для себя сочинила. И которое. Наверняка. Через минуту испарилось. Словно его никогда и не было. И она еще тысячу раз будет умирать, моя мама. И тысячу раз посылать ко всем чертям сразу ромашковое утро. И тысячу раз плеваться от фруктового мороженого. Довольствоваться малым моя мама так и не научилась. Эту науку усвоила я. И ни разу не пожалела об этом…
 
   Музыка рождалась сама по себе. Ноты сами ложились на листы. Как мозаика. Каждой свое место. Свой цвет. И свой размер. Работа заполнила всю мою жизнь. Не оставляя места для других развлечений. Усвоив науку радости и наслаждения. Я решила, что наслаждаться всем сразу невозможно. Я выбрала одно. И служила этому одному. Как когда-то – любви. Теперь я служила музыке.
   У меня появился импрессарио. Очень хорошенький мальчик. Любимец женщин. И баловень судьбы. И его звали Жан. И цвет глаз у него был… Словно в синеву моря добавили расплавленный изумруд.
   – Жан, – удивилась я. – Странное имя. Жан. Франция так далеко.
   И я внимательно посмотрела в его глаза. И он мне кого-то напомнил. Жан… Мой старый неверный котище Жан…
   И к молоденькому импрессарио я стала относиться точно так же. Как и к своему старинному приятелю коту. И меня это веселило. Я точно так же гладила его по лохматой голове. И иногда позволяла себе причесать ему усы. И он, как и кот Жан, стал для меня и другом. И врагом одновременно.