За длинным дощатым столом завтракала бригада. Когда приехавшие подошли поближе, раздался смех — на белом платье девушки, на самой талии, чернели две пятерни Хлынова. Женя оглядела себя, попробовала даже отряхнуться, нашла в себе силы не сконфузиться и даже рассмеялась вместе со всеми.
   — Я же говорила, Хлынов годами не умывается! — послышался задорный девичий голос.
   — Факт обжимания налицо! Преступник оставил отпечатки.
   Женя узнала Таньку Звон.
   — Садитесь с нами завтракать, — приветливо сказала Танька Жене и подвинулась, уступая ей место, Она как будто извинялась за прошлую их встречу. А может быть, что-нибудь задумала, кто ее знает. Женя не стала отказываться, уселась за общий стол.
   Подошла Марья Абрамовна, улыбнулась ей, как давней знакомой, и поставила перед Женей миску с вермишелью и тушонкой.
   Завтрак подошел к концу, все разошлись, а Женя опять осталась вдвоем с Хлыновым. Он старательно орудовал алюминиевой ложкой в алюминиевой миске.
   — Значит, вы и есть тот самый Хлынов, который по сколько-то там гектаров скашивает?
   — «По сколько-то», — передразнил Женю Сергей. — А тебе что за дело?
   — Я по заданию редакции.
   Сергей сделал такое лицо, будто безмерно удивился — кому только не дают заданий эти редакции, каждому встречному и поперечному.
   — Какой редакции?
   — Редакции газеты «Целинные зори».
   — А что это у вас за сидор с красным крестом? — он решил перейти на вы.
   — Это не сидор, а бактерийные препараты для вашего совхоза. Я медицинская сестра.
   — Как в басне Крылова: пироги печет сапожник.
   — Не как в басне, а как в двадцатом веке, я вам уже об этом напоминала. Если медсестра, так она, по-вашему, только банки умеет ставить и все?
   Хлынов от души рассмеялся. Нет, она девка с характером, молодец.
   — Так что, давайте рассказывайте о себе. Где родились, где крестились, как попали на целину и все прочее.
   — Слушай, не сердись на меня, но честное слово, не чего мне рассказывать, да и времени нет. Может, в другой раз? Или с бригадиром, что ли, поговори. А вон, кстати, и сам директор пылит по дороге.
   Газик Ткача все заметили издали. Засуетилась повариха, одним движением полотенца смахнула со стола остатки еды, неуклюже переваливаясь утицей, потащила какую-то воду в бадье, чтобы вылить подальше.
   — Ткач едет, — пояснил Сергей.
   — Боитесь? — поинтересовалась Женя.
   — Надо, чтобы боялись, — ответил Сергей многозначительно, и Женя вспомнила слова поварихи, сказанные ею в прошлый раз: «Сергей — парень серьезный...»
   Ткач вылез из машины, грузный, широкий в пояснице. в соломенной побурелой шляпе, с открытой, клетчатой от морщин и загорелой шеей. Митрофан Семенович улыбчиво щурил глаза, был доволен, слегка возбужден. Едва вышел из машины, сразу нашел Хлынова и громко позвал:
   — Тебя-то мне и надо в первую голову. На минуту, — и медленно махнул, позвал к себе тяжелой рукой.
   Сергей не спеша поднялся, не спеша пошел навстречу. Ткач — важная птица, но и Сергей не воробей.
   Митрофан Семенович подал ему округлую увесистую ладонь. Сам он уже давно никому не жал руку, только подавал свою для пожатия.
   — Вот что, Сергей. Приехало руководство. Сегодня будут у нас, мне позвонили. Должен и Николаев подъехать с ними. Пожалуем к тебе на загонку. Как ты?
   — А что я, мне-то что?
   — А то, чтобы сам не опозорился и меня не подвел, «Мне-то что», — передразнил Ткач. — Смотреть будут, спрашивать, прикидывать. Как у нас, да как у других, да у кого лучше. Тут тебе не шаляй-валяй — целина, одна из главных забот на сегодняшний день, понял? Об этом весь мир знает. Ну, парень ты грамотный, политически образованный, читать тебе лекции я не буду. Одним словом, начнут спрашивать про работу, — не стесняйся, не будь красной девицей. Говори, что за вчерашнюю смену скосил девяносто гектаров. А я поддержу.
   — Семьдесят, значит, уже пустяк, обиженно проворчал Сергей.
   — Под семьдесят дал вчера Галаган из «Первомайского», а у нас должно быть больше! На «Изобильный» весь район равняется, вся область смотрит.
   — Ясно, Митрофан Семенович, но...
   — Хватит, Хлынов! — начал сердиться Ткач. — Знаю, что говорю, не стал бы попусту языком молоть. Парень ты неглупый и должен понимать обстановку. Техника у нас передовая и методы скоростные, прогрессивные, понял?
   Хлынов сплюнул сквозь зубы в сторону, сказал мрачно-весело:
   — Ладно, мне-то что. Хвастать — не косить, спина не болит.
   — Ну и добро... А что там за краля за столом? — Ткач будто сразу заметил лишний рот в семье.
   — Да вроде из газеты.
   — Во-во, значит, по тому же самому делу. Ну давай, Хлынов, действуй, как договорились.
   Ткач пожал руку Сергею и, словно отработав его, направился к Жене.
   — Марья Абрамовна! — зычно крикнул он на ходу. — Накормили товарища корреспондента? — Видно было, что накормили, но Ткач не мог удержаться от искушения позаботиться. — Мы сегодня ждем высоких гостей, товарищ корреспондент. Можете такое дело в своей газете осветить, это важно и нужно. Вот, прошу познакомиться — Сергей Хлынов, наш лучший комбайнер, скашивает за смену по девяносто гектаров.
   — Это хорошо, поздравляю, только я не корреспондент, — смущенно оправдалась Женя.
   Ткач гмыкнул, недовольно глянул на Хлынова.
   — Я привезла вам бактерийные препараты из райбольницы. А в газете я на общественных началах. Николаев посоветовал мне написать о вашем совхозе, конкретно о Хлынове.
   — Вот и добро, дочка, добро, надо написать. Сначала хлеб должен быть, хлеб всему голова, а потом уже твои препараты-аппараты.
   До центральной усадьбы Ткач вез ее на своем газике и всю дорогу, не стесняясь, нахваливал свой совхоз. Да и чего стесняться — ведь не себя же он хвалил, а своих честных тружеников, своих хлеборобов.
 

VIII

 
   В больницу к Малинке каждый день кто-нибудь наведывался, либо товарищи по службе, либо студентки из того самого рыбного института. Со стороны все эти визиты выглядели хорошо, человека в беде не забывали, заботились о нем, но персоналу посетители доставляли немало хлопот. Студентки вели себя скромно и тихо, их появление не вызывало столько шума, как появление солдат. Эти же приезжали с грохотом машин, ставили свои самосвалы под самыми окнами, ни пройти, ни проехать, и лезли скопом в вестибюль. Юные санитарки не сразу впускали их, довольно долго и не без удовольствия пререкались с ними. На всю ораву выделяли по два халата, солдаты надевали их поочередно, забегали на пару минут к Малинке, как будто долг свой солдатский отдать, постоять минуту-другую на посту возле его больничной койки, выбегали, на ходу стягивая халаты, чтобы передать другим. Ясно, что после таких свиданий халаты тут же отправлялись в стирку.
   Кроме довольно однообразных новостей, посетители ничего интересного не приносили. Но они все-таки отвлекали от мрачных мыслей, а мысли такие приходили, и довольно часто, что поделаешь. Молодой солдат, здоровый, как оказалось, не трусливого десятка, а вот временами как накатит-накатит... Он часто представлял себя маленьким и беззащитным, думал много о матери, думал и о том, что вот умрет тут, и неизвестно, где его похоронят: прямо здесь, в степи, или повезут домой, в родную Алма-Ату? Страх смерти навещал его часто — оттого, что временами сдавало сердце, как объяснил Малинке врач. Он не чувствовал своего сердца, он вообще ничего не чувствовал, кроме невыносимой боли, особенно в первые дни. Вот тогда он и думал о смерти, только она и способна была спасти его от боли, ничто другое, никакие уколы не спасали.
   Но когда отходила боль, развеивалась тоска, ему становилось стыдно за те минуты слабости, которые он себе позволял, мысли о смерти и само это слово казались теперь отвратительными, унизительными, недостойными солдата, который не побоялся огня, принял огонь на себя... В этом его убедили друзья, об этом знали студентки и смотрели на него, как на героя, об этом знала вся больница и наверняка весь поселок. Такое на целине не забывается.
   И Малинка поверил, что не умрет, что не дадут ему люди погибнуть. «Стыдно киснуть! — сказал он себе. — Позорно тосковать и предаваться унынию. Будь солдатом!»
   С первыми бедами он кое-как справился, но вскоре пришли новые терзания: ему надоело лежать на койке почти в одном и том же положении.
   В первые дни была угроза гангрены, поговаривали, что, возможно, придется отнимать ногу. Потом такая угроза миновала. Теперь Малинке хотелось скорее подняться с постели, сесть за руль, газануть как следует и, высунувшись из кабины, ощутить всей кожей, как бьет в лицо густой степной воздух!
   Неизвестно пока, будет ли действовать нога после заживления? «Как бы не было анкилоза, — сказал хирург, и Малинка разузнал, что это такое, анкилоз — неподвижность сустава. Вместо шарнирного соединения будет у него прямой стык.
   — Нет, анкилозы пусть будут у наших врагов, — сказал Малинка Жене и поклялся при любой боли шевелить обожженной ногой во всех больших и малых суставах. — А то своя кожа пропала, не так жалко, да еще и чужая, приживная, пропадет.
   Он выздоравливал, много болтал, и Женя не считала за грех рассмеяться в ответ на его шутку. Малинка смотрел на нее прямо-таки с сыновней благодарностью. Со дня его поступления в больницу она еще ни разу не улыбнулась, наверное, не хотела своим беспечным довольством, весельем раздражать больного. Малинка дивился: такая юная и такая мрачная. Медичек, говорят, специально учат не улыбаться на работе, во время исполнения службы, вроде как монашек.
   А знает ли Женя о том, что случилось ночью на степном пожаре? Или полагает, что Малинка где-нибудь на кухне от примуса загорелся? Знает, конечно, здесь все знают и про больных и про здоровых, но все-таки поговорить о себе, о своей жизни, поговорить по душам, пооткровенничать очень хочется. Но не с кем попало, а только с некоторыми...
   Когда Жени в больнице не было, Малинка раскисал и готов был хныкать от боли, как малое дитя. Появлялась Галя, строго приказывала ему взять себя в руки, но Малинка от ее приказов расстраивался еще больше. Он отказывался от перевязок, когда дежурила Галя, рычал от боли в ответ на ее прикосновения и требовал хирурга. Но при Жене Малинка не стонал и даже не морщился. Пока она готовила стерильные салфетки, погружая их в лоток с мазью Вишневского (а мазь пахла рыбой), он умудрялся рассказать ей что-нибудь из солдатской жизни, бывальщину какую-нибудь нехитрую или анекдот. Любил вспоминать Алма-Ату:
   — Ты там не была ни разу? Как же так, и живешь себе спокойно! Там такие горы, такие цветы. «Отец яблок» — само название города о чем говорит. Идешь по улице — сады направо, сады налево, спереди и сзади. Хочешь — сорвал яблоко, съел, хочешь — выбросил, никто и слова не скажет. Сядешь у арыка отдохнуть, смотришь — плывут! Апорт, кандиль, золотой налив, все сорта, бери не хочу.
   Он заметно привирал не только потому, что хотел развлечь Женю, но еще и от тоски по родному городу, хотелось Малинке наделить его и красотой небывалой и изобилием невиданным.
   Жене, конечно же, было приятно работать с таким больным. Любому медику должно быть приятно, когда встречают его с великой радостью, а после перевязок, после процедур вздыхают с таким превеликим облегчением и так благодарно смотрят на тебя, что всерьез начинаешь верить: именно твои руки и приносят этому человеку исцеление.
 

IX

 
   Через неделю в «Целинных зорях» был напечатан очерк «Золотые руки» — о знатном механизаторе совхоза «Изобильный» Сергее Хлынове. Вверху дали крупно его портрет, дальше шел очерк крупным массивом, а внизу стояла подпись: Е. Измайлова.
   Женя читала очерк, и перечитывала, и самой себе удивлялась — надо же так суметь! Если уж быть до конца честной, ей хотелось бы, чтобы внизу была не только подпись, но и маленькая ее фотография. На память. Ничего в этом нет зазорного. В ее подписи содержится нуль информации для читателя, потому что Измайловых — тыща. А вот лицо ее, как и всякое лицо человека, — уникально, неповторимо. В будущем, Женя уверена, все газеты до этого додумаются. А пока она вполне удовлетворена и такой формой своей славы. Запечатала газету в конверт и отправила папе с мамой «авиа», пусть порадуются, а то они все дрожали, как тут Женя жить будет, не знает, как манную кашу варить, то ли молоко в крупу, то ли крупу в молоко.
   Когда Женя принесла свою рукопись в школьной тетрадке в редакцию, ответственный секретарь Удалой прочитал ее тут же и сказал: «Ничего материал, пойдет». Женя ожидала большего, ничего — это, как говорится, пустое место. Но слово «пойдет» ее обнадежило. Так почему бы этому Удалому не сказать прямо, что, дескать, ты молодец, Измайлова, нашла время написать, старалась, ездила на полевой стан, собирала материал, изучала жизнь. Почему бы все это не отметить, не принять во внимание? «Ничего материал...» — кисло так произнес, прямо хоть забирай тетрадку и гордо покидай редакцию. Если плохо, то так и говори, руби со всего плеча, но если хорошо, так тоже говори прямо, труби на весь мир!..
   Все это, однако, так, сопутствующие мелочи. Главное — результат, а он получился неплохим. И про Ткача сказано, прославленного хлебороба, опытного руководителя, воспитателя молодых кадров, и про Марью Абрамовну трогательные строки — мать погибшего тракториста, которая тоже считает себя целинницей, потому что нашла свое место в жизни, именно здесь обрела себя, и конечно же, про Сергея Хлынова, подлинного передовика, человека честного, для которого вопросы нравственные так же важны, как и вопросы хозяйственные, производственные.
   И Женя не удивилась, а обрадовалась, как высшей справедливости, когда через несколько дней увидела свой очерк в областной газете. Удалой сам позвонил ей в больницу и сказал: «Ты посмотри сегодня газету, там нас перепечатали». Она посмотрела — это ее перепечатали, а не нас, товарищ Удалой, не вас. Не мог похвалить вовремя, а теперь спохватился, так тебе и надо! Женя понимала, что нехорошо, нескромно заноситься, но сейчас ей было не до самокритики.
   «Интересно, что теперь скажет Николаев при встрече?» —думала она.
   Женя показала газету Леониду Петровичу. Он искренне удивился прежде всего тому, что Женя нашла время и «написала так много». В этом тоже была похвала, хотя и неуклюжая.
   Одним словом, теперь стало окончательно ясно, что то чудесное росистое утро, когда она встретила Хлынова, она запомнит на всю жизнь. И тех славных людей, которых там повстречала, — тоже. И Ткача, и Марью Абрамовну, и даже Таньку Звон, не совсем понятную для Жени, сложную, но тоже ведь фигуру из нашей действительности. Женя всегда будет возвращаться в своих воспоминаниях к этому первому лету на целине, к этим милым и сложным людям, чтобы еще и еще раз убедиться, насколько правильно, по-современному, по-молодежному она поступила, вызвавшись поехать именно сюда, на целину.
   Для нее были одинаково интересными, одинаково милыми все люди «Изобильного». Но вот Хлынов стоял пока что особняком, и чувство к нему было особенным и довольно смутным, неясным. «Надо все беспощадно проанализировать!» — решила Женя.
   Что было вначале? Рассвет, вороненая от росы трава, огромное небо и поле. Потом бешеная гонка по плохой дороге, не столько езда, сколько тряска, заячьи прыжки. Может быть, это сумасшествие, этот риск, острота ощущений, все это взволновало, врезалось в память и не проходит. Ведь прежде Женя гоняла мотоцикл только в городе, по асфальту, на тренировках, гоняла так себе, без особой, без прямой надобности, больше на зависть неумехам девчонкам и в порядке некоторого самовоспитания. А здесь, в поле, была настоящая потребность движения, скорости, была лихость, умение было и потом истинное довольство тем, что испугала самого Хлынова.
   Так, может быть, потому и влечет к нему, что он такой пугливый? Еще раз испугать его захотелось и проявить свою власть над ним?..
   Какая, однако, ерунда лезет в голову, как будто весь смысл жизни в том, чтобы пугать кого-то!
   А в чем же тогда дело?
   «Да, кстати — небрежно продолжала Женя вспоминать, — ведь он, кажется, обнимал меня в дороге». Собственно говоря, он не обнимал, а просто-напросто держался, чтобы не упасть, как держатся за поручни в троллейбусе или друг за дружку в автобусе. Чисто механический жест, действие по упрочению своего равновесия в данный момент, но отнюдь не выражение эмоций. В дороге, кстати, она совсем не чувствовала его рук, — какие же это объятия? Но когда рассмеялись за столом на стане, она почувствовала его руки на своей талии. Задним, так сказать, числом.
   Но что толку, что Женя знала и читала и про то, и про это, а вот сейчас не в состоянии оценить ситуацию. А может быть, дело тут не в грамотности, а в чем-то другом, в искренности, к примеру? Она перед собой искренна: запомнился ей Хлынов и точка! Почему бы его не запомнить на определенное время нормальной девушке? Он не отстающий, а передовой, он не безграмотный, а образованный, любит книги, он не крутит, наконец, с бригадными девчонками, и вообще... Почему бы не запомнить его даже на всю жизнь?
   Когда Женя увидела свой очерк в областной газете, она вдруг подумала, представила, что вот-вот, на днях, вечером или, может быть, ранним-ранним утром примчится к ней на мотоцикле Хлынов. Веселый, довольный, спросит, как ей живется, как работается и, главное, ни словом не упомянет о газете и даже спасибо не скажет, хотя именно за этим и приедет, чтобы сказать спасибо. Такой у него должен быть характер. Во всяком случае, Жене хочется, чтобы он был таким — все помнил, но не все говорил.
   Однажды она решила, что Хлынов приедет к ней именно сегодня вечером. Нельзя сказать, чтобы она специально готовилась к этой встрече, сделала себе прическу, надела какое-то особое платье, нет, просто она ждала и даже была уверена, что именно сегодня он появится. Ждала допоздна и особенно остро чувствовала свое одиночество.
   В полночь она решила, что что-то произошло, и Хлынов сегодня не придет. Но он должен непременно прийти завтра. Она велит ему прийти, повелевает, командует на расстоянии: ты придешь!
   Как-то раз в училище была у них встреча с молодым врачом-психиатром. Он рассказывал о гипнозе, о биотоках мозга, о передаче мыслей на расстоянии, о психологических опытах Мессинга. Встреча прошла действительно интересно, не то что лекция на антирелигиозную тему, тем более, что психиатр не ограничился словами, теорией, но и показал кое-что практически.
   Он вышел на середину зала и попросил положить на стол перед ним несколько разных книг. Просьбу его тотчас выполнили. Затем врач попросил кого-нибудь из присутствующих, по желанию, подойти к столу, выбрать книгу, раскрыть ее, запомнить строку, страницу, записать на отдельной бумажке все эти сведения — название книги, строку — и передать их в аудиторию для контроля.
   Жене показалась забавной эта затея, что-то вроде фокуса, она первой выбежала к столу, быстренько перебрала книги, выхватила томик Маяковского и запомнила строчки: «Отечество славлю, которое есть, но трижды, которое будет!»
   Передав записку студентам, Женя недоверчиво улыбнулась врачу, желая тем самым сказать, что одурачить ее не так-то просто, так что финтить ему будет трудновато, дескать, не на ту напал и все такое прочее. Врач стремительно подошел к ней, строго приказал: «Серьезней!» Схватил рывком ее руку, положил ее пальцы себе на запястье. «Держите! Крепче! Крепче! И диктуйте мне, то? я беру или не то?! Мысленно диктуйте!» Говорил он быстро, нервно, и Женя почувствовала, как бледность стягивает ее щеки и как потерялось ощущение аудитории, будто они остались вдвоем с этим ненормальным субъектом. Врач согнулся над столом, и, взахлеб, хрипло повторяя: «Диктуйте, диктуйте!», начал рывками водить над книжным развалом растопыренными пальцами свободной руки. Лоб его вспотел, нос заострился, все это испугало Женю, и она изо всех сил отчаянно диктовала, стремясь поскорее закончить опыт, боясь, что не выдержит долго эту нервотрепку. Едва он коснулся томика Маяковского, как она, что называется, всеми фибрами души скомандовала: «То!» Врач выхватил книгу и тем же глухим голосом, требуя диктовать, начал листать страницы.
   Одним словом, он нашел эти строки и размашисто, сердито, как будто Женя в чем-то виновата, подчеркнул их карандашом.
   Нет, это был не фокус, не цирк, не забава. Женя не сразу пришла в себя, не сразу стала восторгаться, до того рада была избавлению от опыта, который вызывал у нее что-то вроде суеверного страха. Лишь потом, постепенно опомнившись, она осознала, насколько все это было здорово. Она убедилась на практике в силе нервной, психической, мысленной энергии человека. Ученые объяснили наконец, что такое колдовство, напомнили человеку, какой силой он обладает...
   Женя вспомнила этот случай сейчас, в бессонную ночь. Она представила полевой стан «Изобильного», низкое степное небо, серые сумерки, размытый свет «летучей мыши», вагончик со светлыми ступеньками, представила лицо Сергея Хлынова и продиктовала ему: «Ты придешь! Ты придешь!» И умиленная своей наивной верой, своим чистосердечным желанием, спокойно уснула.
   И Хлынов пришел.
 

X

 
   Хлынов пришел в больницу и, как Жене того хотелось, ни слова не сказал о газете, о своей работе, а первым делом спросил, где Ирина.
   — Ирина Михайловна? — уточнила Женя.
   — Да, Ирина Михайловна.
   — А что случилось? — спросила Женя в некоторой растерянности.
   — Дело есть... — Сергей помедлил. — Да вот, руку перебинтовать.
   Он показал окутанные грязным бинтом пальцы. И вообще он выглядел сегодня неважно, не побрился, веки порозовели, плохо спал.
   «Зачем он сюда-то ехал? — подумала Женя. — Разве в «Изобильном» не смогли бы сделать перевязку?»
   Если бы он не спросил, где Ирина, а прискакал сюда к Жене, тогда все было бы ясным и понятным.
   — Идемте, — проговорила она расстроенно и повела Хлынова в ординаторскую.
   Там сидел Грачев. Жене показалось, что при виде его Сергей изменился в лице и глянул на Женю в высшей степени вопросительно.
   — Леонид Петрович, посмотрите руку нашего прославленного механизатора.
   Грачев готовно, приветливо встал, шагнул к Хлынову.
   — Надо беречь золотые руки, — сказал он с мягким укором.
   Сергей только поморщился на его слова и ничего не ответил.
   Хирург внимательно осматривал руку Хлынова. Молчание казалось Жене неловким, тягостным.
   — Как там у вас дела на стане, Сергей? Как Марья Абрамовна поживает, как другие?
   — На стане? У нас? — живо переспросил Сергей, как будто обрадованный тем, что Женя предложила тему. — Да так... Плохо, короче говоря, на стане. Вчера подрались, к примеру. Я одному деятелю по морде дал. Ну и он мне. И правильно сделал.
   — Странно, — Женя огорченно пожала плечами. — Такая примерная бригада. Вас в газете хвалили...
   — Да в том и беда, что хвалили. Написали, что я скашиваю по девяносто гектаров, а я на самом деле больше семидесяти не давал.
   — Но я ведь не с потолка взяла эту цифру, мне ее Ткач назвал. Да и вы были тогда, кажется, при нашем разговоре. Кто же виноват?
   — Кто виноват, кто виноват, — проворчал Сергей. — Так вышло. Я, как тот мужик, задним умом крепок. А теперь мне тычут в глаза липовым рекордом, двадцатью приписанными гектарами. Даже те, кто за смену дает только вот эту разницу, и те лезут с упреками, совесть мою проверяют. Ревизоры нашлись. «Хлынов брехун, Хлынов подлец, врет на каждом гектаре. Душу за славу продал». И прочее. А ко мне учеников уже присылают на семинар, — передавай, Хлынов, опыт. Ткач ликует, не нарадуется. Противно хвастать, но разве семьдесят — это плохо?
   — Хорошо, конечно, хорошо, — тихо, растерянно ответила Женя. — Но как же это могло получиться? — Голос ее дрожал. Чего ради они завели вообще такой разговор при Грачеве. — Извините, Леонид Петрович, мы увлеклись.
   Хирург закончил перевязку, внешне безразличный к их разговору, сказал:
   — Ничего страшного. Завтра и послезавтра принимайте стрептоцид по четыре раза в день. Возьмите в нашей аптеке.
   — Спасибо, доктор, — Сергей пошел из ординаторской, Женя за ним. Разговор, как ей показалось, только начат, но далеко не завершен.
   — Минутку, Хлынов, мне бы хотелось продолжить, — требовательно сказала она и даже взяла Сергея за рукав.
   — О чем продолжать-то? — рассеянно отозвался Хлынов, как будто для него было важно прежде всего присутствие хирурга, а не одной только Жени.
   — Как же это получилось с гектарами?
   — Да так вот и получилось. Меня в этих гектарах, как в омуте утопили, с ручками. А другой как давал крохи, так и сейчас дает. Целинники! А я, видишь ли, сволочь. Даю в три раза больше всякого — сволочь... Да ладно, чего это я завел!
   Жене показалось, что напрасно они уединились, ушли от хирурга. Неужели она испугалась, что он стал свидетелем ее, мягко говоря, ошибки? Он в стороне, спокоен, поскольку никакого участия в этой истории не принимал, не то что Женя.
   Но чем он сейчас поможет? Медицина бессильна, когда речь идет о совести.
   — Сергей, прошу вас не уходить. Мы должны сейчас же кому-то обо всем рассказать.
   Хлынов жестко усмехнулся, посмотрел на расстроенное лицо Жени, попытался ее утешить:
   — Расскажем, но не сейчас. Не время сейчас про такие дела говорить. А в общем, у Ткача такие замашки были, так что Америку не откроешь. Как только появляется в районе какое-нибудь начальство, так его сразу к нам, Ткач встречает с распростертыми объятиями, звон поднимает на всю область. Сказать по правде, ему есть чем гордиться, умеет руководить, но, как тебе сказать... шибко он арапистый. Все это я тебе выкладываю, знаешь для чего?