Иванов между тем продолжал с деловитым напором:
   — Садись, товарищ Соколова, садись да рассказывай, признавайся во всем, как и полагается честной советской девушке. — И после краткой паузы обдуманно, выразительно поправился: — Хотя ты уже не девушка.
   — Я попозже зайду... — в крайнем отчаянии проговорила Соколова.
   — Все мы любим выкидывать коленца, а отвечать не желаем! Позже да попозже. Нет, изволь, товарищ Соколова, сейчас, не откладывая!
   — Не буду говорить, — девушка опустила голову, выгоревшая косынка прикрыла ее худенькое личико.
   — Хорошо, пусть она помолчит, — вмешался Николаев. — Расскажите вы, только покороче.
   — Значит, так, товарищ Николаев, такое дело. В бюро комсомола поступил сигнал, что товарищ Соня Соколова морально разложилась. В общем, ну-у... такое дело, мужа нет, а забеременела. От кого, спрашивается? Тайна, покрытая мраком. Узнали мы, дружила она здесь с одним парнем, комсомольцем Гришей Субботой. Вызвали обоих на бюро, поставили на круг. Сначала спрашиваем его. Говорит — да, дружили, но ничего такого между нами не было, Отказался наотрез и потребовал, чтобы мы ему свидетелей представили. Но мы-то не дурачки, товарищ Николаев, мы-то знаем, что при таком деле свидетелей не бывает. Поверили ему. Теперь спрашиваем ее, правду ли Гриша Суббота говорит? Она отвечает: да, Гриша говорит чистую правду, и ребенок будет не его. А чей? — спрашиваем. «Не скажу!» Глядит на нас королевой, понимаешь ли, баронессой. Что ж, мы с ней в прятки играть не думаем, прямо так и говорим, что придется ее из комсомола исключить за несознательность. «Исключайте, — говорит. — Все равно не скажу». Мы ее пробовали успокоить: одумайся, Соня, скажи, кто он такой, назови, мы его жениться заставим. «Заставите?! — говорит. — Да плевать я хотела на такого мужа, который женится на мне в порядке комсомольского поручения!» Гордая, романов начиталась, дурью голову забила. Не забывай, товарищ Соколова, в какое великое время ты живешь, в каком государстве ты воспитываешься, понимаете ли! — Комсорг поперхнулся благородным негодованием. — Мы с ней и так, и этак, а она молчит, не признается. Ну кому ты, говорим, нужна будешь с ребенком? Такая молодая, красивая и уже с ребенком? «Не ваше дело!» — говорит. Ах, не наше! В таком случае мы о твоем поведении напишем отцу с матерью, сообщим на фабрику, где ты работала раньше, чтобы знали там, кого из своего коллектива проводили на целину с музыкой да еще и с цветами. В последний раз спрашиваем, кто отец? Не призналась, так и ушла молчком. Через два дня узнаем: аборт сделала.
   У Николаева на скулах задвигались желваки.
   Девушка не плакала, не перебивала комсорга. Молча поднялась и, не обращая внимания на окрик Иванова, вышла. Она уже никого и ничего не боялась. Никто и ничто не могло причинить ей горя большего, чем то, которое она уже несла в себе. Она пришла сюда без надежды на облегчение, скорее по инерции своей прошлой жизни, в которой она была чистой и честной, дисциплинированной комсомолкой.
   Ирина Михайловна, молча слушавшая речь Иванова, поднялась и вышла вслед за девушкой. Женя не знала, как ей поступить, выйти или остаться. Во всяком случае, здесь она принесет меньше вреда, так что лучше остаться, не мешать разговору двух женщин.
   — Вот, пожалуйста. — Иванов развел руки и выставил подбородок в сторону ушедшей. — Теперь сами видите.
   — Что «пожалуйста?» — сквозь зубы проговорил Николаев. — Что «сами видите?»
   Он не знал, чем выразить свое негодование, какими словами. Перед ним был чрезмерно активный деятель. Николаев ясно представил себе, как этот деятель продирался в комсорги, как шумел на собраниях, требуя наказания то одному, то другому. Теперь он будет не спать по ночам, до рассвета держать возле себя членов бюро, уверенный, что только так и нужно вести комсомольскую работу, бескомпромиссно, самоотверженно, без сна и отдыха. До утра он способен морочить голову пустяками, лишь бы удовлетворить свою неутолимую потребность повелевать, властвовать, администрировать.
   — Давно комсоргом?
   — Не так давно, еще молодой. С июля. Прежний уехал, меня поставили в самый напряженный момент. Если доверили, то я, товарищ Николаев...
   — Да что вы з-зарядили «товарищ-товарищ»! — вскипел Николаев. — У вас все правильно, принципиально, нравственно, только доведено до абсурда, до своей противоположности, когда вместо помощи человеку — вред, вместо добра — зло и в конечном счете вместо жизни — смерть. Неужели ни у кого из членов бюро не хватило чуткости разобраться, помочь в беде человеку? Она ведь совершенно одна осталась. Она, возможно, любила этого негодяя, хотела стать матерью, а вы ее, в сущности, на преступление толкнули.
   Иванов растерянно поморгал и отупело уставился на Николаева. Он совсем не ждал такого поворота дела.
   — Скажите ей, что из комсомола ее исключать не будете, родителям сообщать не станете.
   Иванов наконец пришел в себя, спросил недовольно:
   — Что ж, товарищ Николаев, по головке гладить таких? А ведь она не первая и не последняя. У нас есть еще Танька Звон, из Риги приехала. Работает, как надо, а морально — сегодня с одним, а завтра с другим. Мы с ней поговорили, как следует, пригрозили исключением, а она р-раз — и комсомольский билет на стол! Как ее дальше воспитывать? А Соколова? Не замужем, а забеременела? Дурной пример показывает! Да и на самом деле, кому она нужна с ребенком?..
   У Николаева от бешенства стянуло скулы.
   — Способная родить не нужна, а способная убить нужна!
   Даже шея комсорга покрылась потом.
   — Сейчас... поговорю, — с запоздалым унынием сказал он.
   Николаев крикнул ему вдогонку:
   — Пусть она соберет свои вещи и к вечеру придет сюда. Я отвезу ее в Камышный. Да помогите ей перенести вещи!
   Иванов скрылся. Николаев и Женя переглянулись.
   — А от бешенства у вас нет вакцины? — спросил Николаев. — Еще немного и кусаться начну.
 

III

 
   Вот уже больше двух недель скитались Ирина Михайловна и Женя по целинным полям. Они делали прививки всем, кто прибыл в эти дни на уборку в их район, а прибыли студенты из Москвы, Алма-Аты, Челябинска, прибыли солдаты со своими машинами, прибыли рабочие из Кустаная, и еще, как сказал Николаев, приехала молодежь из Болгарии. Разумеется, здесь не свирепствуют эпидемии туляремии и бруцеллеза, но потому-то они и не свирепствуют, что главное направление нашей медицины — профилактическое.
   В белых халатах, в косынках с красными крестиками Ирина и Женя бегали по полю вдогонку за комбайнами, на ходу взбирались к штурвальным, полуголым, с черной задубевшей кожей, протирали спиртом кожу на плече, растворяя грязь и пот, и наносили легкие царапины с каплей вакцины. Они останавливали машины на дороге, высаживали шоферов из кабины и делали прививки. Напрасно Николаев сделал им замечание относительно учета, тетрадки для регистрации больных у них были и они их заполняли, когда это было возможно. Решительным и напористым медичкам никто не смел отказывать. Солдаты подчинялись им, как офицерам. Белый халат и сумка с красным крестом действовали на шоферов, подобно жезлу автоинспектора. Они колесили по району — нынче здесь, завтра там, — ночевали где придется: под открытым небом, на токах, в палатках, в кабинах автомашин.
   Жене нравилась такая кочевая романтическая жизнь, хотя за день она уставала смертельно. Даже когда засыпала, видела перед глазами руки, множество рук, мужских с мощными мускулами и венами, и женских, девичьих с едва заметными жилками, красных, обожженных только что, и бронзовых, прокаленных многодневным загаром. Сотни рук...
   Ночью Женя часто просыпалась, ворочалась и удивлялась тому, что Ирина Михайловна спит спокойно. Она удивлялась ее неутомимости и однажды вечером спросила, сколько Ирине лет.
   — А тебе сколько?
   — Девятнадцать.
   — Ну, ты еще совсем зеленая, — сказала Ирина Михайловна и вздохнула.
   Женя поняла, что она ушла от ответа на ее бестактный вопрос, но ведь Ирине не так уж много лет, она старше Жени максимум лет на шесть-семь, не больше, но почему-то болезненно реагирует на вопрос о возрасте, есть такие люди, что поделаешь. Что касается Жени, она не станет вздыхать ни в двадцать пять, ни в сорок, ни в пятьдесят лет. Она уверена, что в любом возрасте ей будет интересно жить.
   ...Сегодня они решили переночевать на бригадном стане «Изобильного». Надо сказать, что все предложения о ночлеге исходили от Ирины Михайловны, и это естественно, Женя еще слишком мало знает целину.
   Ужинали поздно, в сумерках, и после ужина Ирина Михайловна куда-то исчезла. Женя одиноко сидела возле кухни, наблюдая, как повариха, сняв белую куртку, энергично чистила котел.
   — А кто такой Хлынов? — громко спросила Женя, вспоминая совет Николаева.
   Женщина выпрямилась, быстро и пристально оглядела Женю, откинула локтем волосы со лба и только тогда ответила:
   — Челове-ек. Наш бригадник.
   — А где его можно увидеть?
   — Здесь, — опуская голову в котел, пробубнила женщина.
   «Вот и пойми ее... Не побегу же я кричать по стану, кто тут Хлынов... Да еще Ирина Михайловна куда-то запропастилась».
   Где-то совсем рядом злорадно заквакали лягушки. Женя украдкой потянулась, разминая уставшее тело, подняла тяжелую сумку, отошла в сторонку и села прямо на траву, обхватив колени руками.
   Неподалеку лаково мерцали темные стекла вагончика. Сизые стены его совсем потемнели в сумерках, и сейчас четкий прямоугольный силуэт врезывался в звездное вечернее небо, как памятник.
   Женя догадывалась, сколько чудесных историй было рассказано в таких вот вагончиках в непогоду, когда не выйдешь на работу, или ночью, или в час отдыха, сколько всяких разных чувств и настроений перенесено и пережито в них за эти целинные годы! Жили в таких вот полевых вагончиках и раньше, но, кажется, только на целине обнаружились подлинные их достоинства, когда приходилось размещать в вагончике и больницу, и родильный дом, и пекарню, и баню, не говоря уже о простом жилье. И где бы ни увидел теперь сизый вагончик на чугунных плоских колесах: в городе, на стройке, в тайге, в пустыне, в горах — непременно припомнится целина...
   Чуть в сторонке светлели две палатки — летом в вагончике жарко, — и там негромко гомонили ребята и девушки, вернувшиеся со смены.
   Стало холоднее, дохнуло ночной прохладой с полей. Повариха вымыла котлы, раскатала рукава кофточки, время от времени посматривая на Женю, поправила легонько волосы и крикнула в сторону палаток неожиданно тонким голосом:
   — Девчонки, Танька не пришла?
   Как будто Женя у нее не про Хлынова спрашивала, а про какую-то Таньку.
   — Не-ет, Марь Абрамна, не-ет!..
   Женщина вздохнула, опять стала поправлять волосы, высоко поднимая светлые, незагорелые локти.
   — А чего вы одна сидите? — спросила повариха. — Шли бы к ним.
   — Жду, — отозвалась Женя.
   — А он всегда на загонке дольше других задерживается. То ли на загонке, то ли еще где, — озабоченно про говорила женщина.
   — Да нет, я Ирину Михайловну жду, — уточнила Женя.
   — А вы проходите сюда, посидим вместе, подождем, — позвала ее Марья Абрамовна к вагончику.
   Женя подошла к поварихе, стала пристраиваться на ступеньки, сработанные, судя по светлым невыгоревшим доскам, недавно, к началу уборки.
   — Если негде, у меня переночуете, — просто сказала повариха.
   — Хорошо, спасибо.
   Они помолчали. Жене неловко было молчать, надо было говорить хоть о чем-нибудь в ответ на любезность.
   — А знаете, между прочим, в соседнем совхозе в один день вышла из строя бригада в двенадцать человек, — сказала она.
   — Да? — рассеянно отозвалась повариха. — С чего это они?
   — Пищевое отравление. Всех увезли в райбольницу. Директор совхоза волосы на себе рвал: самый разгар уборки, а людей нет, техника стоит. Представляете, целая бригада! — говорила Женя озадаченно, стремясь произвести как можно большее впечатление.
   — Да, плохо дело, — отозвалась Марья Абрамовна.
   Несмотря на красноречивый пример, повариха, как показалось Жене, не особенно испугалась, во всяком случае, не бросилась тут же перемывать котел заново во избежание пищевого отравления, и на впечатлительность Жени смотрит снисходительно, уверенная, что у нее на кухне ничего подобного не случится.
   У палатки зажгли «летучую мышь», заколыхались по стану огромные нечеткие тени. Повариха выждала, когда там на мгновение утихли голоса, и позвала с прежним беспокойством:
   — Та-аня-а!
   У фонаря прислушались.
   — Таньки Звон до сих пор нет? — спросила женщина.
   — Не-ет, — ответили ей беспечно.
   Потом что-то сказали вполголоса, и все сдержанно, прячась от поварихи, рассмеялись. Побаивались ее все-таки, как самую старшую, стеснялись. Жене показалось, что сболтнули что-то, связанное с Хлыновым. Марья Абрамовна неожиданно запела, тихо и заунывно, совсем без слов, совершенно отключенно, забыв про Женю и, казалось, про весь белый свет. Танька эта самая, наверное, дочь ее. Нет, не дочь, вряд ли, но чем-то определенно близка этой женщине. И бродит, непутевая, где-то по полю и определенно с Хлыновым, иначе не стали бы смеяться ребята возле фонаря. Дети всегда смеются над беспокойством и тревогами старших...
   — А что, Хлынов на самом деле лучше всех работает? — спросила Женя открыто недоверчиво. Ей почему-то казалось, что повариха имеет все основания относиться к Хлынову неприязненно, не по трудовым, а по каким-то другим соображениям, а Жене еще захотелось усомниться и в его трудовых успехах.
   — Хлынов-то? — как бы опомнившись, переспросила повариха. — Сергей — парень серьезный.
   — А-а, — тотчас поправилась Женя, дескать, буду теперь знать и не стану задавать глупых вопросов.
   Приехал горючевоз, говорливый, должно быть, слегка выпивший старик, начал балагурить с девушками, выкрикивать-покрикивать:
   — Эй, девчоночки, с кем бы под сосеночку!
   Ребята загоготали, а чей-то разбитной, охальный девичий голос отозвался:
   — Старый конь, лежал бы на печке, пятки грел!
   — Хе-хе! — воскликнул горючевоз. — Старый конь борозды не портит!
   — Хе-хе! — передразнил его тот же охальный голос. — Ляжет в борозду и спит!..
   — Танька пришла, — облегченно сказала Марья Абрамовна и вздохнула, будто гора с плеч.
   — Это самая Танька Звон? — осторожно спросила Женя, стараясь скрыть свою мгновенно возникшую неприязнь к этой уж очень развязной, непристойной, судя по голосу, девушке.
   Марья Абрамовна молча кивнула.
   — Она имеет к вам какое-то отношение? — продолжала Женя. — Как будто она ваша дочь или, по меньшей мере, родственница.
   — Заметно? —усмехнулась Марья Абрамовна.
   — Вы беспокоились о ней, звали несколько раз...
   — Самой-то невдомек. А со стороны видней, это верно. — Помолчала и, словно в оправдание, добавила: — Да все они тут дети мои. Кормишь, поишь, знаешь каждого не один день. — И еще помолчав, спросила: — А что?
   — Да так... — неопределенно ответила Женя, не зная, к чему следует отнести это подозрительное «а что?». — Просто голос у вас такой, материнский...
   Все-таки Марья Абрамовна не зря насторожилась, Женя не могла скрыть своего недоумения здешней жизнью, а точнее сказать, здешними нравами. А может быть, здесь так принято, хочешь-не хочешь, а приходится привыкать к соленым полевым шуточкам. Не легко, наверное, здесь Марье Абрамовне, у нее лицо такое хорошее, доброе.
   — Здесь вообще вольно себя ведут, да? — неловко спросила Женя. — Говорят, с давних пор на пашне... свободная любовь?
   — Говорят... — женщина вздохнула. — А я ведь не знаю, как на пашне прежде было, я сюда из Москвы приехала. Одна я... Муж на фронте погиб, а сын на целине. В марте, по первой весне, в пятьдесят четвертом трактор повел через Тобол... Сейчас там граненый камень стоит, дети цветы на могилу носят... А я как приехала хоронить, так и осталась здесь до своего часа.
   Подошла девушка, невысокая, но удивительно стройная и гибкая, с длинной, красивой шеей.
   — Теть Маша, вы меня звали? — спросила она, и Женя по голосу узнала Таньку Звон.
   — Звала, — с напускной, как подумалось Жене, строгостью ответила повариха. — Где так долго пропадаешь?
   — Гуляю, теть Маша, я ведь незамужняя.
   — А что тебе, ночь проспишь — и замужем.
   — Нет, теть Маша, сейчас я стала принципиальная. Пока не захомутаю, о ком мечтаю, не буду больше на мелочи размениваться.
   Танька смотрела прямо на Женю и — видно было — говорила именно для нее. Смотрела дерзко, вызывающе, словно пришла поссориться. Но из-за чего, спрашивается ?
   — Теть Маша, вы мне книжку обещали. Про красное и черное. Забыла название.
   Марья Абрамовна поднялась, молча пошла в вагончик. Лесенка под ее ногами вздрагивала. Как только она скрылась за дверью, Танька стремительно подсела к Жене на ту же ступеньку. Была она в легком сарафанчике с глубокими вырезами на спине и спереди, так что виднелось начало смуглых грудей, загорелая до черноты, широкоскулая, похожая на мулатку. Пахло от нее горьковатым запахом знойной степи, пряной пшеничной пылью. Черные с ясными белками живые глаза ее сверкали задиристо, но и вместе с тем была во всем облике Таньки неожиданная приветливость. Женя на всякий случай насторожилась, решив быть ко всему готовой. Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, Танька с явным превосходством, нагловато, по праву здешнего жителя, а Женя с упорством слабого, но упрямого существа, собравшего остатки мужества (позже она со смехом думала: как две молодые кошки!).
   Танька, понимая, что времени терять нельзя, повариха выйдет с минуты на минуту, заговорила первой:
   — Хлынова ждешь? Понятно. Мужчина через два «ща». Поцелует — умрешь, сама пробовала.
   Она улыбнулась, прищурив шальные глаза. Зубы у нее оказались молочно-белые, ровные, и вообще вся она почему-то, несмотря на развязность и прочее, показалась Жене сильно привлекательной, женственной, загадочной.
   Женя усмехнулась:
   — Не умру, выносливая!
   Кровь прилила к ее лицу. И не оттого, что ответила неприлично, а наоборот, от собственной смелости и находчивости, получилось как раз в духе Таньки Звон, отбилась ее же оружием. Иначе ведь нельзя, не обойтись в таком случае благородным молчанием.
   — Такая молодая, а уже развратная! — наигранно заудивлялась Танька! — Ну надо же! И как тебе маму свою не жалко! У тебя есть мама? Или ты беспризорница? — издевалась она.
   Если бы не вышла Марья Абрамовна, неизвестно, чем бы продолжился их разговор. Скорее всего, Женя не стала бы отвечать. Много чести, все равно что из пушки по воробьям. Она уже пожалела, что ответила в первый раз, поддержала недостойный разговор.
   — Таня, возьми, — недовольно сказала повариха, видимо, догадываясь, о чем тут у них шла речь.
   Танька не вставая взяла книжку через плечо, посмотрела равнодушно на обложку, не торопясь пролистала, захлопнула и так же через плечо подала обратно.
   — Не та, теть Маша, эту я читала. Ладно, спасибо за заботу, пойду подожду, когда Сергей вернется.
   — А где он?
   — Тихоходом занялся. Слава-то даром не дается.
   — Ладно иди, иди, бедовая, спать ложись, вставать рано, — проводила ее Марья Абрамовна ворчливо, но без злости, скорее для вида.
   Танька молча поднялась и молча отошла. Жени для нее как будто и не существовало. А Марья Абрамовна затянула все ту же грустную, задумчивую мелодию без слов. Женя поняла, что женщина поет, когда расстроена.
   Через минуту ее заглушил сильный Танькин голос:
 
 
Вот кто-то с горочки спустился,
Наверно, милый мой идет...
 
 
   Пела она раздольно, без грусти, как-то по-цыгански лихо, забубенно.
   А женщина переживала. О ком, о сыне она думала?
   — А что значит тихоходом занялся? — спросила Женя.
   — Техническим уходом. Техуходом, — не сразу ответила Марья Абрамовна, продолжая рассеянно тянуть свою мелодию. Потом оборвала, словно пришла в себя, и сказала убежденно: — А ведь все Ткач. И гектары ему, и любовь. Перед уборочной каждую бригаду формирует не просто так, тяп-ляп, а с умыслом — половину ребят, половину девчат. Чтобы веселее работалось... Ну, идемте в вагончик, я постелю вам.
   И как ни отказывалась Женя, повариха достала из своего чемодана чистые простыни и постелила Жене на нижней полке, напротив себя. А постелив, перешла по-матерински на ты:
   — Ложись, милая, а то уже и до утра недолго.
   Женя легла, все еще не расставаясь с мыслью, где все-таки пропадает Ирина Михайловна и не поднять ли тревогу по этому поводу. Но едва коснулась подушки, перед глазами одна за другой плавно пошли картины дня: желтое поле, синее небо, плывущие по земле тени от облаков, воробьи, ливнем падающие на зерно, рассыпанное по дороге, и опять руки, руки... И Женя сразу уснула, в последнее мгновенье испугавшись, что это не сон, а обморок.
   Она не видела, как Марья Абрамовна осторожно подняла с табуретки ее пропыленный халат и понесла на кухню — состирнуть наспех в мыльном растворе.
   На другой день к вечеру, когда стали собираться в Камышный, Ирина Михайловна спохватилась:
   — Чуть не забыла! Я же тебе газету нашла про того самого Хлынова, о котором тебе секретарь райкома говорил:
   — Да зачем он мне? — обиженно отозвалась Женя. — Значит, я плохая медсестра, если все вы хотите меня в корреспондента переделать.
   Ирина Михайловна рассмеялась:
   — Да нет же! Посмотри, какой снимок хороший. — Она развернула газету, полюбовалась фотографией недолго и посоветовала:
   — Возьми, спрячь, пригодится когда-нибудь.
   Однако посоветовала она несколько странным голосом, скорее попросила взять и спрятать, и Женя невольно подчинилась ее просьбе, взяла газету, развернула — что же он собой представляет хотя бы внешне, этот самый герой через два «ща».
   Со снимка смотрело на нее задорное улыбающееся лицо, смелое, дерзкое, открытое, действительно, такому сам черт не брат. Флотская, с маленьким козырьком фуражка сдвинута на затылок. Сверху набрано крупным шрифтом: «Хлынов — семьдесят гектаров!»
   Женя поджала губы, медленно, словно выжидая, не одумается ли Ирина Михайловна, сложила газету, выровняла уголки и осторожно, чтобы не помять, втиснула ее в сумку с красным крестом.
 

IV

 
   Небывалый урожай смутил многих в дни уборочной, он нарушил все прежние нормы и представления. Самые радужные мечты о целинном хлебе казались теперь несмелыми, робкими — хлеб, что называется, шел лавиной. И обнаружилось, что к встрече его героические целинники не подготовились, Вспахали, посеяли, взрастили, — но куда теперь девать его?
   По сто тысяч центнеров зерна скапливалось на токах. В критической ситуации проверялись характер, выдержка, сообразительность руководителей хозяйств. Всего хватало — энергии, энтузиазма, отваги, находчивости, — не хватало автомашин. Вывозка зерна на элеваторы и хлебоприемные пункты вызывала простой комбайнов, затягивала уборку. Плохо, когда хлеб не скошен, ну а хорошо ли, когда он скошен да ссыпан под открытым небом. на току под дожди и снег на погибель?
   Некоторые совхозы замедлили темпы уборки и начали вывозить зерно с токов. Комбайнеры стали жаловаться на вынужденный простой в такой ответственный момент, когда день кормит год. Были и другие жалобы в райком, и потому Николаев в эти напряженные дни не знал покоя, с утра до ночи колесил по району. Ну, а если приходится где-то решать главные вопросы, то попутно не избежать и решения второстепенных.
   Главное — судьба хлеба. А судьба Сони Соколовой разве не главное? В его работе все органически взаимосвязано, но человеческий, выражаясь казенным языком, фактор на первом месте.
   Весь день перед глазами Николаева стояла сцена, созданная «творческим гением» Бориса Иванова. Комсомол — главная сила на целине, и использовать эту силу надо чрезвычайно осторожно, чтобы она шла только на пользу человеку и никогда — во вред.
   На пользу ли Соне Соколовой пошла вся эта история?
   Да и в чем выход, чем должны кончаться подобные истории? Не тревожить ни его, ни ее, не вмешиваться? Не предостерегать, не одергивать, не стыдить?..
   Позиция невмешательства, равнодушия — всегда плоха, это бесспорно. Но вмешательство должно быть в высшей степени тактичным, деликатным, тонким, мудрым, тем более, что оно не от твоего частного имени, а от имени комсомола...
   Соколовой лет восемнадцать-девятнадцать, не больше. Увлеклась, возможно, полюбила. Не успела разглядеть подлеца или, закрыв глаза, наделила его несуществующими достоинствами, поверила его лживым обещаниям, как было во все века. Может быть, и он ею увлекся сначала, но потом, как всякий подленький человечек, отрекся от нее. Да и всякий ли способен на великое чувство любви?
   Все подобные истории, о которых Николаев слышал еще на студенческой скамье, вызывали у него злое уныние. Какая-то идиотская диалектика, где не сразу определишь, когда начинается дурное и кончается хорошее, да еще смотря с чьей точки зрения.
   К вечеру Николаев подъехал к конторе совхоза «Изобильный». На деревянном крылечке сидела Соня Соколова, пытаясь загородиться от мира фанерным чемоданом. Она встретила Николаева доверчивым спокойным взглядом.
   — Ничего не забыли? — Николаев кивнул на чемодан.
   Соня в ответ махнула рукой, ничего, дескать, и показала еще маленький узелок. Николаев взял и чемодан и узелок и понес в машину с неприятным чувством — ему казалось, что из конторы смотрят на эту акцию и комментируют на свой лад.
   — Поторапливайтесь, Соня!
   В последний момент на крыльцо вышел Иванов, подо шел к машине. Ходил он тоже не просто, а помня об ответственности каждого своего шага. Он помнил: на него, как на комсорга, смотрят другими глазами, с него берут живой пример. Соня отвернулась. Николаев завел машину.