— О шири земной… — как эхо откликнулась Валентина.

МОЙ ДВОЙНИК

   Иногда можно подумать, что в редакции руководят морским сражением. Появляются бородатые, точно викинги, ребята, демонстрируют морские реликвии вроде якорей испанских галеонов, бронзовых пушек с челнов Стеньки Разина (?), бортовых журналов первых подводных лодок заодно с перископами, древними компасами и гироскопами, брандспойтами, кусками обшивки и пеньковыми концами. Их сменяют франтоватые мореходы в кожаных куртках и сапогах. Некоторые приходят поговорить, другие требуют организации экспедиций.
   За несколько лет работы мне пришлось детально разбираться в двадцати проектах полного преобразования океана. Среди них были довольно смелые (помнится, кто-то настаивал на полном осушении океана и конденсации всей влаги на околоземной орбите — так ее якобы удобнее распределять по всем материкам).
   Народ у нас бывалый, привычный. Нас не удивить морской экзотикой. Даже письмо инопланетянки можно преподнести как событие вполне будничное, требующее делового обсуждения. Для начала я выбрал Андрюшу Никитина, мужественнейшего из коллег, но настоящего «непротивленца», не способного настоять решительно ни на одной правке чужой статьи (когда его друзья делают это за него, он только широко разводит руками). Но в тот день он был, видимо, не в духе, а может быть, именно с этого момента вдруг решил сменить характер. У меня почти ничего не получилось. Он забраковал идею ответного письма Аире, сказал, что ничего из этой затеи не выйдет.
   — Что с тобой сегодня? — спросил я недоуменно.
   — Уволь. В заговор с тобой не вступлю. Не могу. Вчера…
   И он поведал мне печальную историю о своих редакторских злоключениях. Я успокоил его как мог и стал обдумывать положение.
   Кого увлечь идеей переписки? Может быть, сразу к шефу? А если не повезет: угадывать настроение я не умею, а шеф — фигура сложная, даже противоречивая. Журналист без труда поймет меня: статья должна пройти так, как я ее напишу, творчество по очереди все испортит. Получится просто статья, а не ответ Аире.
   Я попытался представить, как это произойдет: вот она берет журнал, вот садится в кресло, находит нужный микрофильм… Наверное, она улыбнется, когда увидит свой портрет — вряд ли рисунок может оказаться удачным. А может быть, художник угадает? И сходство покажется ей странным? Тогда она задумается, припомнит подробности первой встречи.
   Я волновался, меня мучили бесконечные вопросы, кажется, я даже не спал одну ночь, обдумывая ситуацию, готовясь к разговору. Потом пошел к шефу и выложил идею.
   — Это будет рассказ, — заключил я, — рассказ с выдуманными героями. Проще говоря, фантастический рассказ.
   Но нет! Он строго взглянул на меня, поправил очки и тут же дал понять, что не собирается делать исключений. И дело вовсе не в самом замысле. Ответить можно (меня поразило его спокойствие). Дело было в жанре. Не рассказ нужен и не очерк, а статья… о проекте «Берег Солнца»! Ни звука об Аире.
   — Проект имеет самое непосредственное отношение к океану, — изрек он хорошо поставленным голосом, и я понял, что сопротивляться бессмысленно.
   — Пусть будет статья, — согласился я, — но…
   — Статья, — вдруг нежно подхватил он, — хорошая статья, а не письмо мифической героине рассказа.
   Вот оно что! Он не поверил ни единому моему слову. Как же иначе истину знали только трое, да и то один из этих троих — журналист… Какое-то наваждение: Аира как будто предвидела такой поворот событий и безобидную шутку шефа — тоже, она писала мне о статье. Шеф только повторил то, что сообщила два месяца назад она в своем письме.
   Та же знакомая мысль мелькнула в моей голове, когда я выходил из просторного кабинета шефа с аппаратами полной межконтинентальной связи. «Это предупреждение, — подумал я. — Аира предупреждает меня, нас предупреждает о возможной судьбе проекта «Берег Солнца». Она хочет, чтобы мы были осторожны, чтобы у нас хватило сил завершить проект! Зачем это ей? Да очень просто: когда у нас будет вся энергия солнца, мы сможем послать сколько угодно кораблей к Близнецам. И разве найдется другой способ вызволить тех, кто ей дорог?» Я догадывался, правда смутно, как нужно делать статью, в каком ключе.
   Недели через две Никитин неожиданно спросил:
   — Как дела с перепиской?
   Я даже не сразу понял. У него были удивленные глаза. Подумал — и рассказал ему. Многое рассказал…
   Он был похож на меня. Настоящий мой двойник. Таким вот, наверное, я был лет двадцать назад. Пусть послушает.
   — Вот чем придется заняться, — сказал я, — каждый из нас в какой-то степени открывает новые истины или стремится к этому, но ведь я-то был физиком, ты знаешь. Тогда все казалось проще, особенно сначала. Вечно волнующаяся астата заполняла беспредельный мир, а законы физики напоминали чем-то волшебную палочку, с помощью которой раз и навсегда можно навести в нем порядок. Мне казалось, что мой наставник Лайманис посматривает на меня с уважением и надеждой. Он приезжал к нам в редакцию как-то. Симпатичный старикан… настоящий ученый.
   — Что же случилось потом?
   — Потом… ничего не случилось. Это и обидно. Я увлекся, несколько дней ходил сам не свой, как будто невесть что открыл. Так оно, может быть, и сталось бы, если бы у меня было больше таланта или трудолюбия. Я нашел удивительно простую запись отражения волн от движущихся слоев. И понял, что закон верен и для ионосферы, и для морской поверхности. Каждый электромагнитный импульс, отражаясь, приносил информацию о непрестанном движении. А раньше картину отраженных волн считали хаотичной, беспорядочной, на нее, можно сказать, махнули рукой. Казалось немыслимым рассчитать эхо. Я нашел эту формулу. Несколько импульсных вспышек могли дать точный портрет звездного вихря, метеорного роя или зарядов в ионосфере. Прошло полгода, и Лайманис показал мне статью Ольмина. Сначала я не понял ее. А когда понял, то увидел, какая пропасть между его и моими результатами. Из его работы моя закономерность вытекала как частный случай, как пример. Он опубликовал ее за два года до того, как я приступил к работе над темой. Иногда я думаю о нем. Об Ольмине. Кто он? Даже пытаюсь представить, как он выглядит. Видишь ли, его работа не просто талантлива, нет. Ее не с чем сравнивать. Она даже как-то небрежна, но это, бесспорно, небрежность гения: оставить после себя немного и для других — пусть поломают голову.
   — И только поэтому… ты отошел… отрекся?
   — Да. Отрекся. Я не хотел быть в числе тех, кто ищет крохи. И выбрал нашу профессию.
   Я не знал, что толкнуло меня к исповеди. Разговорился вдруг. И без всякой причины.
   — Проектом «Берег Солнца» руководит какой-то Ольмин, — оказал вдруг Никитин, — может быть, тот самый. Я слышал: шеф говорил. А это значит, ты с ним встретишься. Потом расскажешь. Неужели у Солнца когда-нибудь отберут все тепло и свет? Это же немыслимо!
   — Вовсе нет. Возьмут сколько надо. Да и то в порядке эксперимента. Ты в каком веке живешь, мой милый журналист? Почти за двести лет до тебя люди мечтали о полном использовании солнечного света и тепла.
 
* * *
   …Да, о полном освоении энергии светила. Наверное, авторов проекта могло бы задеть за живое недоуменное замечание Никитина: речь шла об отношении к эксперименту. Я успел побывать в Солнцеграде, я успел почувствовать ритм новой стройки, успел понять людей, причастных к ней. Это не было похоже на академический опыт или на простую проверку принципа. Я видел Ольмина. Слышал, как он разговаривал с критиками и оппонентами. Побывал в институтах. В только что созданном институте Солнца, к примеру.
   Может быть, архитекторы старались воплотить немного абстрактную идею щедрости светила, неиссякаемости его энергии: размах поражал воображение.
   Помню какие-то круглые огромные кабинеты и лаборатории со сводчатыми потолками, с бесконечными панно, ритмически повторяющими один и тот же сюжет: солнечные лучи — ярко-желтые, жгучие, зеленые (в морской таинственной глубине), багрянец и золото небесного света, горячие просторные горизонты. А на верхнем этаже зал, открытый, без стекол, с высокими колоннами под серебряными капителями, с дикими виноградными лианами, обвивающими мрамор и дальневосточный гранит, с защитными полями, отводящими непогоду, ветер, дождь, полный желто-зеленого света, как аквариум. Широкие проемы между колоннами пропускали так много света с улицы, что казалось, вот-вот подует ветер, если там, снаружи, качаются деревья… Но здесь было неуютно, и неизвестные мне люди — не то просители, не то посетители, не то прожектеры, точно сошедшие со старых полотен, — с трудом, казалось, привыкали к этой современной, но неподдельной роскоши.
   Ольмин оказался шатеном среднего роста, с обаятельным лицом — он меньше всего был похож на того физика, о котором я вспоминал и которого, казалось, так живо мог бы себе представить. Нет, тот был бы другим… И все споры здесь были об отношении к эксперименту. Сопротивляясь чьей-то воле, Ольмин старался превратить его в начало самого дела. Он вовсе не был похож на одержимого, и только манера говорить иногда выдавала его. Ему не нужна была ни электронная память, ни записи, ни особый настрой. Я слышал, как он убеждал, не повышая голоса, с какой-то даже интонацией утомления сообщая цифры, формулы, легко превозмогая собеседника, делая его союзником. Я не мог понять, в чем источник этой гипнотической силы. Искал его — и не находил. Оппоненты ссылались на авторитет науки. Легко ли возражать, когда цитируется одна из глав книги Константина Циолковского? Или известного физика прошлого Дайсона?
   Встает, положим, академик Долин и произносит целую речь:
   — Рост населения обусловливает космическое расширение общества. Причины такого расширения надо искать также и в объективной логике борьбы с природными стихиями, в неизбежных законах развития. Константин Циолковский еще в 1895 году высказал свое знаменитое положение: человек должен использовать весь солнечный свет и все солнечное тепло. Начало тому должно положить освоение пояса астероидов. Масса этих небольших небесных тел, по выражению Циолковского, «разбирается до дна». Из этого материала «лепятся» искусственные космические тела с наиболее выгодной формой поверхности. Но масса астероидов не так уж велика, как мы знаем. Вот почему когда-нибудь настанет черед Земли и других планет. Прошло несколько десятилетий, и американский физик Дайсон вновь рассмотрел вопрос о перестройке солнечной системы. Позволю себе напомнить его расчеты. «Сфера Дайсона» — это сравнительно тонкая скорлупа, опоясывающая наше светило. На внутренней ее поверхности располагаются машины, приборы, люди — все, что составляет нашу цивилизацию. И ни один луч света не минует гигантской оболочки. Получается как бы огромная комната с одним-единственным светильником — Солнцем. Двойные звезды позволят украсить исполинское жилище светильником иной формы. Для создания сферы Дайсон предложил распылить Юпитер. Для этого нужна энергия в 10\44 эрг. Ее может дать Солнце за 800 лет. Площадь сферы примерно в миллиард раз больше площади земного шара. Прошу присутствующих обратить внимание на эту цифру: в миллиард раз.
   Дайсон подметил любопытную закономерность, которая связывает между собой независимые, казалось бы, величины: массы больших планет, толщину искусственной биосферы, энергию солнечного излучения, время «технологического» развития общества и время, нужное для «распыления» больших планет. Эти величины, оказывается, согласованы. (Пауза. Глоток воды.) Прислушаемся к ученому. «Поэтому, — заключал Дайсон, — если пренебречь возможностью случайной катастрофы, вполне закономерно ожидать, что разумные существа в конце концов будут вынуждены прибегнуть к подобной форме эксплуатации доступных им ресурсов. Следует ожидать, что в пределах нескольких тысяч лет после вступления в стадию технического развития любой мыслящий вид займет искусственную биосферу, полностью окружающую его материнскую звезду». Сфера Дайсона, как мы ясно себе представляем, должна излучать в мировое пространство инфракрасные лучи: в этом месте Галактики вспыхнет сильный источник теплового излучения, мощность его равна мощности материнской звезды. И нетрудно видеть, что именно такая оболочка, или сфера, вокруг звезды дает сразу и площадь и энергию ее обитателям. Позволительно ли считать, что проект «Берег Солнца» так же успешно решает обе эти проблемы? Вряд ли. Вопрос об увеличении площади, пригодной для обитания, остается открытым… Это лишь частный эксперимент, и не надо закладывать в его программу больше того, что он может дать (и т. д.).
   …И вот слышны голоса, поддерживающие Долина:
   — С мнением видного ученого трудно не согласиться! Нашим потомкам нужна будет сфера Циолковского — Дайсона. И может, раньше, чем предполагается.
   И невозмутимый ответ Ольмина:
   — Если мы не овладеем энергией Солнца, то создавать такую сферу нужно восемьсот лет. О чем же спорить? Значит, именно тот проект, который сегодня обсуждается, даст путевку в жизнь давнишней, но интересной идее Дайсона и Циолковского. Три-четыре года вместо восьмисот лет!
   Теперь другие голоса:
   — Неужели вы верите в идеи и проекты, относящиеся исключительно к области фантастики?
   — Мы собрались здесь, судя по всему, как раз для того, чтобы говорить исключительно о фантастических проектах, — таков был ответ.

ПРОВОДЫ СОЛНЦА

   — 3автра Солнце пересечет экватор! — воскликнула Калина Зданевич. Жаль, что это только иллюзия, а на самом деле еще немного повернется наша Земля.
   — Говорят, на этот раз все будет иначе, — сказал Ридз Кеттл, и я был готов подхватить его шутку; он не так уж хорошо говорил по-русски.
   Мы видимся раз в год, и эти встречи всегда памятны. Ридз похож на провинциала откуда-нибудь из Калуги или Костромы позапрошлого века. У него пшеничные усы, квадратный подбородок, добрые глаза. Осенью или весной, на праздниках Солнца, он частый гость редакции. Мы сделали с ним репортаж о «Гондване» — для другого континента. Подружились.
   — Все равно нам не избежать праздника, — продолжала Калина с серьезным выражением лица.
   — Вы совершенно правы, — сказал я. — У нас на берегу почти как в море: только там праздник носит имя Нептуна. Правда, нет корабля, пересекающего экватор. Но разве планета не корабль? А Солнце?
   — И все же… — сказал Ридз, — завтра не осеннее равноденствие будет причиной праздника, а день Солнца вызовет необходимое для празднества положение светила!
   — И тебе, Ридз, я не могу отказать в правоте.
   — Хитрите, — рассмеялась Калина, — говорите так, что вас нельзя поймать на противоречиях.
   — Это невежливо с его стороны. — Ридз кивнул в мою сторону. — Но я уверен, что он поправится.
   — Обещаю. Завтра все будет в порядке. Облетим город или сразу в отель?
   — Не знаю, — сказала, додумав, Калина.
   — Как знаешь, — сказал Ридз.
   — Мне нравится летать на эле. Только повыше, поближе к небу.
   Я поднял машину. Свод неба был золотистым, теплым. На его фоне четко вырисовывалась прихотливая линия крыш в старой части города. Там был совсем другой мир, до которого мне как-то недосуг было добираться. Но сегодня я провел эль на взгорье, мы пронеслись над шпилями и куполами, промчались мимо потемневших от времени кирпичных башен и стеклянных небоскребов. Открылись страницы истории. Меня всегда поражало вот что: в какую бы глубь веков мы ни заглядывали, всегда обнаруживалось дыхание красоты, ее ритмы, необъяснимое наваждение искусства.
   Наверное, мы думали об одном и том же, потому что Ридз, и я, и Калина вспомнили об этом вечере на празднике…
   Очаровательный беззаботный день праздника: две-три такие встречи давали право называть человека с любого континента другом. Рндз рассказал, как он впервые, еще мальчиком, увидел Приморье. После приключенческих романов о Севере и Дальнем Востоке его удивляла почти тропическая природа южных долин, осенние зеленые раздолья, контрасты горных ландшафтов. А начало дальневосточной зимы произвело на него такое впечатление, что он хотел еще раз побывать здесь именно в это время, в декабре.
   — И за двадцать лет мне так и не удалось покататься у вас на лыжах! закончил он рассказ о первом своем не столь уж далеком путешествии. — А город, — вдруг сказал он, — бережно сохранил все старое. Не знаю, как это ему удалось с вашей помощью, но уверен: так и должно быть. У города, как и у человека, должна быть память. Память о прошлом.
   — Это не память, — оказала Калина.
   — Что же?
   — Искусство.
   — Искусство памяти, — улыбнувшись, сказал Ридз.
   — Вот и нет, — упрямо возразила Калина, — вы играете в слова: то, что вы называете памятью, несвойственно киберам и электронным машинам. Но вы ведь не будете утверждать, что у них нет свойства запоминать?
   — Вечная тема: искусство… Как совместить это с поразительной гармонией мира знаний и поисков? Разве любой кибер со средним объемом памяти не изобразит первобытного зверя быстрее и точнее, чем охотник неолита?
   — Может быть. Только искусство совсем не для того, чтобы выполнять точные эскизы и чертежи. Хотя бы и с натуры. Искусство несет совсем другую информацию, чем трактат или теорема.
   — По-моему, любую информацию можно выразить в единицах ее измерения в битах.
   — Никогда вы это не сможете сделать! Танец, песня, рисунок — это целый мир переживаний. Они вызывают больше чувств и мыслей, чем в них заключено. Они только сигнал, который заставляет вспыхивать ассоциации. Точно так же, как панорама старого города или башни маяков. Вы напоминаете мне инквизитора, Ридз. Для вас не существует ничего, что не укладывалось бы в схемы или формулы.
   — У меня много союзников, милая Калина. Иные из них уверены, что искусство — это иррациональное начало — понемноту уступит место науке. И отомрет со временем.
   — Кажется, я догадываюсь. Знакомая формула: не искусство и наука, а искусство науки. Нет, Ридз. Искусство — это не надгробие человечества. Оно наш современник.
   — Для меня оно означает красоту познаний и поиска.
   — Оно прежде всего утверждает человека и все человеческое в мире, измененном силой знания. Уничтожьте наши следы во времени, наши традиции, музыку, картины, стихи — и вы уничтожите человека.
   «…Кажется, она права, — подумал я. — Вон там, у камина, старинные перекрещенные шпаги — символ мужества, и древний стальной якорь — знак морской доблести. А гравюры, подсвеченные красными языками пламени, переносят нас на столетия, отодвигают непроницаемый горизонт времени. И это пока единственный способ путешествовать в прошлое. Но что мы там забыли? Знаем все, что знали предки. И много больше того. Не в искусстве ли, которое проявляется так ярко и сильно, причина этого движения к первоистокам бытия?..»
   …В начале двадцатого века в Финляндии, в деревне Лутахенде, поселился молодой человек с мягкой бородкой, со спокойными и простодушными глазами, с румянцем вовсю щеку. Жил он на болоте, которое все — и дачники, и местные жители — именовали Козьим, в крохотной хибарке, упрятанной в лесу. Стены и углы своей комнаты он украшал кустами можжевельника, сосновыми и еловыми ветками, букетами папоротников, ярко-красными ягодами, шишками. А над дверью хибарки он приколотил дощечку с изображением лиловой кошки. И вскоре все стали называть лачугу «Кошкин дом». (Мне где-то уже приходилось писать об Алексее Толстом.)
   «Посередине комнаты в «Кошкином доме» стоял белый сосновый, чисто вымытый стол, украшенный пахучими хвойными ветками», — вспоминал современник. Молодой человек, поселившийся в лесу, в этом деревянном домишке с закоптелыми стенами, был тогда начинающим писателем, и никому еще не стали известны его книги: «Хождение по мукам», «Петр Первый» и другие — просто потому, что они еще не были написаны.
   А задолго до этого, где-то у большого озера, на гранитной скале первобытный художник начертал контуры огромного, почти сказочного великана из мира животных. Но зачем это ему? Ведь он, вероятно, многажды встречался с мамонтом в то зеленое утро нашей планеты, когда природа была и щедра и загадочна… В чем же дело? Почему на скале возник странный живописный образ обычного, казалось бы, зверя?
   И что же такое язык искусства?
   …Куда занесло меня! Еще немного — и меня стали бы расспрашивать, наверное, что случилось. И какое это имеет отношение к нашему разговору? Мне стало неловко. Я все еще искал ответ на вопрос, заданный женщиной, сидевшей рядом со мной за столом. И знал: ответ будет таким, что я не смогу сообщить его ни Ридзу, ни ей, ни другим…
   Да, в искусстве порой все сложно и все просто. Пройдут века. Сорок тысяч лет, быть может, семьдесят… В теплый летний день к деревянной лачуге на Козьем болоте, что у околицы Лутахенды, совсем недалеко от Куоккалы, подойдет юноша с букетом лесных папоротников и прибьет над дверью дощечку с изображением кошки.
   …А вот трезубец Нептуна. О чем расскажет потускневшая зеленая медь и прихотливые пятна полустершейся чеканки? Что за тайный умысел у создателя языческого знака власти над морем? И почему мы собрались в роскошном зале под этим знаком? Что скажут уму и сердцу тысячелетние легенды и мифы?
   В пряже дней время выткало нить — это поэзия. Почему же не обрывается легчайшая нитка, ведущая в прошлое? Как будто бы она из сверхпрочного металла и от времени становится крепче. Калина говорит об ассоциациях. Может быть, проще? В искусстве, в человеке можно узнать целый мир… так, например.
   Когда я впервые это понял? Понял и не смог выразить словами? Да, Валентина… Я увидел ее такой, что не мог потом забыть. И не знал, почему это произошло. Далеко-далеко отсюда. На острове. Где когда-то плавала «Гондвана».
   Кажется, начинался спор, долгий, горячий и бесполезный, как всегда. Страстно возражал Ридзу Саша Костенко, в первый раз присутствовавший на традиционной встрече журналистов, к нему присоединился Джон Ло; звучали стихи, и сочинялись гимны науке, искусству, человеку. Стало шумно. Я видел, как бородатый и респектабельный Гарин встал из-за стола, подошел к Костенко, пытался, его в чем-то убедить, но нить спора была вскоре утеряна. Только я помнил, с чего все началось: память, потом Валентина…
   Джон Ло, исколесивший Сахару и Ближний Восток, рассказывал о своих наблюдениях. Великолепные краски на скалах и стенах храмов сохранились в течение тысячелетий. Бесчисленные рельефы и скульптуры. Тонкие контуры, изящество художественной техники — все это бросается в глаза. Даже простому журналисту. Но живопись эта плоская, без теней и переходов. Ни намека на перспективу: пруд с водяными птицами рисовали так, как будто зеркало воды вертикально. А люди… Ноги видны сбоку, лица в профиль, а грудь всегда изображалась во всю ширину. Голову быка художник видел в профиль, а рога оставались в плоскости рисунка. Замечание Джона Ло привлекло мое внимание: египтяне как бы пользовались приемом собирателей гербариев. Так дети засушивают цветы между страниц, невольно изменяя их форму.
   Стенная живопись Геркуланума и Помпеи, городов, засыпанных некогда вулканическим пеплом, гораздо больше напоминает современное искусство. Открытие перспективы уже состоялось, на панно появились тени.
   — Искусство может все, — сказал Гарин. — Современное искусство. Но оно отдаленно напоминает памятник, вечно строящийся и остающийся незаконченным. Что-то всегда перестраивается, доделывается, в его пьедестал добавляются камни, мрамор, затем устанавливают новые и новые фигуры.
   — Хватит об этом! — воскликнул Костенко и стал рассказывать о горной цепи в Атлантике, опустившейся на дно океана. Он только-только вернулся из экспедиции.
   — Катастрофа произошла 40 миллионов лет назад, — сказал он, — совсем недавно. Единственное место, где можно найти сказочную Атлантиду.
   — Тогда еще не было человека, — сказала Калина. — Одни динозавры.
   — Откуда вам это известно? — возразил Костенко. — Мы вообще с некоторых пор лучше ориентируемся в космосе, чем у себя дома, на нашей планете. При мне изучали керн, извлеченный с глубины трех километров… Там был целый архипелаг. С тех пор как острова затонули, их покрыл слой морских осадков.
   — Атлантика — настоящий клад для журналистов, — заметил Джон Ло. — До сих пор никто не знает, что же за следы на дне открыли Жорж Гуо и Пьер Вильм в районе Дакара. Мы действительно плохо ориентируемся.
   — Это история с бородой, — сказал Ридз. — Но никто ничего действительно не знает.